Восприятие России, как особого мира, не европейского и не азиатского; признание идеи-правительницы необходимой основой успешной борьбы за освобождение от коммунизма и построение новой Империи; провозглашение идеократии наиболее прочным и разумным государственным строем; бытовое исповедничество, как фундамент национальной жизни - все это казалось мне тогда, да и теперь кажется, привлекательным и верным. Исторические и геополитические труды основоположников евразийства дополнили то, что дало мне общение с Артамоновым, но евразийцем, в полном смысле слова, я не стал. Вначале этому помешала недостаточная связь Варшавы с Прагой и Парижем главными очагами евразийского движения. Затем сказался присущий мне консерватизм, не мирившийся с революционностью некоторых евразийцев. Главной причиной стало позже решительное отталкивание от положительного отношения газеты "Евразия" к советчине.
   Из видных участников движения я знал только П. Н. Савицкого. Переписка с ним возникла, по моему почину, в сентябре 1924 года. Прервало ее не разоблачение Треста, а начало 1930 года, когда тот чистый, благородный человек, которым Савицкий, несомненно, был, не проявил достаточной {29} твердости в сопротивлении проникшему в евразийскую среду предательству, называвшему себя идейным разногласием.
   Встретился я с Савицким только раз, когда он, при содействии М.О.Р., ехал из Праги в Москву на тайный евразийский съезд, бывший - как теперь известно - чекистской инсценировкой. Мы встретились в Варшаве, у Артамонова, за час до отъезда на советскую границу. Ее предстоящий переход не способствовал разговору.
   До или после "съезда" - точно вспомнить не могу - в Варшаве появился перешедший границу в "окно" Александр Алексеевич Ланговой, называвший себя евразийцем. Две его поездки в Польшу, упомянутые Никулиным в "Мертвой зыби", состоялись, по этой советской версии, зимой, но Артамонов познакомил меня с ним летом или осенью.
   Молодой, долговязый, вертлявый человек со впалой грудью, сын московского врача, близкого до революции к Максиму Горькому и к другим революционным писателям, не понравился мне обостренным любопытством к связям эмигрантов с Россией и не вязавшимися с "бытовым исповедничеством" эпикурейскими замашками. Во всей его повадке было что-то неприятное, порочное, но я подавил это впечатление, подрывавшее веру в М.О.Р., и не поделился им с Артамоновым.
   Теперь - благодаря Никулину - известно, что сестра Лангового, Наталия Алексеевна Рославец, была чекисткой.
   --
   Евразийство привлекло меня объяснением причин постигшей Россию катастрофы, но организационно я считал себя связанным не с ним, а с тем тайным Монархическим Объединением, которое в Варшаве представлял Артамонов.
   Я не ждал от него полной откровенности, понимая, что он связан конспирацией, которую не может, без необходимости, нарушить. Доверие объяснялось, помимо убеждения в порядочности Артамонова, тем, что М.О.Р. было возглавлено Зайончковским, бывшим командиром Петровской гвардейской бригады, которого должен был знать Кутепов, служивший в Преображенском полку.
   Теперь я знаю из неопубликованных воспоминаний Александра Сергеевича Гершельмана, что побывавшие за границей эмиссары Треста, встречавшиеся с русскими монархистами, называли и других бывших генералов, причастных, по их {30} словам, к тайной организации в России - Шапошникова, Лебедева и Потапова.
   Первые два имени я в годы моей связи с М.О.Р. ни от кого не слышал, а в принадлежности Николая Михайловича Потапова к Тресту убедился осенью 1923 года.
   --
   Артамонов постепенно рассказал мне не только существование в Москве сильной, сплоченной монархической организации, но и ее связь с великим князем Николаем Николаевичем, генералом Кутеповым и Высшим Монархическим Советом. Он сообщил, что Кутепов назначил его своим резидентом в Варшаве и раскрыл мне картину того содействия, которое тайным монархистам оказывали штабы - польский, эстонский и финляндский.
   Я не сомневался в том, что эта помощь дается не даром и что за нее М.О.Р. расплачивается нужными штабам сведениями о большевиках и их вооруженных силах, но, при моем отношения к коммунистам, как к разрушителям России и поработителям русского народа, я не видел в этом ничего предосудительного.
   Я узнал, что письма Кутепова доставляются в Москву в польских дипломатических вализах и что так же привозятся оттуда ответы Треста. В 1926 году я сам в этом убедился.
   По собственному желанию - я не расспрашивал - Артамонов назвал Александра Александровича Якушева, ставшего первым звеном его соприкосновения с М.О.Р. Он описал его приезд в Ревель приблизительно так, как это значительно позже сделал Никулин в "Мертвой зыби".
   В августе 1923 года Артамонов уехал на несколько дней из Варшавы в Германию. Там, в Потсдаме, в русской церкви, состоялось задуманное в Ревеле его венчание с Александрой Кирилловной Олсуфьевой. Мне показалось странным, что посаженным отцом жениха на этой свадьбе был Якушев, но недоумение осталось мимолетным - раз представитель М.О.Р. мог пользоваться советскими заграничными командировками для встреч с эмигрантами, его участие в семейном торжестве одного из них было незначительной подробностью.
   Россия переживала расцвет "новой экономической политики".
   Ею, по мнению тех, кто верил в мощь М.О.Р., объяснялось многое, что позже, при Сталине, было бы очевидно невозможным. Кроме того, как верно сказано о Тресте в {31} "Мертвой зыби", "в него верили потому, что подпольная монархическая организация в центре России была заветной мечтой эмигрантов".
   --
   А. К. Артамонова была молода, красива и общительна.
   Даже в таком блестящем, элегантном городе, как Варшава, ее и мужа трудно было не заметить, тем более, что Артамонов нигде не служил и охотно бывал в обществе, сблизившись с кружком обеспеченных и развлекавшихся русских варшавян.
   Это вызывало подозрения. Пожилой эмигрант Гернгроос, бывший офицер, заполнявший досуг прогулками по городу, несколько раз, проходя по Саксонской площади мимо здания генерального штаба, заметил Артамонова, входившего в этот дом.
   Своим наблюдением он поделился о моей матерью, прибавив, что пойманный им с поличным Артамонов несомненно состоит на службе штаба осведомителем о русской эмиграции. Это обвинение было безопаснее правды, а опровержение - не только не возможно, но и не желательно. Я, однако, рассказал Артамонову этот случай. Он повторил мой рассказ штабу, но ничто не изменилось - резидент М.О.Р. продолжал среди бела дня относить в штаб пакеты, предназначенные Москве, и возвращался туда за московскими ответами.
   Вскоре я убедился в том, что штаб был в конспирации так же неопытен, как и мы.
   --
   Зашифрованный дневник, отметивший дату моей первой встречи с Якушевым и Потаповым, был сожжен в июле 1944 года, когда советские войска подошли к Варшаве и его безопасное хранение перестало быть возможным. Помню, что осенью 1923 года, после возвращения из Германии, Артамонов предупредил меня о предстоящем приезде Якушева в Варшаву и прибавил, что приедет он не один, а со вторым, еще более видным участником М.О.Р. - бывшим российским военным агентом в Черногории, генералом Потаповым.
   Свидание состоялось вечером, в небольшой комнате на Хлодной улице № 5, где Артамоновы временно поселились после свадьбы. С порога бросилось в глаза светлое пятно - абажур невысокой лампы на столе у единственного, скрытого тяжелой портьерой окна. Справа от него сидел, {32} наклонившись вперед, сутуловатый, лысый человек. Я заметил желтоватый, нездоровый цвет его лица; высокий лоб; некрасивый нос; проницательный взгляд острых, черных глаз. Второго гостя я рассмотрел не сразу - он был в тени, откинувшись на спинку стула. Не сразу я увидел тяжелое, полное тело и одутловатое, скуластое, очень русское лицо.
   Впрочем, в этот вечер я меньше всего был занят внешностью приезжих. Внимание было поглощено другим - впервые я увидел в Варшаве людей, называвших себя монархистами и появившихся, как в сказке, из советской Москвы, а то, что я знал тогда об их дореволюционном прошлом, казалось оправданием безусловного доверия.
   Теперь я знаю, что бывший генерал-лейтенант Потапов, называвший себя в Тресте Медведевым, был офицером генерального штаба, прослужившим 12 лет в Черногории и вернувшимся в Россию за два с половиной года до февральской революции, к которой он незамедлительно примкнул.
   Теперь мне известно, что большевики назначили его в ноябре 1917 года первым советским начальником генерального штаба, преемником отстраненного ими генерала Марушевского, и что позже он, по их назначению, был помощником управляющего военным министерством, большевика Подвойского.
   Теперь я знаю содержание составленной им 7-го декабря 1918 года и опубликованной Академией Наук СССР в первом выпуске ее "Исторического Архива" за 1962 год "Краткой справки о деятельности народного комиссариата по военным делам в первые месяцы после Октябрьской революции". Поэтому я теперь не понимаю, как могли его сверстники, бывшие начальники и сослуживцы, поверить в искренность его монархических взглядов. Но тогда - в комнате Артамоновых - все это мне не было известно, а Потапов был в моих глазах заслуженным офицером царской службы, поставившим на карту жизнь ради восстановления монархии.
   [Image003]
   --
   Наигранная осторожность была проявлена Потаповым вскоре после нашей первой встречи, когда он попросил А. К. Артамонову и меня свезти его в Лазенки - романтический варшавский парк, украшенный прелестным, небольшим дворцом короля Станислава-Августа, лебединым прудом, отраженными в нем колоннами летнего театра и тенистыми аллеями {33} у подножия крутого холма, на котором стоит другой дворец - исторический Бельведер.
   Просьбу он объяснил тем, что знал Лазенки в те далекие годы, когда молодым офицером начинал службу в расквартированном вблизи этого парка Лейб-Гвардии Волынском полку.
   Встретившись в городе, мы наняли извозчика и въехали в Уяздовские аллеи, ведущие к Лазенкам, когда Потапов вдруг, в безоблачное утро, попросил возницу поднять верх пролетки.
   - Не нужно - объяснил он - чтобы нас увидели вместе.
   В Лазенках этот человек, приехавший в Варшаву по указке чекистов для обмана эмигрантов и поляков, вел себя сентиментально. Он прошел вглубь парка, отыскал старую липу, раскинувшуюся над лужайкой, остановился и долго, сосредоточенно простоял под этим деревом, не сказав ни слова. Даже веселая и склонная к насмешке А. К. Артамонова была тронута отразившейся на нем печалью.
   Якушев не прятался. Его встреча с Романом Дмовским и другими польскими национал-демократами упомянута в моем письме Артамонову. Неоднократно Артамоновы и я ужинали с ним в превосходных варшавских ресторанах. Он оказался опытным гастрономом и ценителем тонких вин.
   --
   В дни этого пребывания московских гостей в столице Польши мне показалось странным желание Якушева побывать в цирке. Артамонова оно тоже смутило. Он попробовал отговорить его от этой затеи, тем более, что Потапов должен был в ней участвовать, но Якушев проявил настойчивость.
   Любовь к цирку - сказал он - настолько в нем сильна, что не увидеть варшавского он не может, а риск настолько невелик, благо в Варшаве никто его и Потапова не знает, что беспокоиться не о чем.
   Мы неохотно уступили и просидели спектакль в ложе, на виду у всех. По пути в цирк Потапов мельком спросил мою жену, остался ли кто-либо из ее родственников в России. Из всегда соблюдавшейся нами, в этом отношении, осторожности, она ответила отрицательно.
   Теперь я думаю, что Якушев захотел побывать в цирке не из любви к нему. Он, вероятно, хотел показать предупрежденным об его приезде тайным советским агентам, что все - с точки зрения чекистов - обстоит благополучно. {34} Удивительным, по нарушению элементарной конспирации, был обед, данный Артамонову и мне начальником русской секции второго отдела генерального штаба, капитаном Михаилом Таликовским. Он пригласил нас в ресторан гостиницы Бристоль - один из лучших в Варшаве. Мы сидели в общем зале втроем польский офицер в военной форме и двое русских эмигрантов.
   До 1926 года этот обед был моим единственным контактом с генеральным штабом. Помню, как меня - во время этой встречи с Таликовским, несомненно располагавшим значительными средствами на представительство - удивила его скромность. Далеко не новый мундир был аккуратно заплатан на локте.
   Таликовский был поляком, но уроженцем Одессы, свободно говорившим по-русски. Писал он на этом языке правильно, по старой орфографии. Якушев и Артамонов называли его Михаилом Михайловичем.
   Сохранилось написанное им 20-го мая 1924 года собственноручное письмо А. К. Артамоновой:
   "Многоуважаемая Сударыня!
   Честь имею известить Вас, что в ответ на телеграмму, посланную Юрием Александровичем, получен ответ: "В ночь с субботы на воскресенье 24-25 мая будем в окне. Андрей Ев."
   Остаюсь с почтением,
   Таликовский"
   [Image004]
   --
   Речь шла, очевидно, о шифрованной телеграмме, посланной штабом по просьбе Артамонова своему представителю при польском посольстве в Москве для передачи М.О.Р., и об ответе, полученном этим офицером от Треста.
   Не знаю, кто должен был тогда перейти границу из России в Польшу, так как ее, в ту пору, неоднократно переходили в обе стороны участники Кутеповской организации, но письмо Таликовского, подписанное его подлинной фамилией, интересно, как документ, освещающий отношения польского штаба к резиденту русской монархической организации.
   Захват власти Пилсудским в мае 1926 года и наступившее год спустя разоблачение советской провокации в М.О.Р. не отразились на служебном положении Таликовского. Не знаю, когда именно он был переведен на другую должность, {35} но весной 1928 года он все еще был начальником русской секции второго отдела - уже не капитаном, а майором.
   В ту пору он и другой офицер того же отдела - погибший впоследствии в Катыни от чекистской пули блестящий кавалерист, поручик Марцин-Станислав Фрейман - неоднократно обращались ко мне с просьбой одолжить им полученные Русспрессом советские и эмигрантские газеты, в которых были упомянуты погибшие в России кутеповцы.
   Возвращая эти газеты, они меня неизменно благодарили: Таликовский письмами на бланках второго отдела; Фрейман - несколькими любезными словами на обороте частной или служебной визитной карточки. На отношении штаба ко мне не отразились ни печальный исход связи второго отдела с М.О.Р., ни разногласия между Кутеповым и Таликовским, возникшие в Гельсингфорсе весной 1927 года после "бегства" Опперпута из Москвы в Финляндию.
   --
   В каждой тайной организации неизбежны перегородки, за которые участникам заглядывать не полагается. Я это понимал и не был обижен тем, что мои сведения о М.О.Р. расширялись постепенно и неполно.
   В руках Артамонова сходились нити, протянутые из Москвы к полякам и к некоторым русским эмигрантам, но он был только исполнителем и передаточной инстанцией, а Варшава - мостом между Трестом в Москве и Кутеповым в Париже. Одной из обязанностей резидента была забота об обильной почте, полученной из России или туда отсылавшейся. Кроме переписки Кутепова с М.О.Р., она содержала его письма тем участникам боевой организации, которым удалось, с помощью Треста, закрепиться в Москве, и их донесения оттуда.
   Кроме того, Артамонов изредка посылал Кутепову и чаще Тресту свои сообщения и доклады. Он привлек меня, сначала, к их зашифровке, а затем - к упаковке почты до ее отсылки. Ключом к шифру была напечатанная в 1924 году московским издательством "Работник просвещения" небольшая книга Л. Л. Сабанеева - "История русской музыки".
   Каждая буква зашифрованного текста обозначалась четырьмя цифрами. Первые две указывали использованную строчку; вторые - место буквы в этой строчке. Страница избиралась любая, и ссылка на нее также зашифровывалась. {36} Необходимость избежать облегчающего расшифровку повторения одного и того же сочетания цифр замедляла это кропотливое занятие.
   Все, что касалось М.О.Р., его связи с эмигрантами и иностранцами, шифровалось нами обязательно. То же правило соблюдалось при указании даты и места любого перехода польско-советской границы. Москва казалась менее осторожной - полученные мною в 1926 году письма Якушева были открыто напечатаны пишущей машинкой без какого-либо шифра. Это мне тогда показалось странным нарушением конспирации, но инерция доверия к автору писем, укрепленная присутствием кутеповцев в Москве и их отзывами о Тресте, не позволила задуматься над этим глубже. В переписке с эмигрантами Артамонов иногда, скорости ради, пользовался не шифром, а так называемыми невидимыми чернилами, которые легко проявлялись слабым раствором йода в воде.
   Евразийцы, в переписке с Варшавой, к шифру не прибегали. Они ограничивались тем, что заменяли некоторые имена и названия условными обозначениями, совпадающими с теми, которыми Артамонов пользовался в переписке с Москвой. Так, например, евразийство называлось нефтью; евразийцы - нефтяниками; Варшава - Женевой; Якушев - Федоровым или Рабиновичем; Ланговой - Денисовым; Артамонов - Липским; генеральный штаб торговой палатой; коммунисты - конкурентами.
   Существовали, вероятно, особые евразийские коды, которых я не знал. Лишь в августе 1927 года, через четыре месяца после разоблачения провокации в М.О.Р., П. Н. Савицкий сообщил мне такой код, помеченный номером десятым. Он содержал подробный перечень стран, городов, учреждений и лиц с их условными обозначениями. Я был назван Бариновым, тогда как Трест именовал меня Петровским.
   Много лет спустя я узнал, что генералы Кутепов и Врангель пользовались в своей переписке о Тресте, в годы его существования, теми же условными обозначениями, что и Москва. Таким образом, попади тогда их письмо в руки чекистов, им бы не пришлось трудиться над разгадкой. Все мы, русские эмигранты, были тогда в конспирации наивными детьми.
   --
   Летом 1925 года Кутепов согласился на предложенное ему Якушевым номинальное вхождение в правление {37} Монархического Объединения России. Символически, это было слиянием Кутеповской организации с Трестом, но я не сомневаюсь в том, что глава организации ни на мгновение не отказался от фактической независимости и от желания ускорить падение советской власти направленным против нее террором. Тогда же я заметил оживление проходившей через Варшаву переписки Парижа с Москвой, адресованной Марии Владиславовне Захарченко - переброшенной из эмиграции в Россию участнице боевой организации.
   Все, предназначенное Тресту, в том числе и письма Кутепова, Артамонов передавал для отсылки генеральному штабу в конвертах, скрепленных пятью сургучными печатями. До их наложения пакет прошивался, а концы ниток заливались сургучем. Артамонов утверждал, что так прошитый и запечатанный конверт не может быть вскрыт без повреждения печатей и ниток. Скрывать от штаба было нечего, но он видел в тайне переписки доказательство независимости М.О.Р. от иностранцев.
   Мне казалось, что штаб не только может, но - со своей точки зрения обязан эту тайну нарушить, но теперь я знаю, что ошибся. Бывший польский военный агент в Риге и Ревеле Виктор-Томир Дриммер рассказал в своих воспоминаниях ("Культура", Париж № 11/217, ноябрь 1965 года), что перлюстрацией переписки Треста штаб не занимался.
   --
   Вначале Артамонов выезжал на границу каждый раз, когда предстоял чей-либо ее переход в "окно", но число этих переходов постепенно увеличилось. Частые отлучки резидента из Варшавы отвлекали его от других обязанностей и могли вызвать нежелательные толки. Пришлось подумать о поручении "окна" кому-либо другому. Я предложил человека, которого - хоть его нет в живых - назову, по некоторым соображениям, Александровым.
   Знал я его с 1912 года, когда в Могилеве он был гимназистом первого класса, товарищем моего рано скончавшегося брата Андрея. После революции судьба ненадолго свела нас в Одессе накануне ее оставления Добровольческой Армией в январе 1920 года. Я не попал на корабль в одесском порту и остался в России, он же, в отряде генерала Бредова, дошел до Польши, где мы встретились после моего благополучного исхода в эмиграцию. {38} Он был шафером на моей свадьбе. Мы виделись часто, но жизнь сложилась разно - я стал журналистом, а он проявил коммерческую сметку и создал в Варшаве процветавшее торговое дело.
   Успех не отразился на его отношении к поработившим русский народ коммунистам. Он не хотел быть всего лишь преуспевающим купцом. Не раз он заговаривал со мной об Артамонове, догадываясь, что я связан с ним не простым знакомством. Несмотря на дружбу, я каждый раз отвечал уклончиво.
   Это изменилось, когда необходимость замены Артамонова в "окне" стала очевидной. Я назвал Александрова и получил согласие на его привлечение в организацию. С этого дня и до апреля 1927 года ни один переход границы людьми, связанными с М.О.Р., не обошелся без его участия. Он, в частности, перевел через нее Василия Витальевича Шульгина.
   --
   Это случилось 23-го декабря 1925 года. В "Трех столицах" - описании "тайного" путешествия Шульгина в Россию - Александров упомянут так:
   "Мне было сказано явиться на такой-то вокзал, такого-то города, в такой-то стране, такого-то числа, в таком-то часу. Там за столиком будет сидеть молодой человек, т. е. средних лет. Красивый, в полупальто с серым мехом, в мягкой шляпе. Я должен буду сесть рядом с ним за общим столом и через некоторое время спросить у него по-русски, есть ли у него спички. Если он подаст мне спичечную коробку определенной марки, то это будет именно тот человек, который мне нужен, и больше мне ни о чем заботиться не полагается.
   Я приехал на вокзал и все прошло очень точно. На углу стола сидел человек, которого нельзя было не узнать по данному мне описанию. Я спросил спички и он подал их мне, улыбнувшись при этом добродушно и грустно, как улыбаются только русские. Он был усталый, хотя молодой и не изможденный. Он давно устал и, должно быть, навсегда".
   Александрову - моему ровеснику - было тогда 25 лет, но Шульгин верно уловил присущую ему и в этом возрасте внешнюю усталость человека, испытавшего то, что выпало на долю нашего поколения.
   --
   {39} Добровольно принятую на себя опасную обязанность Александров исполнял точно и, конечно, безвозмездно. Артамонов или я предупреждали его за несколько дней о предстоявшей поездке в "окно". Он поручал заботу о предприятии преданной ему жене; говорил приказчицам, что едет закупить товар; превращался из нарядного горожанина в обитателя глухой деревни и дня на три исчезал из Варшавы. Он перевел через границу не только Шульгина, но и других, так или иначе причастных к Тресту людей и - как я рассказал в прочитанном в Св. Серафимовском Фонде в Нью-Йорке сообщении о Кутепове и его организации пожелал побывать в Минске, чтобы увидеть то, что видели по ту сторону границы переведенные им в "окно" эмигранты.
   Это было несомненным мужеством, но не исключением. За четыре года моей причастности к М.О.Р. я только раз был свидетелем непреодолимого страха, помешавшего человеку перейти границу. Молодой офицер, направлявшийся в Москву из Праги с поручением от евразийцев к Ланговому, уже в Варшаве казался неспокойным и не мог скрыть тревоги. Он, однако, заставил себя сесть в поезд с Александровым. На границе - по заведенному порядку - они явились на польскую пограничную заставу, где их ждал представитель второго отдела генерального штаба. Пражанин еще и там владел собой, но ночью, на границе, он в полном душевном смятении, не смог ее переступить. Александрову пришлось вернуться в Варшаву с несчастной, разбитой жертвой этого потрясения.
   --
   На советской стороне людей, переведенных Александровым встречал паренек, называвший себя участником М.О.Р. и жителем Минска. В Варшаве мы, сначала, знали его только понаслышке, как Михаила Ивановича. Встречаясь с ним по ночам, в темноте, Александров, до поездки в Минск, ничего о нем сказать не мог. Шульгин, назвав его в "Трех столицах" Иваном Ивановичем, так описал встречу с ним:
   "Ему было за тридцать; лицо было вымазано чем-то черным, очевидно от полушубка; он был в высоких сапогах и имел вид, как бы сказать, ну какого-нибудь Садко или Васьки Буслаева. Он держал в руке револьвер, которым жестикулировал. Был он радостный, веселый, балагурил".
   Вспоминая Минск и домик своего проводника, Шульгин перечислил "стол, уставленный всевозможными вещами; рояль; кресло-качалку; убранство не роскошное, но достаточное". {40} Лет через пять это одно было бы причиной недоверия, но тогда - на склоне "новой экономической политики" большевиков - такое жилище удивления еще не вызывало. Приглядевшись к хозяину, Шульгин понял, что ему было не тридцать с лишним лет, а значительно меньше.
   Теперь мы знаем от Никулина, что он был не тайным монархистом, а чекистом Михаилом Ивановичем Криницким.
   --
   После состоявшегося в феврале 1926 года благополучного возвращения Шульгина из России, Александров - с согласия Артамонова - пригласил Михаила Ивановича в Варшаву.
   В мае гость, перейдя с кем-то границу из России в Польшу, не вернулся в Минск, а приехал с Александровым в польскую столицу. Предполагалось, что он пробудет там три дня, но случилось иначе.
   До появления приезжего в Варшаве, Артамонов попросил меня им заняться. Невысокий, белобрысый пограничный представитель М.О.Р. не был, вопреки мнению Шульгина, похож на офицера. В лучшем случае, он мог быть одним из тех скороспелых прапорщиков, которыми русская армия начала заменять с 1915 года истребленные войной офицерские кадры.