Мать принесла чай в щербатых фарфоровых чашках и тарелочку окаменелостей, бывших когда-то ванильными сухарями.
   – Расскажи, как ты живешь, – попросила она, осторожно присаживаясь на краешек колченогого кресла.
   Виктор отвел глаза.
   – Хорошо, – сказал он. – Как всегда, лучше всех.
   – Вика о тебе расспрашивала.
   – Гм, – отозвался он, поспешно поднося к губам чашку со слишком жидким чаем.
   Девице, о которой говорила мать, было двадцать два года, у нее был огромный зоб, плоскостопие и сильная близорукость. Недостаток чувственных удовольствий это несчастное создание компенсировало бешеной общественной активностью. Матери Вика нравилась, и она почему-то вбила себе в голову, что было бы неплохо познакомить с ней старшего сына – для начала. Возможно, думал Виктор, ей казалось, что идейная жена вернет его в лоно партии – именно так, не больше и не меньше.
   – Это не ответ, – сказала мать.
   – А я не слышал вопроса, – мягко парировал он, надеясь уйти от неприятного разговора. Вика была только первым снарядом в бесконечной и безрезультатной артиллерийской дуэли, которую мать с присущей ей партийной прямотой и принципиальностью затевала всякий раз, как он переступал порог родительского дома.
   Мать нахмурилась.
   «Боже, как я устал, – подумал Виктор. – Как безумно все мы устали.»
   – Послушай, мама, – как можно мягче сказал он, – давай сегодня не будем говорить о Вике. Не думаешь же ты, в самом деле, что я смогу на ней жениться!
   – А кто здесь говорил о женитьбе? – мать высоко подняла брови. Слишком высоко, подумал Виктор. – Да она за тебя и не пойдет.
   – Не надо лукавить, мама, – устало сказал он. – Она пойдет за безногого бомжа, если найдется такой, который отважится посмотреть в ее сторону больше одного раза.
   – А ты, однако, редкостная скотина, – с отвращением процедил брат, выключил телевизор и, громко стуча пятками по полу, вышел из комнаты.
   – Половицу прибей, праведник! – крикнул ему вслед Виктор.
   Ответа не последовало. Через мгновение бухнула дверь спальни, да так, что за отставшими обоями зашуршала осыпающаяся штукатурка. Активист осторожно взглянул на мать и увидел, что у той дрожат губы.
   – Не надо, мама, – попросил он. – В конце концов, я не виноват, что меня воротит от вашей высокоидейной кунсткамеры.
   – Раньше ты придерживался другого мнения, – сухо сказала мать.
   Губы у нее больше не дрожали. Это было хорошо, и Виктор подумал, что не напрасно вызвал огонь на себя, задев самое святое – партию.
   – Раньше и я был другим, – сказал он. – До тех пор, пока не понял, что идея, высосавшая из нашей семьи всю кровь, не только бесплодна, но и бесчеловечна.
   – Вот этого я и не могу понять, – едва слышно прошептала мать. – Как ты мог? Как ты мог так легко поверить всем этим газетным крикунам, этим охотникам за сенсациями, этим толстосумам, продавшимся Америке за ее кровавые доллары? Как ты мог так легко пойти за теми, кто осквернил и опошлил самую светлую идею, когда-либо рождавшуюся в человеческом мозгу?
   – Посмотри на нашу семью, – сказал он. – Как у тебя поворачивается язык назвать светлой идею, которая превращает родственников в кровных врагов?
   – Тебя никто не гнал, – отчеканила она.
   – Разумеется, – Виктор рассмеялся сухим лающим смехом. – Просто в доме сложилась такая обстановка, что мне до смерти захотелось уйти. А почему, черт подери?
   Это ваша фраза: человек – это звучит гордо. А вот еще: человек рожден для счастья, как птица для полета. Скажи, это верно?
   – Это несколько литературно, – с сомнением произнесла она, чуя подвох.
   – Это пролетарская литература, – продолжал наступать он. – Та самая, которой меня закармливали с детства. И вдруг оказывается, что счастье, для которого я рожден, – это размахивание дурацкими лозунгами на дурацких митингах, принципиальная нищета и женитьба на калеке, на которую смотреть без жалости невозможно.
   А если меня это не устраивает, значит, я – грязный подонок, продавшийся империалистам.
   – Не передергивай.
   – Я не передергиваю, но почему бы вам всем не перестать печься о судьбах мира и не позаботиться о себе? Хотя бы чуть-чуть – ровно настолько, чтобы человек, входя в ваш дом, не ломал ноги об отставшие половицы и не демонстрировал чудеса эквилибристики, пытаясь усидеть в кресле с отломанной ножкой? Кто внушил вам эту идиотскую мысль, что деньги – от дьявола? Кто сказал, что нормальная мебель, на которой можно сидеть, не рискуя сломать шею, это плохо? Кресла делают не в аду, а на мебельной фабрике – между прочим, те самые пролетарии, о которых вы так радеете и от которых шарахаетесь на улицах и в темных подъездах. Почитайте своих классиков! – Он раздраженно ткнул пальцем в сторону книжных полок. – Они, хоть и были недоучками, отлично понимали, что деньги – это хорошо и чем их больше, тем лучше. Назови мне хотя бы одного из них, кто жил бы так, как живете вы с отцом!
   – Тебя развратили эти нувориши, – грустно сказала мать. – Они развратили всю страну и вот добрались до тебя. Это лишний раз доказывает, что мы должны бороться.
   – С кем? – безнадежно спросил он. – С кем вы собираетесь бороться? С собственным народом? Конечно, вам не впервой, но сейчас не тридцать седьмой год – слава Богу, шестьдесят с лишним лет прошло, и ваш усатый упырь давно сгнил. Оглянись вокруг, мама! Ваша идея протухла и смердит. Как ты думаешь, почему от вас все шарахаются? Да просто потому, что ваши флаги пахнут мертвечиной.
   – Невозможно убедить того, кто не желает слушать, – сказала она. Она всегда умела оставить за собой последнее слово, после чего оппонент мог только бессильно орать и биться головой о стену.
   Чтобы не предаваться этим бессмысленным занятиям, Виктор вскочил и выбежал в прихожую. Пятки громко бухали в облупленные, рассохшиеся половицы, и его передернуло: его шаги звучали так же, как шаги братца за несколько минут до этого. Чтобы придать своему бегству видимость упорядоченного отступления, он устремился к кладовке и рывком распахнул перекошенную дверь, с привычной ловкостью поймав и водворив на место готовый вывалиться наружу хлам.
   Старый плотницкий ящик, когда-то собственноручно сработанный отцом из толстой, потемневшей от времени и намертво въевшейся грязи многослойной фанеры, стоял на месте. Виктор рывком сдернул его с полки. Клокотавшее в груди раздражение требовало выхода, и идея прибить наконец чертову доску казалась в данный момент просто гениальной. Молоток лежал внутри ящика вместе с тронутой ржавыми пятнами ножовкой и топором, лезвие которого выглядело так, словно им долго рубили гвозди. Ручка молотка рассохлась, и головка свободно болталась на ней, грозя свалиться, но забить один-единственный гвоздь можно было и этим, с позволения сказать, инструментом. Беда была в том, что гвоздей в ящике не оказалось. Виктор бесцельно порылся в заполнявшем ящик хламе, перебирая пальцами куски вытертой до матерчатого основания наждачной бумаги, обрезки каких-то ржавых труб с резьбой, издававшие острый запах природного газа, гнутые накладки от давно ушедших в небытие замков и прочий мелкий мусор, но так и не нашел ничего, что хотя бы отдаленно напоминало гвоздь.
   Прошептав черное ругательство, он распахнул дверь спальни.
   Брат лежал на развороченной постели, читая какую-то сложенную пополам брошюру. Он поднял глаза на звук открывшейся двери и тут же снова опустил их.
   Виктор для разнообразия решил не реагировать на эту демонстрацию.
   – Где гвозди? – спросил он, сдерживая раздражение.
   Брат снова поднял глаза, и по его губам скользнула тень улыбки.
   – Гвоздей нет, – ответил он. – Кончились.
   – Наверняка пошли на нужды партии, – не удержавшись, съязвил Виктор.
   – Представь себе.
   Активист прикрыл глаза и про себя досчитал до десяти.
   Открыв глаза, он обнаружил, что брат опустил брошюру и наблюдает за ним с живейшим интересом, как за распяленной на предметном стекле микроскопа лягушкой.
   «Ну, еще бы, – с горечью подумал Виктор. – Такое зрелище: классовый враг в минуту бессильной ярости перед торжеством пролетарской идеологии! Черт подери, но это же смешно! В наше время, в нашей стране… Они что, в самом деле психи? Или я чего-то не понимаю?»
   Он вынул из кармана портмоне и, выудив оттуда стодолларовую бумажку, твердо припечатал ее к запыленной крышке письменного стола.
   – Купи гвоздей, – сказал он и, не дожидаясь ответа, вышел из комнаты, твердо зная, что никто не станет покупать никаких гвоздей.
   Водворив на место ящик с инструментом, он отыскал на вешалке свою куртку и нащупал в кармане сигареты.
   Прикуривая, Активист заметил, что руки у него ходят ходуном. «Да, – подумал он, – это тебе не налет с целью выбивания долгов.»
   Он стоял под освещавшей прихожую голой пыльной лампочкой, курил быстрыми, нервными затяжками и слушал царившую в квартире нехорошую тишину. Сквозь открытую дверь гостиной он видел отражение матери в полированной крышке секретера. Мать сидела неподвижно и прямо, как кукла из музея восковых фигур. За дверью спальни было тихо, как в склепе, даже страницы не шуршали. Виктор отлично понимал их обоих: он хорошо помнил это дивное ощущение собственной правоты, подогреваемое и нагнетаемое бесконечными пикетами и митингами, с их истеричным напором и полубредовыми речами сидящих в инвалидных колясках ветеранов афганской контузии, призывающих громить коммерческие палатки. Это было просто до обалдения: если у тебя в карманах гуляет ветер, значит, ты прав, прав всегда и во всем. Он уже не мог с точностью припомнить, когда это ощущение стало проходить, уступая место растерянности и озлоблению. «Может быть, это случилось, когда я начал умнеть, – подумал он. – Или просто выздоравливать.»
   Виктор раздавил длинный окурок в карманной пепельнице, защелкнул круглую крышечку, глубоко вздохнул и вернулся в гостиную.
   – Извини, мама, – сказал он, – я не хотел с тобой спорить.., тем более ссориться.
   – Пустое, – тихим бесцветным голосом ответила мать, и у Активиста на мгновение болезненно сжалось сердце: он вдруг понял, что мать быстро стареет. – Я сама виновата.
   Посиди еще хоть немного.
   Он осторожно опустился на диван, испытывая острое желание бежать без оглядки. Сквозь открытую дверь было видно, как в захламленной прихожей с пожелтевшим потолком и отставшими по углам обоями под голой шестидесятиваттной лампочкой клубится слоистый табачный дым.
   На бугристой от множества слоев масляной краски двери кладовки еще можно было разобрать полустершийся карандашный рисунок: всадник в буденовке скакал в атаку, размахивая шашкой. Лошадь была похожа на конструкцию, собранную из сардельки и нескольких макаронин, а шашка больше напоминала ятаган, но звезда на буденовке ставила все на свои места, делая изображение понятным любому, кто хотя бы поверхностно был знаком с отечественной историей. Виктор вспомнил, как он гордился когда-то этим рисунком. Помнится, у него даже была шапочка, сшитая на манер буденовки. Он носил ее до тех пор, пока она держалась на голове, и передал по наследству младшему брату.
   – Давай покурим, – сказала вдруг мать.
   – С каких это пор? – спросил он, протягивая ей открытую пачку.
   Она неумело вытянула из пачки сигарету, неловко вставила в губы и потянулась к огоньку поднесенной зажигалки.
   – С тех самых, – расплывчато ответила она, сделала глубокую затяжку и мучительно закашлялась.
   Виктор тоже закурил и поставил на журнальный столик свою блестящую карманную пепельницу, смотревшуюся здесь дико, как НЛО. Открытую пачку сигарет он положил рядом.
   Он услышал, как тихо отворилась дверь спальни, и через несколько секунд брат вошел в гостиную и присел на подлокотник кресла, в котором сидела мать. Взглядом спросив у Виктора разрешения, он взял из пачки сигарету и тоже закурил, сосредоточенно глядя куда-то в угол и хмуря густые брови в ответ на какие-то свои мысли. Некоторое время все трое молчали, бережно сохраняя хрупкий мир.
   Потом мать чуть переменила позу и сказала:
   – А давайте споем. Как раньше, а?
   Она первая затянула «Там вдали, за рекой». Голос у нее был слабенький, она сильно фальшивила, но пела с большим чувством. Брат обнял ее за плечи одной рукой и подхватил песню. Виктор, поколебавшись, присоединился к пению, борясь с мучительной неловкостью и будучи не в состоянии отделаться от ощущения, что попал в сумасшедший дом. Он чувствовал себя так, словно с огромной скоростью несся спиной вперед по бесконечной пневматической трубе, глядя на эту убогую гостиную, где три полузнакомых человека нестройно тянули старую песню в надежде поправить то, что поправить нельзя.
   Он с трудом дождался конца последнего куплета и поспешно встал, пока мать не предложила спеть что-нибудь еще. Одеваясь в прихожей, он незаметно опустил в карман ее плаща конверт с деньгами, в котором была почти вся его доля от сегодняшнего дела. Уголовник по кличке Активист знал, что деньги не принесут матери пользы: скорее всего они будут сданы в партийную кассу и осядут в кармане какого-нибудь высокопоставленного борова, но Виктору Шараеву было на это наплевать. Он надеялся, что хотя бы часть этих денег мать потратит на продукты.
   Это была старая игра. Брать у него деньги мать категорически отказывалась, но суммы, которые он опускал в карман ее плаща, никогда не возвращались. Это были крупные суммы, и Активист старался поменьше думать о том, что рискует свободой и жизнью исключительно для того, чтобы спонсировать коммунистическую партию.
   Когда он, попрощавшись, уже взялся за ручку двери, брат вдруг нырнул в спальню и вернулся, держа в протянутой руке стодолларовую бумажку.
   – Забери, – сказал он, спокойно и твердо глядя Виктору в глаза. Это было почти смешно, но у Активиста уже не осталось сил на то, чтобы оценить юмор ситуации. Дернув щекой, он покорно забрал деньги и положил в карман.
   – Ладно, – сказал он, – в следующий раз привезу ящик гвоздей. Ну, счастливо оставаться. Отцу привет.
   Выйдя на улицу, он остановился у подъезда и несколько раз глубоко вдохнул и с шумом выдохнул сырой холодный воздух. Оказалось, что, пока он сидел наверху, дождь кончился, а когда серебристая «Лада» выехала на улицу, в разрывах туч блеснули холодные осенние звезды.

Глава 3

   Дождь, заливавший Москву в течение трех последних дней, прекратился накануне, и с утра в холодном, словно подсохшем за ночь воздухе отчетливо пахло приближающейся зимой. В тени еще поблескивал стянувший лужи тонкий, как бумага, первый ледок, а на пригреве асфальт уже оттаял и почти высох, снова сделавшись светло-серым.
   В десятом часу утра с Маросейки в Армянский переулок свернула вишневая «девятка». Из Армянского она неожиданно нырнула в Сверчков, оттуда в Архангельский и наконец, вдоволь попетляв, въехала в старый двор-колодец, расположенный неподалеку от впадения Кривоколенного переулка в Мясницкую. Загнав машину в дальний угол двора, водитель заглушил двигатель и некоторое время сидел в салоне, бездумно покуривая и глядя по сторонам. Он уже почти привык к реалиям своего нового существования, бывшего, по сути, лишь повторением прежней жизни, но временами накатывало почти непреодолимое ощущение нереальности происходящего. В такие моменты он боялся проснуться и обнаружить, что задремал за столом в больничной котельной подмосковного поселка Крапивино после излишне обильного возлияния в компании сменщика.
   В этом не было ничего удивительного. Теоретически Глеб Сиверов получил свой прежний статус секретного агента ФСБ, на долю которого приходятся наиболее сложные и опасные поручения, связанные с физическим устранением лиц, по тем или иным причинам недосягаемых для официального закона. На деле же никто не давал ему никаких поручений, и порой ему казалось, что о нем просто забыли. Его снабдили несколькими комплектами документов, предоставили жилье и конспиративную квартиру в Кривоколенном, щедро ссудили деньгами, выдали оружие и оставили в покое.
   Он знал, что забывчивость не входит в число недостатков, присущих его работодателям, и понимал, что это затишье – передышка перед очередным заданием. Новый шеф просто давал Слепому прийти в себя и осмотреться, чтобы во время выполнения задания он не отвлекался на такие пустяки, как мелькнувшее в толпе знакомое лицо или памятный отрезок улицы, где он когда-то назначал свидание.
   Слепой не глядя раздавил в пепельнице окурок и неторопливо закурил следующую сигарету. Спешить было некуда, а пищи для размышлений накопилось более чем достаточно. Прежде всего его беспокоила личность нового куратора. Полковник Малахов оставался для Слепого загадкой. То, что он вырвал потерявшего память агента из когтей неминуемой гибели, ровным счетом ни о чем не говорило: на его месте любой из коллег повел бы себя точно так же. Какой смысл, к примеру, оставлять в огне ценный прибор, когда его можно спасти и, более того, присвоить?
   Поведение полковника в этой ситуации было логичным и вполне оправданным с любой точки зрения. Непонятно было другое: что он намерен делать со спасенным инструментом? Когда-то Глеб Сиверов сам решал, за какие задания он будет браться, а за какие нет, но с тех пор утекло много воды, и теперь немолодой, похожий на мелкого служащего полковник ФСБ держал Слепого в кулаке. Малахов слишком много знал о своем новом агенте, и это активно не нравилось Глебу Сиверову.
   "Посмотрим, – решил он наконец. – Посмотрим, с чем он придет, что скажет, в какую мишень прикажет ударить.
   Тогда сразу станет видно, на дело он работает или на собственный карман. И тогда решу, работать с ним или немного поводить его за салом, прежде чем исчезнуть. Не может же он всерьез рассчитывать на то, что меня можно долго держать в кулаке!"
   Слепой распахнул дверцу и выбрался из машины, поправляя на переносице очки с притемненными стеклами.
   День выдался солнечный, и даже в очках приходилось щуриться, чтобы чересчур яркий свет не резал глаза. Он вздохнул полной грудью и улыбнулся. Новая жизнь была полна проблем, но это была жизнь, а не прозябание, которое предшествовало ей в течение нескольких долгих месяцев.
   Заперев машину, он набрал код на двери подъезда и поднялся на пятый этаж по старинной каменной лестнице с широкими пологими ступеньками. Квартира, подысканная для него полковником Малаховым, представляла собой своего рода архитектурный казус, этакий конструктивный выкидыш, нелепый, незапланированный и потому неповторимый и необъяснимо привлекательный. Это были две небольшие комнатки, возникшие в результате перестройки старинного доходного дома, напоминавшие из-за своих мизерных размеров и высоты потолков два спаренных дымохода. Полы в них располагались на разных уровнях, а меньшая из комнат вдобавок щеголяла двумя острыми углами и, соответственно, двумя тупыми. Потолок в ней косо спускался сверху вниз, повторяя линию крыши, и там, на недосягаемой высоте, как полная луна в изображении кубиста, сияло пыльное квадратное окошко.
   Окно большой комнаты выходило во двор, а из похожего на бойницу окошка микроскопической кухни открывался вид на переулок. Эта квартира сразу понравилась Глебу, и даже то обстоятельство, что он явно был не первым спецслужбистом, занимавшим это помещение, не могло испортить настроение.
   В большой комнате стоял обширный, очень прочный, хотя и далеко не новый дубовый стол, на котором Глеб обнаружил неплохой компьютер. Порывшись в каталогах, он убедился в том, что до него квартиру занимал какой-то офицер ФСБ или ФСК. Что стало с прежним хозяином квартиры и почему секретную информацию, хранившуюся в памяти компьютера, не удалили, Слепой не знал, но подозревал, что секретные файлы оставлены в его распоряжении не без умысла. Никаких государственных тайн в этой документации не содержалось: в основном это были агентурные данные, касавшиеся воротил московского черного рынка и некоторых уголовных авторитетов. Чтиво было на редкость увлекательно, и Сиверов провел за компьютером долгие часы, усваивая информацию, которая, как он догадывался, могла когда-нибудь пригодиться.
   Он приходил сюда как на работу: почему-то не хотелось, чтобы звонок полковника Малахова застал его дома. Дома хватало проблем и без полковничьих звонков. Они с Ириной никак не могли заново привыкнуть друг к другу, то сходясь, то разъезжаясь по своим квартирам, боясь прямого разговора и с каждым днем все яснее понимая, что он необходим, если они не хотят окончательно запутать свои и без того неимоверно сложные отношения. Ирина напоминала ему открытую рану, болезненно реагирующую на каждое прикосновение. Его собственное состояние вряд ли выглядело лучше, но он оставался офицером и умел держать себя в руках – не только внешне, но и внутренне.
   Он сходил на кухню и сварил кофе на газовой плите, помнившей, казалось, времена прихода к власти Никиты Сергеевича. Джезва тоже досталась ему по наследству – вместительная, медная, с подпаленной деревянной ручкой и потемневшими боками, она имела очень рабочий, сугубо утилитарный вид. Когда Глеб пришел сюда впервые, он обнаружил в шкафчике над мойкой полбанки молотого кофе.
   Кофе оказался превосходным, и Слепой проникся к прежнему хозяину квартиры неосознанной симпатией. То обстоятельство, что он пользуется вещами и продуктами человека, который скорее всего умер насильственной смертью, не вызывало в Слепом никаких эмоций, кроме легкого сожаления: этот незнакомый ему эфэсбэшник был, судя по некоторым признакам, неплохим парнем. Глеб даже не стал ничего менять в обстановке квартиры – здесь и так было уютно, а входная дверь, казалось, могла выдержать профессиональный штурм до батальона омоновцев.
   Вылив кофе в тонкую фарфоровую чашечку, Глеб вернулся в большую комнату и опустился на диван напротив окна. Все-таки это было здорово – хороший кофе, хорошая сигарета, чистые руки и свобода передвижения. Где-то на заднем плане зловещей тенью маячил непонятный полковник Малахов, отношения с Ириной складывались совсем не так, как хотелось бы, но Слепой чувствовал, что все эти трудности временные: теперь он снова стал хозяином своей судьбы.
   Допив кофе, он выдвинул ящик стола и взял в руки пистолет. Это был армейский кольт – к сожалению, не тот, который был у Глеба раньше. Чтобы чем-нибудь занять руки, он в сотый раз разобрал и придирчиво проверил оружие, чуть ли не обнюхав каждый винтик: пуганая ворона, как известно, боится каждого куста, и Слепой не хотел неожиданностей.
   Пистолет, как и следовало ожидать, оказался в полном порядке, и Глеб с некоторым сожалением вернул его в ящик стола. Ему казалось, что отдых затянулся, безделье начинало тяготить его. «Это он меня специально маринует, – подумал он о полковнике Малахове, – чтобы я озверел от безделья. Однако безделье бездельем, а некоторая сумма сейчас, откровенно говоря, мне не помешала бы.»
   Это была чистая правда: выданный полковником аванс подходил к концу, и в отдалении уже замаячил призрак того, от чего Глеб Сиверов отвык давным-давно, – призрак безденежья. Пора было либо приниматься за дело, либо наниматься грузчиком в ближайший гастроном.
   «Интересно, – подумал Глеб, – устроит ли Ирину такая профессиональная переориентация?»
   Он снова включил компьютер и принялся до боли в глазах вчитываться в сухие строчки рапортов и донесений. Он читал до тех пор, пока не стало казаться, что с экрана вот-вот закапает свежая кровь. Судя по тому, что он читал, за время его отсутствия людей, остро нуждавшихся в том, чтобы кто-нибудь отправил их на два метра в глубь земной коры, в Москве ничуть не убавилось, а скорее наоборот. Он уже мог назвать не менее десятка фамилий тех, кого не мешало бы убрать, чтобы воздух в городе – да и во всей стране, коли на то пошло, – стал намного чище.
   Усилием воли он прогнал эти мысли, зная, что попытки решать судьбы мира в одиночку и по собственному разумению до добра не доводят. Однажды он уже пытался сделать это. Тогда все кончилось нервным срывом, и, если бы не чудо, Глеб Сиверов сейчас был бы покойником. Ему до сих пор время от времени снилась та мартовская метель, и он просыпался в холодном поту, хватая воздух широко открытым ртом и прижимая ладони к влажному от испарины горлу. Постепенно обида, ярость и желание отомстить улеглись, и теперь, просыпаясь от ночного кошмара, он всякий раз думал об одном и том же: а было ли то, что он выжил, чудом? Тот, кто был послан, чтобы отобрать у агента по кличке Слепой жизнь, являлся профессионалом высочайшего класса, и не было случая, чтобы он перепутал живого человека с мертвецом. У тех, кто послал его, имелись веские причины желать Слепому смерти, а у него самого – не менее веские причины хотеть, чтобы Слепой жил. Он был учителем, а Слепой – учеником, и, кроме того, они были друзьями – давно, в позапрошлой жизни.
   Глеб выключил компьютер, вернулся на диван и торопливо закурил. Когда-то ему казалось, что он забыл это лицо, но сейчас оно стояло перед глазами как живое. Предпоследняя их встреча состоялась в Афганистане, а последняя – там, на заметенной сырой мартовской метелью дороге, где ученик и учитель сошлись в смертельной схватке. "А ведь я бы его тогда наверняка убил, – подумал Глеб. – Если бы он промахнулся, если бы не подловил меня на этот старый трюк, я убил бы его так же верно, как налетевший на полном ходу тепловоз. А он ухитрился выжить и оставить в живых меня, причем так, что все, кого это интересовало, сочли меня умершим. Старый мастер, как обычно, переиграл всех.