Однако вернемся к тому дню, когда я, как уже было говорено выше, отсыпался. Придя со службы, я завалился в постель прямо в одежде, думая, что потом либо встану, либо разденусь, но не встал и не разделся. Проснулся я в полной темноте. Открыл глаза, ничего не мог понять. «Уже утро, – думал я, – и пора на службу. Но почему же я так хочу спать?» Я вынул из кармана часы, прислушался, но они стояли. Решил подремать еще немного и опять заснул, но теперь спал плохо, потому что боролся со сном и боялся проспать. Потом я все же пересилил себя, спустил ноги на пол и стал дремать сидя. За дверью послышались шаркающие шаги, и под дверь скользнула бледная полоса света.
 
   – Семен! – крикнул я.
 
   Вошел Семен со свечой. Он был в нижнем белье, босой.
 
   – Семен, который час? – спросил я.
   – Да, должно, уже одиннадцать, – зевнул Семен, почесываясь плечом о притолоку.
 
   Я сперва встрепенулся, но тут же опомнился и посмотрел на Семена.
 
   – Дурак, что ли?
   – Может, и дурак, – флегматично согласился Семен, – да часы умные.
   – А почему же темно?
   – Барин, – посмотрел на меня с сочувствием Семен, – ночью всегда темно бывает.
   – Ночью? – я потряс головой. – Стало быть, сейчас одиннадцать ночи?
   – Ну?
   – Так бы сразу и сказал, – проворчал я и с удовольствием завалился опять на постель. Семен не уходил.
   – Ну, чего стоишь? – спросил я.
   – Тут, барин, мальчик приходил, записку вам оставил.
   – Завтра, – сказал я, но тут же передумал. – Ладно, давай.
 
   Семен вышел и тут же вернулся с запиской, подал ее мне и поднес свечу. Я раскрыл записку и увидел английский текст, который спросонья не мог разобрать. «Черт бы подрал этих англоманов, – думал я. – Как будто нельзя написать то, что хочешь, просто по-русски».
 
   – Семен, – сказал я, окончательно проснувшись, – подай-ка словарь. Вон там на полке синяя книжка.
 
   Со словарем я начал кое-как разбираться: «Дорогой друг, если вам позволит время, я буду рада видеть вас между пятью и семью часами вечера. Нам надо о многом поговорить. Я надеюсь, вы светский человек (man of the world, буквально – „человек мира“) и не обидите отказом старую женщину».
   Моей надежде на то, что все обойдется само по себе, видимо, не суждено было сбыться.
   Я отпустил Семена, разделся и вскоре снова уснул.
   Точно в назначенное время я был у Клемишевых. Швейцар сказал, что барыня у себя наверху и ждет меня. Я поднялся. Старуха сидела у окна с вязаньем. Она подала мне руку для поцелуя в своей обычной грубой манере, как подают руку лакеям.
 
   – Take a seat, please [4], – сказала она, кивком головы указав на кресло напротив. – Что нового?
 
   Я пожал плечами:
 
   – Да нового, пожалуй, ничего, не считая того, что надворный советник Барабанов побил вчера стекла в трактире «Соловей» и сидит теперь в полицейском участке.
   – Я про это слышала, – сказала старуха. – Что ж, он был пьян или просто так?
   – Был пьян и просто так.
   – Друг мой, – сказала она с подъемом. – Ты, я надеюсь, догадываешься, зачем я просила тебя прийти?
   – Очень смутно.
   – А я думала, у тебя есть более ясное представление об сем предмете. Однако же мне все-таки придется тебе сказать все, хотя разговор этот я не могу считать для себя особо приятным. Все дело в том, милостивый государь, что тема уж больно щекотлива.
   «Уж для тебя-то щекотливых тем не бывает», – подумал я про себя. Однако вслух сказал:
   – Я слушаю вас внимательно, Авдотья Семеновна.
   – Да что слушать-то! – неожиданно взорвалась она. – Ты сам на себя посмотри. Как ты себя ведешь? Что люди вокруг говорят? Это ж один срам!
   – Да в чем дело-то, Авдотья Семеновна? – пытался я возразить.
   – А то ты не понимаешь, в чем дело. Ох, ох, – передразнила она меня. – Экий несмышленыш! Коли не понимаешь, так я тебе объясню. Когда молодой человек ходит к молодой и приличной барышне с приличной репутацией и просиживает у нее целыми днями и вечерами более года подряд, то, естественно, разные люди делают одни и те же предположения, ну и в общем… ты сам понимаешь… Мы с Иваном Пантелеевичем противу этого не возражали, хотя, не скрою от тебя, Лиза имела и другие предложения. Полковник Зарецкий предлагал ей руку и сердце, однако мы ему отказали. Иван Пантелеевич сказал, что, хотя, конечно, ты и не обладаешь серьезным достатком, дело не в этом, а в том, что ты нравишься нашей дочери. Ты знаешь, Иван Пантелеевич для себя никогда ничего не сделает, все для других. Это, конечно, черта хорошая, благородная, но в нем она развита уж слишком сильно.
 
   Я слушал с открытым ртом и пытался понять, про кого это все говорится. Про эту продувную бестию Ивана Пантелеевича, который только о том, кажется, и думает, где бы чего урвать? И жена его хорошо это знает. Так что же, притворяется она или верит в это? Вероятно, и то и другое. Ей действительно муж кажется наивным мальчиком, который ничего не может в жизни, потому что некоторые могут больше, чем он. Эти люди готовы обмануть кого угодно, но искренне огорчаются, когда кто-то обманывает их. И тогда начинаются разговоры о человеческом неблагородстве.
 
   – Мы почитали тебя за порядочного человека, однако твоя выходка на балу и дальнейшее поведение кажутся нам, не скрою, весьма странными. Это как-то не увязывается в нас с твоим обликом.
   – А в чем все-таки дело? – спросил я, понимая, конечно, всю подоплеку.
   – Алексей Викторович, – перешла она вдруг на «вы», – вы хорошо понимаете, о чем я говорю. Ваше поведение в течение последнего времени давало нам основание полагать, что у вас складываются вполне серьезные отношения с нашей дочерью. Не скрою, что я даже ожидала вашего предложения. И вдруг появляется эта девица – вы знаете, о ком я говорю, – и вы… Послушайте, да что вы в ней такого нашли?
   – Я вас не понимаю, – сказал я на всякий случай.
   – Понимаете. Очень даже хорошо понимаете. А я вас не понимаю. Обыкновенная провинциальная девушка с дурными манерами. Это же несерьезно. К тому же родители ее, я слышала, не так богаты, как кажется некоторым.
   – Если вы имеете в виду Веру Николаевну Фигнер, – сказал я довольно резко, – то могу сказать вам совершенно определенно, что ее богатство меня совершенно не интересует. И вообще, я не понимаю, к чему вы ведете весь этот разговор. Разумеется, я не считаю себя обязанным отчитываться перед вами, но, если вам все же угодно вдаваться в такие подробности, могу сказать, что Вера Николаевна – моя гостья и никаких иных отношений, кроме тех, какие бывают между гостеприимным хозяином и гостьей, у меня с ней нет. То же могу сказать и о своем поведении на балу, которое кажется вам столь возмутительным. Оно было продиктовано исключительно правилами гостеприимства.
 
   Разумеется, то, что я говорил, было не совсем правдой. И все же в своем возмущении я был почти искренен и сам верил тому, что говорил.
 
   – Ну, если так, – вздохнула она с наигранным облегчением, – тогда совсем другое дело. Ты, Алеша, уж извини меня, старую дуру, что лезу в твои дела, но я все-таки мать, и судьба дочери меня очень волнует. Впрочем, и твоя судьба тоже. Мы с Иваном Пантелеевичем к тебе привыкли, полюбили, и ты нам теперь как сын. А коли все так обстоит, как ты говоришь, то нечего тянуть. Делай предложение, сыграем свадьбу, да такую, чтоб все знали. А насчет приданого не волнуйся, уж мы свою единственную дочь никак не обидим.
   – Авдотья Семеновна!
   – Что, my dear?
   – Я не могу сейчас делать предложение вашей дочери, – разом выпалил я.
   – Почему? – Кажется, она была искренне удивлена.
   – Ну, потому, что я еще не считаю себя готовым к этому.
   – Да неужто для этого нужно как-то особенно готовиться?
   – Нет, не в этом дело. Я очень хорошо отношусь к вашей дочери, к вам и к Ивану Пантелеевичу (тут, конечно, я явно покривил душой), но я еще молод, мне надобно оглядеться.
   – Man will be man [5], – вздохнула она. – Ничего себе молод. Двадцать шесть лет. Когда Иван Пантелеевич на мне женился, ему было двадцать один.
   – Это, может быть, и так, но скажу вам по правде, хотя я и привык к вашей дочери и отношусь к ней как к своему самому близкому другу, однако я не могу сказать, что мое отношение к ней является тем самым чувством, в котором уверен, что это твердо и навсегда.
   – О-о, это старая песня. Если эдак-то примериваться, то никогда и не примеришься, и все тебе будут чем-то нехороши. Скажу тебе правду: все познается потом. И какой бы человек ни был, а поживешь с ним, попритрешься, и он тебе будет хорош. А наша дочь не урод какой-нибудь, и правила поведения знает, и умна, и музыкальна, так что мой тебе добрый совет – женись.
 
   Я стал опять что-то мямлить о том, что не могу, что мне еще рано, что я еще не все обдумал. Она нахмурилась. С лица ее сползло выражение благодушия.
 
   – Не понимаю, – сказала она серьезно. – Не понимаю, и все. Уж кажется, мы не подсовываем вам что попало. Наша дочь красивая, воспитанная и образованная. Мы даем за ней одного приданого больше чем на двадцать тысяч. Каковы, однако ж, будут ваши условия?
   И я вдруг понял: никакие лирические соображения ей недоступны.
   – Шестьдесят тысяч, – сказал я и посмотрел ей прямо в глаза.
   – Что? – спросила она с застывающим выражением лица.
   – Я прошу за вашей дочерью шестьдесят тысяч приданого.
   «Сейчас она позовет швейцара и прикажет спустить меня с лестницы», – подумал я. Но этого не произошло. Она не возмутилась. Вернее, возмутилась, но совсем не тем:
   – Но мы не сможем дать вам больше тридцати. Ну тридцать пять в крайнем случае.
   – Шестьдесят, и ни копейки меньше.
   – Милый мой, да ты эдак-то нас совсем хочешь разорить. Да ежели б мы продали оба дома, то и тогда не набрали, пожалуй, шестидесяти тысяч.
   – А на меньшее я не согласен, – сказал я твердо. Я чувствовал, что она меня ненавидит, хотя и не считает мои требования безнравственными.
   Признаюсь, во мне пробудилось ужасное, граничащее со страстью любопытство: что она будет делать? Ну возмутись же! Ну плюнь мне в лицо!
   Она отложила вязанье в сторону и внимательно посмотрела на меня сквозь очки.
   – Ты болен, мой друг, – сказала она печально. – Тебе надо обратиться к доктору. Где мы возьмем такие деньги? Ладно, иди. Я поговорю с Иваном Пантелеевичем.
   Я поднялся.
 
   – Алексей Викторович, – остановила она меня уже у порога. – А что, неужели Фигнер дает за своей дочерью шестьдесят тысяч?
   – Он дает больше, – сказал я и раскланялся.

Глава 7

   Спустя несколько дней, воротясь со службы, я застал Николая Александровича увязывающим чемоданы. Признаюсь, я был немало удивлен.
 
   – Вы куда-то собираетесь? – спросил я.
   – Домой, – сказал он. – Хватит, погуляли, пора и честь знать.
 
   Мне показалось, что он был сердит.
 
   – Ну, если у вас какое спешное дело… – сказал я. – А то бы погостили. Вы меня ничуть не стесняете и можете располагать моим домом сколько угодно.
   – Да нет уж, спасибо! – пробормотал старик.
   – Николай Александрович, – сказал я взволнованно. – По вашему тону я чувствую какую-то невысказанную обиду. Видит бог, что никогда ни в чем, питая к вам самые лучшие чувства, я не хотел вас обидеть. А ежели я, не зная того, поступил как-то оскорбительно по отношению к вашему самолюбию или вашей чести, то между интеллигентными людьми есть простая возможность объясниться и устранить недоразумение, коли таковое могло возникнуть.
   – Никакого недоразумения нет, – сказал старик, уминая коленом огромный тюк. – Я очень благодарен вам за приют, однако в гостях хорошо, а дома лучше. Так что не обессудьте. – Он подобрал концы двух веревок и стянул узлом.
 
   Оставив Николая Александровича, я побежал наверх и застал Веру уже одетой. Она была грустна и, кажется, недавно плакала.
 
   – Вера Николаевна, – спросил я ее, – я все же не понимаю, что произошло. Ваш отъезд скорее напоминает бегство.
   – Я сама ничего не понимаю, Алексей Викторович, – сказала она со вздохом. – Я сидела дома, читала, когда пришел папенька и сказал, чтобы я быстро собиралась, лошади ждут у подъезда. Я спросила, почему мы уезжаем так быстро. Он сказал: «Так нужно». И больше ни слова. Я знаю, что спрашивать его бесполезно, и не стала.
   – И вы действительно не догадываетесь о причине?
 
   Она вдруг смутилась и опустила голову.
 
   – Догадываюсь, – тихо сказала она.
   – Так в чем же дело?
 
   Вера кинула на меня быстрый взгляд исподлобья.
 
   – Вы сами знаете, – сказала она, краснея, и вдруг вздохнула.
 
   На пороге стоял Николай Александрович.
 
   – Ты готова? – спросил он у дочери.
   – Готова, – тихо сказала она.
   – Тогда спускайся, мне надо переговорить с Алексеем Викторовичем.
 
   Вера вышла. Николай Александрович подождал, покуда она спустится вниз, и прикрыл дверь.
 
   – Алексей Викторович, – несколько волнуясь, сказал он. – Мы с Верой уезжаем. Причиной нашего быстрого отъезда являетесь вы. Я сперва не хотел вам говорить, но не в моих правилах держать камень за пазухой. До меня дошло, что вы распространяете слух о том, что я якобы уговаривал вас жениться на моей дочери, обещав за ней какие-то миллионы. Подождите, не перебивайте меня. Должен вам сказать, что как отец я был бы рад Вериному счастью и, безусловно, не обидел бы ее по части приданого, но торговать своей дочерью на аукционе – кто больше даст, – извините великодушно, я не намерен. Мои понятия о чести человека и дворянина…
   – Господи, Николай Александрович! – сказал я. – И охота вам обращать внимание на всякие сплетни.
   – Сплетни? – удивился он. – Вы можете дать мне слово, что не говорили Авдотье Семеновне Клемишевой о том, что будто бы я обещал дать за Верой больше, чем шестьдесят тысяч…
   – Николай Александрович! – закричал я, сгорая от стыда. – Вы же умный человек! Неужели вы не понимаете, что это была шутка?
   – Шутка?
   – Ну не шутка, а глупая выходка. Наглая выходка…
   – Выходка, – повторил он и покачал головой. – Ничего себе выходка. Знаете, Алексей Викторович, мы с вашим батюшкой тоже были молоды и тоже иногда озоровали, но чтоб до такой степени… извините-с. Я на вас зла не держу. Более того, я очень благодарен вам за гостеприимство и, ежели попадете в наши края, рад буду ответить вам тем же, однако сейчас задерживаться здесь долее не намерен. Велите вашему Семену снести вещи.
 
   С этими словами он вышел.
   Я был совершенно убит. «Это же надо, – думал я. – И дернул черт меня за язык с этими тысячами». Я плюнул с досады; кликнув Семена, я велел ему снести вещи. Самому мне было стыдно выходить на улицу, совестно смотреть в глаза Вере. Приоткинув угол занавески, я посмотрел во двор. Николай Александрович с Верой стояли у крыльца, наблюдая за Дуняшей и Семеном, укладывавшими вещи. Черная кибитка, черные лошади и черные люди на белом снегу сверху были похожи на стаю грачей. Когда вещи были уложены, я накинул пальто, но шапку не надел и вышел. Увидев меня, Вера улыбнулась.
 
   – Алексей Викторович, куда вы без шапки? Застудите голову.
 
   Она держала руки в темной котиковой муфте.
 
   – Не извольте беспокоиться, – сказал я. – Моя голова столь бесполезный предмет, что не стоит вашего внимания.
 
   Слова эти были сказаны не столько для нее, сколько для ее батюшки, который, услыхав их, усмехнулся, но затем снова нахмурился и отвернулся.
 
   – Вот, – сказала Вера. – Может, мы с вами больше никогда и не увидимся.
   – Отчего же, – сказал я. – Ваше Никифорово не такой уж дальний свет. Да и в Казани у вас могут объявиться дела.
   – Прощайте, Алексей Викторович, – сказала она, вынимая руку из муфточки.
   – Прощайте, – сказал я и, поцеловав руку, задержал ее в своей.
   – Долгое прощание, – лишние слезы, – по своему обыкновению хмуро заметил отец и, оттеснив дочь, подошел ко мне. – Прощай, мой друг, – сказал он неожиданно на «ты». – Поклон и благодарность твоему батюшке, а ежели случится по надобности или без надобности проезжать мимо нашего захолустья, милости просим, всегда будем рады.
 
   С этими словами он нырнул вслед за дочерью в кибитку и запахнул полог, больше не оглянувшись.
 
   – Трогай! – донесся до меня его сиплый голос.
 
   Ямщик разобрал вожжи, гикнул, и лошади с места рванули рысью.
   Признаюсь, мне было грустно смотреть им вслед. Но, вернувшись в дом, я почувствовал облегчение.
   В прихожей стоял Семен. По его виду я сразу понял, что он чем-то не то удивлен, не то взволнован и хочет поделиться со мной, но, видимо, не решается.
 
   – Ты что, Семен? – спросил я.
   – Да нет, я вообще-то ничего, – сказал он. – Я только хотел сказать, что Федька целковый-то мне отдал.
   – Неужели? – удивился я.
   – Вот тебе крест святой, – перекрестился Семен и посмотрел на меня с видом победителя.
   – А, – понял я его радость. – Ты хочешь сказать, что божья воля проявилась!
   – А то как же, – кивнул головой Семен.
   – Ну, стало быть, заработал где или украл, – сказал я. – Может, отдал просто по совести и без всякой господней воли.
   – Нет уж, барин, – покачал головой Семен, – так он не отдал бы. Уж я этого Федьку знаю.
 
   На третий день Рождества я к девяти часам утра был обязан повесткою явиться в здание Дворянского собрания, где прибывший из Петербурга сенатор должен был ознакомить нас с задачами нового суда.
   После заседания я встретил в коридоре Костю Баулина, который, как оказалось, давно приехал и дожидался меня. Костя сказал мне, что труп Правоторова эксгумирован и теперь находится в помещении анатомического театра, где я и могу произвести обследование вместе с медицинскими экспертами.
 
   – Ну что, – спросил я по дороге. – Нашел что-нибудь интересное?
   – Кажется, – усмехнулся Костя.
   – Что именно?
   – Приедешь – увидишь.
 
   Анатомический театр представлял собой довольно большую залу с окнами, закрашенными до половины белой краской, на которой какие-то любители заборной литературы из студентов нацарапали свои имена и всяческие изречения. Посреди залы и у стен стояло несколько столов с тяжелыми мраморными крышками. На столах лежали трупы людей, обезображенные смертью и скальпелем студентов. Костя подвел меня к столу, на который я сначала не обратил никакого внимания. Там лежал скелет с налипшими на нем остатками разложившихся мяса и кожи.
 
   – Вон он, твой извозчик Правоторов, – сказал Костя.
 
   Со смешанным чувством грусти и омерзения смотрел я на эти жалкие останки.
 
   – Что-нибудь видишь? – спросил Костя.
   – Ничего интересного, – буркнул я.
   – Следователю надо быть наблюдательней. Обрати-ка внимание на носовую кость. – И он протянул к носу скелета мизинец с длинным, остро отточенным ногтем.
 
   Я глянул и ахнул. Носовая кость была сломана. Сейчас проявилось то, что не видно было при осмотре живого Правоторова и при осмотре его свежего трупа. Вот что значит эксгумация! Иногда она бывает гораздо полезнее осмотра свежего трупа.
 
   – Ну хорошо, – сказал я. – Я вижу, что носовая кость сломана. А что нам дает это сведение?
   – Видишь ли, перелом этой кости довольно часто ведет к воспалению мозга. Если кость была сломана в драке, то картина болезни, приведшей к летальному исходу, становится более очевидной. Не так ли?
   – Да, но каким способом можно установить, что она сломана именно в драке?
   – На таком утверждении я бы не решился настаивать, но что кость сломана за несколько дней до смерти, сомнений нет никаких.
   – Почему ты так думаешь?
   – Потому, что если бы она была сломана раньше, то здесь должны быть выраженные признаки срастания кости.
 
   Это было весьма ценное сведение.
 
   – Можно ли эту кость сломать кулаком?
   – Вряд ли, – покачал головой Костя. – Для этого надо обладать нечеловеческой силой. В данном случае… вот посмотри… видно, что кость не только раздроблена, но даже как бы надрублена. Видишь эти следы?
   Прямо из анатомического театра я отправился в участок на Ново-Комиссариатскую улицу.
 
   – Очень хорошо, что вы пришли, – сказал уже знакомый мне пристав. – Перстенек ваш найден, он, действительно, оказался у столяра, чинившего мебель. Этот сукин сын хотел его продать, но, не найдя покупателя, отдал сынишке, и тот с ним играл.
   С этими словами пристав открыл ящик стола и достал из него перстень, завернутый в кусок старой газеты. Это был большой чугунный перстень с приклепанным к нему чугунным же цветком с загнутыми лепестками. Может быть, именно следы этих лепестков и остались на носовой кости Правоторова.
 
   – Дать вам расписку в получении перстня? – спросил я, несколько волнуясь.
   – На что она мне, – махнул рукой пристав. – Перстень этот оприходован не был и мне без надобности. А вам он зачем?
   – Как вы думаете, – спросил я, – ежели эту штуку надеть на палец и ударить человека в лицо, нос можно переломить?
   – Да можно, пожалуй, не то что нос переломить, а и вовсе без головы человека оставить, – сказал пристав со знанием дела.
 
   Следующий мой визит был к господину Анощенко. Мы сидели друг против друга в его кабинете. Он – за массивным столом, под большим, писанным маслом портретом государя, я – напротив, в кожаном кресле, настолько продавленном, что подбородок мой едва доставал до края стола. Все здесь меня подавляло. Большой кабинет, большой стул, большой портрет и обладатель всего этого тоже большой, грузный, возвышался над столом, как величественный монумент.
 
   – Ну-с! – сказал он и вопросительно прищурил на меня свои и без того маленькие, заплывшие жиром глазки, в которых была настороженность и вместе с тем уверенность в том, что все сойдет ему с рук.
   – Степан Петрович, – сказал я, – как вам уже известно, вдова избитого вами два года назад и вскоре умершего извозчика Правоторова возбудила против вас уголовное дело, следствие по которому поручено вести мне.
   – Если не ошибаюсь, следствие по этому делу уже было вскорости после происшествия, однако оно не дало никаких результатов. Мало ли с кем я повздорю, а потом этот человек умрет, так что ж, я должен за это отвечать?
   – Если человек от вашего «вздора» помер, так отчего бы вам не ответить?
   – Однако первое следствие, которое велось по этому делу, установило мою полную невинность.
   – Не совсем так, – поправил я. – Прежнее следствие, не имея по прежним законам возможности пользоваться косвенными уликами, не установило вашу виновность и оставило вас в подозрении. По нынешним же законам следствие может пользоваться как прямыми уликами, так и косвенными.
 
   Он внимательно посмотрел на меня, и в глазах его первый раз промелькнуло серьезное беспокойство.
 
   – И что же, у вас есть новые улики? – спросил он, помолчав.
 
   Я вынул свою улику из кармана и показал Анощенко:
 
   – Этот перстень ваш?
   – Нет, – ответил он быстро.
   – Вы даже и взглянуть как следует не успели.
   – А что мне на него смотреть, раз я вижу, что вещь не моя.
   – Стало быть, не ваша?
   – Нет.
   – И вы в этом уверены?
   – Абсолютно.
   – И все же я просил бы вас провести вместе со мной небольшой опыт для того исключительно, чтобы я мог убедиться в правоте ваших слов.
   – Я не знаю, какой опыт вы имеете в виду…
   – Очень просто. Не будете ли вы столь добры, – сказал я, – надеть этот перстень на палец правой руки.
   – Ежели это доставит вам удовольствие, пожалуй. – Он пожал плечами. – Но пальцы мои слишком толсты, и боюсь, что опыт вам не удастся.
 
   Он взял у меня перстень и попробовал надвинуть его на указательный палец правой руки.
 
   – Нет, нет, – остановил я его. – Попробуйте надеть его на безымянный.
   – Пожалуй, – равнодушно сказал он, но мне показалось, что на лице его отразилось легкое, почти мимолетное замешательство.
 
   Он снял перстень с указательного пальца и попробовал надвинуть его на безымянный. Перстень легко прошел первую фалангу, но на второй застрял, хотя Анощенко двигал его с видимым усердием.
 
   – Позвольте мне попробовать вам помочь, – предложил я.
   – Попробуйте, раз это вам так уж необходимо.
 
   Он протянул мне свою пухлую руку. Я двигал кольцо так и эдак – оно не двигалось с места.
 
   – Ну, хватит, – сказал наконец Анощенко, – так вы мне, чего доброго, и вовсе палец сломаете. Вы же отлично видите, что перстень не мой.
 
   Я чувствовал, что терплю полное фиаско, но пытался сохранить хорошую мину при плохой игре.
 
   – Однако же на вашем пальце есть след от носимого раньше кольца.
   – Да, есть, – согласился он. – Здесь я носил обручальное кольцо, которое впоследствии где-то обронил. Оно было слишком велико. В отличие от вашего перстня, – добавил он с неприкрытым злорадством. – И вообще, господин хороший, – он поднялся из-за стола, – как человек старший по возрасту и более опытный в жизни и по службе, позволю себе посоветовать: оставьте вы это дело. Засадить меня в тюрьму вам вряд ли удастся, а себе можете нажить очень большие неприятности.

Глава 8

   Вернувшись домой в девятом часу вечера, я пребывал в настроении более чем отвратительном. Дело Анощенко у меня никак не двигалось с места. Уж, казалось, все говорило против него. Результаты эксгумации превзошли все ожидания. Было ясно, что смерть Правоторова наступила от перелома кости каким-то твердым предметом. Но Анощенко бил его кулаком. Перстень на его палец не налезает, да и никто из свидетелей ни разу не упомянул об этом перстне. Как же быть? Закрыть дело? Но ведь ясно, что совершено преступление. И тут я себя поймал на мысли: а не является ли вся моя деятельность направленной только на подтверждение моей версии? Не подгоняю ли я факты под свое предположение, которое в корне неправильно? Может быть, я действительно хочу доказать недоказуемое, чтобы подтвердить свое следовательское реноме? Я стал размышлять. Ведь в конце концов Правоторов мог сломать нос и несколько позже. Не исключено, что в момент драки он был пьян.