— Но почему вы не верите, что если развяжется война, то мы быстро победим? Ведь нам помогут рабочие и крестьяне той же Германии, той же…
   Я хотел сказать «Японии», но, вспомнив ожесточенные бои на Халхин-Голе, от ссылки невольно воздержался.
   — Допустим, что японцы более воинственны. Это относится прежде всего к дворянской касте. Солдаты из рабочих и крестьян долго воевать не станут. Они поймут в чем дело и повернут оружие против своего микады, как это было у нас в 1917 году!
   — Э-э, милый мой! Не так это просто делается, как вы, молодые люди, думаете, очень много обстоятельств должно завязаться в узелок… Вот отец у меня был рабочим, токарем, понимал толк в образовании и сумел устроить меня в гимназию. А в молодости люди легко поддаются агитации, особенно когда это касается патриотических чувств. И я, сын рабочего, когда началась русско-японская война, пошел на нее добровольцем, да так лихо воевал, будто действительно защищал свои интересы, интересы рабочего класса. Между прочим, заслужил Георгия, был ранен, проявлял недовольство порядками в армии, но все же в царя-батюшку верил… Учиться мне не дали, сочли неблагонадежным. И все-таки за веру, царя и отечество Российское я неплохо воевал и на германском фронте, до самого семнадцатого года. Немцев ненавидел, считал, что все они действительно мои кровные враги. Потом сам понемногу стал разбираться, а главное, большевики разъяснили, кто мои истинные враги. Отпал у меня аппетит воевать, принял сторону большевиков. Но ведь прежде-то сорок лет прожил, две войны прошел — и только после этого стал понимать, в чем правда. Да и большевики помогли… Видишь как! Вот я и думаю, что молодежь Германии, развращенную геббельсовской пропагандой, не так просто повернуть против Гитлера и всей его своры. А надо еще учесть, что там за правду о Советском Союзе сажают в концентрационные лагеря… Нет, на близкую революцию в Германии рассчитывать нельзя, сейчас там нет для нее условий. Не революция там готовится, а война против нас. Восемнадцатый съезд партии об этом прямо сказал, и мы должны готовиться к войне, а не уповать на близкую революцию. Вот когда мы в боях отобьем охоту с нами воевать, покажем силу нашей правды, тогда другое дело — это будет лучшей агитацией за наш строй… Одним словом, на бога надейся, а сам не плошай. Революции там может и не быть, а война-то против нас уже на носу, и будет она обязательно. Так что и ты, милый мой, не спеши на свой Халхин-Гол — там и без тебя обойдутся, а вот лечись-ка получше.
   Я не сомневался, что капиталисты обязательно развяжут против нас войну, но взгляд доктора на перспективы пролетарской революции в капиталистических странах принять не мог. И сейчас хотел возобновить разговор. Но доктор на этот раз, видно, не был расположен к рассуждениям и только спросил:
   — Треснутые ребра дышать не мешают?
   — Немного мешают, но терпимо. Когда наклоняюсь — больно.
   — Лидуша! Дай, пожалуйста, снимок грудной клетки!
   Он молча посмотрел снимок, прочитал в истории болезни запись рентгенолога.
   — Так, говоришь, когда наклоняешься — больно? Это тебя бог наказал, чтобы ты не устраивал гимнастических выступлений на этом коврике.
   — Не буду, — покорно ответил я. — Даю слово, доктор.
   — Ну хорошо! Верю. Только запомни: когда острые боли пройдут, физкультура будет необходима, иначе позвоночник начнет окостеневать и скует движения. Пояснице нужна будет постоянная разминка, но без резких движений. Никакие прыжки недопустимы. О парашюте не говорю — это смертельно.
   Он осматривал меня в лежачем, сидячем и стоячем положении, простукивал молоточком и пальцами, велел дышать, делать наклоны, изгибаться… Потом сказал:
   — Все идет как нельзя лучше! Сестра, — он посмотрел на Лиду. — Больного можно перевести в общую палату!
5
   Общая палата, светлая и просторная, напоминала санаторную комнату в Подмосковье. Ее открытая веранда выходила на солнечную сторону, в небольшой скверик, откуда через открытую дверь доносился медовый запах лип.
   Первый, кого я встретил, был худенький паренек без ноги. Он сидел на кровати с костылем в руке и довольно уныло представился.
   — Петя, лейтенант, — скоро уволят из армии по чистой.
   Второй сосед был на веранде. Завидев меня, он поспешил в палату и радостно вскрикнул:
   — Разбиты нос и губы — значит летчик-истребитель, как и я! — И тут же он едва не схватил мою правую кисть, покрытую марлевыми повязками.
   — Еще рука? Плечо? Невелика беда, заживет! Как фамилия-то? Такого не знаю. Наверно, новичок?.. Из какого полка?
   — Из двадцать второго.
   — Знаком этот полк! — Он назвал свою фамилию. — Звать Кирилл. Наверно, слыхал про меня?
   — К сожалению, нет.
   — Меня, как и Петю, еще в мае самураи поцарапали, — не без гордости сказал он, словно в этом была какая-то заслуга. — И вот с тех пор приходится в этом проклятом госпитале припухать, — он сделал гримасу.
   — А что, плохо лечат или неважно кормят?
   — Да нет! Лечат хорошо, а кормят все равно что на бекон… Надоело!
   Ниже среднего роста, плотного сложения, неуклюжий, с каким-то туповатым выражением глаз, он был на редкость фамильярен. Через две минуты после нашего знакомства норовил уже по-свойски охватить меня за плечи и доверительно, как старому приятелю, говорил:
   — Для аппетита и в честь нашего знакомства мы потом с тобой по маленькой тяпнем! Этот пехотный святоша, — он указал на лейтенанта, — не пьющий. Такая компания, представляешь? Только книжки читает да письма своей возлюбленной пишет… Не знаю, как они воюют…
   — Но мы, пехота, в мае японцев разбили, а таких ухарцев, как ты, они проучили… Спеси-то немного поубавили! — спокойно парировал Петя.
   — Ну, ну, поосторожней на поворотах, а то, не ровен час, поскользнешься… Дискредитировать советскую авиацию мы не позволим! — угрожающе заявил Кирилл. — Мы японских летчиков заставили отступить, а не они нас!
   — Так что же ты хочешь, чтобы японцы, надавав вам по шапке, сели потом без горючего на ваши аэродромы? — резонно заметил Петя и впервые улыбнулся. — Самураи сделали дело и улетели к себе.
   — Ты роли самурайского защитника на себя не принимай, — Кирилл снова пустил в ход угрожающую формулировочку. — Ты, я смотрю, вообще авиацию недолюбливаешь. Тебя покалечили, вот и злишься на летчиков!
   — Да, не обожаю! Когда нас в мае японцы бомбили, вы над полем боя не показывались. Чем вы были заняты, я не знаю. Только нам не помогали. Хотя бы звено для приличия появилось, и то легче бы стало! Может, и я бы не остался без ноги. Это меня осколком бомбы… — заметил он смущенно, будто в этом несчастье — его вина. — Так что кому-кому, а нам, пехотинцам, очень хорошо было видно, как наши истребители работали в мае.
   — Да вы тут устроили целый разбор майских боев! Резкие и здоровые суждения молодого наземного командира пришлись мне по душе.
   — Он хочет показать себя умнее всех, вот и критикует… — сказал Кирилл. — Его не переспоришь, он упрямый как бык, — не смотри, что такой щупленький.
   По их короткой словесной перепалке не трудно было понять, что они не первый раз схватываются по вопросу, давно уже ясному.
   — Ты, Кирилл, не прав!.. Хочешь не хочешь, а надо признать, что в мае вы дрались неважно.
   — Тебя не было, откуда ты знаешь, — пренебрежительно и зло проговорил Кирилл и назидательным тоном добавил: — Так отзываться о сталинской авиации недопустимо! Это подрыв ее авторитета и вообще не наши разговорчики…
   — А вот представь, что наше высшее начальство как раз и осталось недовольно действиями авиации в мае, — заметил я. — Говорят, после вашей неудачи 28 мая из Москвы было даже специальное указание, чтобы истребители, пока не наведут у себя порядка, не летали. А наземные войска свою задачу выполнили, и неплохо!
   Кирилл сразу заметно скис. Упоминание о Москве и высоком начальстве, нелестно отозвавшемся о майских воздушных боях, подействовало на него сильнее логики и фактов, для него очевидных. Он поспешно прикрыл поплотнее двери в коридор и на веранду.
   — Как же так, ведь ТАСС сообщило, что в конечном счете японские самолеты вынуждены были поспешно отступать на свои базы.
   — Вот об этом я и толкую, — спокойно сказал Петя. — Не могли же они летать над Монголией до тех пор, пока все горючее не израсходуют? Ну, что было — то прошло, теперь дело изменилось…
   Время приближалось к обеду. Кирилл вынул из-под матраца бутылку портвейна.
   — Давайте для аппетита тяпнем дамского! — Здесь такой «аракчеевский» режим, что даже нянечка отказывается покупать и приносить водку…
   Он только хотел пустить в ход штопор, как раздался стук в дверь. Кирилл быстро сунул бутылку под матрац В палату вошла с пачкой газет седенькая заведующая библиотекой. Петя на одной ноге ловко прыгнул к ней.
   — Вам врач разрешил читать художественную литературу, — любезно сказала мне библиотекарша. — Можете сделать заказ, книгу я принесу. А вы почему у нас не показываетесь? — спросила она Кирилла.
   — Я еще своего «Спартака» не прочитал, — с тоской в голосе сказал Кирилл, снедаемый нетерпением.
   Едва закрылась дверь за посетительницей, как Петя, молча просматривавший газету, радостно воскликнул:
   — Ура! Самураям надавали по первое число! Слушайте сообщение ТАСС…
   Он читал торопливо, глотая окончания слов, словно боялся, что у него заберут газету. Мы слушали с большим вниманием, не перебивая. То место, где говорилось о результатах сражения, Петя перечитал дважды:
   «…В результате решительной контратаки советско-монгольских войск и авиации японские войска, переправившиеся на западный берег реки Халхин-Гол, к исходу 5 июля с большими для них потерями отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…
   Одновременно за 2 — 5 июля происходили воздушные бои крупных сил авиации обеих сторон. Во всех этих вооруженных столкновениях поле боя неизменно оставалось за советско-монгольской авиацией. Японская авиация за период боев с 2 по 5 июля потеряла сбитыми 45 самолетов. Потери советско-монгольской авиации — 9 самолетов.
   По сведениям Штаба советско-монгольских войск, начальник бюро печати Квантунской армии Кавахара за опубликование лживых и хвастливых сообщений о мнимых успехах японской авиации смещен со своего поста и заменен полковником Вато»
   Я не мог понять, радоваться сообщению или нет. Мне казалось, в нем была какая-то неопределенность. «Японцы только отброшены, а не уничтожены, — думал я, — значит, они еще не выброшены за границу? Они снова могут полезть?»
   Противоречивые чувства поднялись во мне.
   Конечно, я всей душой желал скорейшего разгрома противника. День, когда он будет разбит окончательно, наголову, так, чтобы у него навсегда отпала охота посягать на границы миролюбивого народа, будет для меня одним из самых радостных. Но ТАСС сообщает, что «японские войска… отброшены к востоку от реки Халхин-Гол…» Отброшены… Можно думать, что это не полная, только половинчатая победа. Я вспомнил свой последний вылет, все, что испытал и пережил в нем. Как нагло, безжалостно штурмовали меня, едва живого, три японских истребителя, вставших в круг… А потом дикое ночное нападение японца с ножом… Нет, такого врага нужно проучить… Передо мной открывалась возможность поквитаться с ним, и это радовало.
   — Так как же это понимать: конец конфликта или нет? — спросил я у товарищей, желая уточнить свои догадки.
   — Да нет! — не задумываясь ответил Петя. — Вчера привезли раненых, я встретил знакомых, так они рассказывают, что японцы 7 июля начали новое неожиданное наступление. Нашим пришлось немного отступить. А здесь говорится только про бои до 5 числа. Так что, скорее всего, там снова война…
   — Может, мы еще с тобой успеем? — спросил я Кирилла.
   — Дожидайся! Пока нас отсюда выпустят, от японцев пшик останется. — Он сунул руку под матрац, но бутылку не достал — в дверях появилась Лида.
   — А почему вы не в столовой? — Кирилл и Петя были нележачие больные.
   Кирилл при виде Лиды весь преобразился. Резкие черты его калмыцкого лица обмякли, как бы расплылись, в глазах засверкали огоньки — он просиял. Вместе с тем он, как я понял, почему-то очень опасался, что Лида захлопнет дверь с обратной стороны, и поспешил позвать ее. Она нехотя вошла. Петя, опираясь на костыль, услужливо поставил перед ней стул.
   — Что вам, товарищ больной, угодно? — суховато, но вежливо спросила Лида, и было ясно, что никакие разговоры с Кириллом ей не интересны, но служба есть служба, и она слушает.
   — Мы на тебя в обиде! — решительно, как старой приятельнице, заявил Кирилл. — Почему ты редко к нам заходишь?
   Она и виду не подала, что ей претит такая фамильярность. Улыбнулась.
   — Здесь же все были выздоравливающие, а теперь появился новый больной, — она сделала движение в мою сторону. — Буду навещать вас почаще: ему еще нужна помощь.
   — Тогда и я снова сделаюсь лежачим! — воскликнул Кирилл.
   — Можете свое счастье пролежать, — лукаво погрозив ему пальчиком, Лида обратилась ко мне, ничем не выдав нашего давнишнего знакомства. — А вам, товарищ больной, обед разве еще не приносили?
   — Я сказал няне, что сам пойду в столовую.
   — Вам врач не разрешил пока ходить.
   — Мы ему поможем! — вмешался Кирилл.
   — Ох эти летчики! Самые недисциплинированные, больные… Вам бы только головы девушкам крутить, а не лечиться.
   — Говорят, летчики без женщин, как самолеты без полетов — плесневеют, — смело сказал двадцатилетний Петя и покраснел, как мальчик. Поправив штанину пижамных брюк, охвативших обрубок его ноги, он, как ни был смущен, тем же решительным тоном продолжал, поднимая глаза на Лиду. — Не только летчики, но и другие… Все хотят и будут любить.
   — А меня, Петя, на свадьбу позовете?
   Она взглянула на него приветливо, с участием, и я заметил по его лицу, как много значит для него этот знак внимания.
   — Обязательно! — ответил Петя. — Буду далеко — попрошу самолет у летчиков, — он посмотрел на нас, — наверно, не откажут?
   — К тому времени, когда за тебя решится какая-нибудь девушка выйти, самолетов будет больше, чем овец в Монголии. Так что мы и не потребуемся, — съязвил Кирилл и, кажется, понял, как грубо пошутил, потому что тут же добавил: — А потом ты, наверно, меня не позовешь, ведь мы с тобой все время грыземся…
   — Обязательно приглашу… Надо, чтобы все могли оценить остроумие моего госпитального товарища…
   Лида вышла, повторив, что обед мне принесут.
   В палате некоторое время держался тонкий аромат духов, напоминавший о женщине, которая только что была перед нами. В нем была какая-то колдовская сила. Вместе со щемящей тоской меня охватило желание поскорее стать таким, каким я знал и видел себя до госпиталя, полным силы и здоровья. Мы молчали. Стены, выкрашенные масляными красками под цвет неба, начали будто тускнеть… Кирилл первым нарушил воцарившееся в палате молчание. Он восхищенно причмокнул губами, щелкнул пальцами:
   — Вот это баба, а? Даже когда она меня колола, и то было приятно.
   — Да… — вздохнул Петя, поднимаясь, чтобы идти в столовую. — Только страшно иметь такую.
   — Если бы она была моей женой, — твердо, как о продуманном, сказал Кирилл, — я бы ее от себя ни на шаг не отпускал… Ну, выпьем!
   Петя попросил, чтобы ему тоже налили.
6
   Я остался один и весь отдался воспоминаниям.
   Лида была первая моя любовь — этим, пожалуй, все и сказано. Разрыв был тяжелым для нас обоих. Казалось бы, после него всегда будет зиять между нами огромная пропасть. Но вот случай снова свел нас в светлых госпитальных хоромах, где все дышало покоем и заботой о больных, и я удивленно, с некоторой даже растерянностью заметил, что это — не так. Я не ожидал, не мог предполагать, что встреча вызовет во мне глубокое чувство. Воспоминания о пережитом захватили меня.
   Наше знакомство было не совсем обычным. Оно чем-то напоминало встречу в госпитале, только в тот раз потерпевшей оказалась Лида… Все произошло погожим летним днем на Северном Донце, куда частенько выезжали на массовки курсанты Харьковского летного училища. Дело было под вечер. Уже прозвучала команда собираться в обратную дорогу, и все начали одеваться, а я медлил вылезать из воды, — так было хорошо…
   Вдруг близ противоположного берега перевернулась лодка и кто-то, беспомощно взмахнув руками, упал в воду. Я развернулся и пошел туда саженками что было сил… Крики до меня не доносились (или за всплесками я их не замечал), а по воде уже расходились круги… Неужели опоздал?.. В следующий момент на поверхность всплыла голова девушки — длинные, свисшие на лицо волосы — и две руки, взбивая крутые фонтаны, стали отчаянно колотить по воде. Я знал, что следует опасаться судорожной хватки утопающего, опасной для обоих. И потому меня поразила какая-то мужественная рассудительность, трезвость, с которой девушка, спутанная в воде платьем, протянула мне руку. Она ясно сознавала, как мне действовать и в меру своих сил способствовала этому…
   …Тяжело дыша, стояла она на берегу, откинув назад свои светлые волосы, потемневшие от воды. Я смотрел на ее большие, небесного цвета глаза, полные смущения и усталости, а видел всю ее стройную фигуру. Мокрое платье придало фигуре такую рельефность, что я не должен был на нее смотреть и все-таки смотрел, тоже испытывая смущение, какую-то волнующую неловкость.
   «Спасибо», — тихо сказала она. В этом слове я уловил не только благодарность, но и уязвленное самолюбие, больно задетое случившимся: девушке не очень-то приятно было выглядеть такой беспомощной. «Я в этом году еще не была на солнце, — вдруг сказала она, заметив мой загар. — Боже мой, что с ними стало! — Она огорченно рассматривала свои размокшие туфельки. — Отвернитесь, я выжму платье!»
   Так мы познакомились.
   Машины с курсантами уехали. Я помчался в училище, словно на крыльях, полный неповторимых впечатлений. Смущенные голубые глаза сияли передо мной. Курсовой командир, когда я объяснил ему причины опоздания, назидательно заявил: «Топить их надо, а не вытаскивать!» Вспылив, я высказался не по-уставному и получил взыскание по совокупности — за опоздание и за ответ. Нет обиды более жгучей, чем та, которая причинена несправедливостью. Конечно, моих убеждений это не переменило: отношение к женщине должно быть свято. Я не мыслю себе отношений, которые не опирались бы на глубочайшее уважение к женщине, не строились бы на безусловном взаимном доверии.
   С именем Лиды мир для меня стал полнее и краше.
   Часовые, проверявшие увольнительные записки при выходе из гарнизона, всегда поражали меня своим суровым, непроницаемым видом. Но теперь, когда я задерживался в проходной, направляясь к Лиде, они казались мне приветливыми и весельчаками. Мою радость разделяли фонари той улицы, где она жила, дворняга Туз, старое дерево близ нашей скамеечки, сама скамейка; никого, даже самого лучшего друга не отваживался я посвятить в тайное тайных моей души…
   Возбужденный воспоминаниями, я набросил халат и вышел на веранду. А перед глазами один за другим вставали те памятные времена.
   …По случаю дня рождения знакомой девушки мне впервые за время полуторагодовой учебы разрешили увольнение в город с ночевкой.
   Осень. Слякоть, холод. Хлещет проливной дождь. Я весь промок, промерз до мозга костей, пока добрался до заветного домика. Мысль, что моя самоотверженность, быть может, будет приятна любимой, воодушевляла меня, и одного ее благодарного взгляда было достаточно, чтобы мне снова стало тепло и уютно. Я успел вовремя, был желанен и чувствовал себя на десятом небе. В тот же вечер мы договорились, что поженимся…
   Мне было немногим больше двадцати лет. Меня еще никто и никогда в чем-либо серьезном не обманывал. Я привык относиться к людям с доверием, в основе моего миросозерцания лежало утверждение ясной правды во всем… и как раз в тот холодный осенний вечер я понял, что простить человеку преднамеренный обман, смириться с ложью, какие бы веские оправдания она не получала, — выше моих сил.
   Как гром среди ясного неба, поразила меня расчетливая ложь боготворимой мною женщины. Человек, понятный мне и близкий, вдруг представился совсем другим, чужим и далеким. Ее веселость и шутливость обернулись ветренностью, легкомыслием, красота показалась холодной, милая женственность — нарочитым кокетством. Минуты близости с нею возбудили кровь, но сердечного тепла в ласках, упоения и гордости душевной чистотой — того, что роднит людей, создавая атмосферу близости, глубочайшего доверия, — не было…
   Сердце мое враз охладело, и я с болью почувствовал, что уже никакая сила не поможет Лиде вдохнуть в него прежний огонь. Семейного счастья, основанного на вере друг в друга, быть у нас не могло, а жалость и сострадание — не источники любви! Нет, они не могут вдохновлять человека, возбуждать в нем радость, напротив — омрачают, губят душу, как мрак — цветы…
   Должно быть, слепое, чувственное влечение предшествует настоящему прозрению души и тела, как бы предвосхищает его… Я задумался об этом, когда вскоре после разрыва с Лидой поехал в отпуск на родину и снова встретил Валю. В ней я нашел все, что лишь грезилось мне, когда я думал о Лиде…
   И вот наша неожиданная встреча…
   Тень лип и берез не доходила до веранды, обрываясь у самых моих ног. Солнце палило нещадно. Прищурившись от яркого света, я поглядывал на тенистые аллейки. Один вид нежно-зеленых деревьев, одна возможность дышать этим свежим воздухом, напоенным запахом цветущей липы, трогала меня до глубины души. Солнце, так долго мне не светившее, пригревало грудь, плечи, лицо, и я чувствовал, что становлюсь бодрее и сильнее с каждой минутой…
   Поражаясь темному могуществу силы, которая влечет меня к Лиде, я возвратился в палату. Передо мной стояла она. Улыбающаяся, приветливая, нежная…
   — Извини, задержалась со своими больными, — сказала Лида. — Хотела прибежать сразу, как только твои соседи ушли на обед. Ведь сегодня исполнилось ровно четыре года, как мы с тобой познакомились! — Она приблизилась вплотную, лукаво заглядывая в лицо. — Ты что, не рад?..
   Воспоминания, рисовавшие наши первые встречи, с новой силой нахлынули на меня. Я положил руки на ее покатые плечи:
   — И чертенок же ты, Лидка!..
   Ее глаза на какое-то мгновение закрылись, рот слабо разомкнулся.
   — Не надо… — произнесла она с томной задумчивостью. — Могут прийти! — И оглянулась, проверяя, плотно ли прикрыта дверь в палату. — Скорее поправляйся и приходи в гости… Мне хочется с тобой поговорить в домашней обстановке.
   — Но у тебя же муж? — с чисто мужским эгоизмом вырвалось у меня, и я почувствовал от этих слов угрызение совести.
   — Я ему все рассказала о своем прошлом… И он счастлив со мной, — ответила она серьезно.
   В ее взгляде не было никакого кокетства и игривости Мне стало понятно, что это не та Лида, легкомысленная, неуравновешенная, какой я ее знал раньше, а другая, вдумчивая и, пожалуй, даже немного строгая. Наш разрыв встал на миг передо мной укором.
   — Он прекрасный человек… — продолжала Лида. — Но старая любовь не забывается, — и она, не дав мне больше ничего сказать, выскользнула из палаты.
   Я стоял растерянный. Всегда приятно сознавать, что тебя любят. А ты?.. Да, действительно, первая любовь не забывается. Но мы оба уже не те — у нас свои семьи.
   Вспомнил жену. Она передо мной встала, словно наяву, чистая, милая, требовательная, бесконечно близкая… «Иди, дорогой. Долг выше всего на свете». Ее прощальные слова звучали сейчас в памяти не только благословением солдату, но и напутствием другу и мужу. Ее умные, любящие и доверчивые глаза смотрели на меня издалека, без всякого укора, как бы говоря: «Я далеко, но сердце твое со мной, и я верю, ты никогда не поступишь против совести…»
   Но она была далеко, и видение исчезло. А близость Лиды осталась… Материнская забота, проявленная ею, когда я лежал беспомощный, как ребенок, ее умелые руки, нежно делающие перевязки, кровь, которую она отдала мне, — все это возбуждало к ней новые чувства — другие, более значительные, чем те, которые некогда вызывала во мне хорошенькая женщина.
   Жизнь, жизнь, как ты сложна порой, как противоречива!
   От непривычной, расслабляющей раздвоенности и угрызений совести, от того, что утратилась ясность взгляда и я не мог понять своих чувств к Лиде, мне стало тяжело. Нет, отношения между мужчиной и женщиной не так просты, чтоб их можно было рассудить одним холодным разумом… Не способна ли разлука затенять и настоящую любовь, в то время как сама жизнь порождает новую?.. Но можно ли охладеть к любимой?.. Вошел Кирилл и прервал мои терзания:
   — Что, Лида заходила?
   — Заходила.
   — Ну и как?
   — Пятьсот!
   — Что значит — «пятьсот»?
   — А что — «ну как»?
   — Да не хочет она, понимаешь, со мной после госпиталя встретиться. А уж очень баба-то хороша! Попытал бы счастье, может, клюнет…
   Я оборвал его. Кирилл так же редко замечал за собой цинизм, как фамильярность и грубость.