Сапунцов дремлет. Во сне его совершенно не волнует жестокость сказки старика. Во сне он видит себя, сидящего на серых камнях, покрытых мхом. Неподалеку хижина кита-оборотня, похожая почему-то на заброшенный бункер. На рубку врытой в землю ржавой подводной лодки. На борту белый полустертый номер. Сапунцов-спящий встает. Вокруг клубится белый туман; слышны звуки, точно лопатой скребут по камням. Сапунцов вдруг видит под ногами кусок костяного хребта. А дальше еще кусок. Он начинает собирать из осколков скелет кита, чтобы наполнить его водой и отпустить. Собирает, собирает. Но как-то не складывается. Костей все больше… вот уже третья нога, четвертая… восьмая, девятая… Сапунцов работает все быстрее, а костей меньше не становится. Вдруг из тумана доносится жуткий рев, такой низкий, что и тромбону далеко. От него по коже мурашки и тоска.
   Сапунцов опускает голову и видит, что в руках у него скелет осьминога. И он только что приделал к нему одну из очередных конечностей. Разве у осьминога бывает скелет? Не знаю, думает Сапунцов.
   Вспышка.
   Сапунцов просыпается, открывает глаза. Оказывается, он все еще сидит на корточках у огня. Кюхюль заканчивает рассказ. Сейчас будет финал. Старик показывает на Сапунцова – давай, мол, твоя очередь рассказывать.
   Сапунцов думает: черт. А вслух:
   – Наконец построили. Слушай, старик.
   И начинает говорить – напевным манером, как сказывают сказки.
 
   – Давным-давно жили два брата, – рассказывает Сапунцов. – И была у них сестра…
   Он не знает эту сказку, но слово приходит за словом, и он продолжает:
   – …по имени Варвара. Красивая была девка! И умница. Даже в комсомол ее приняли сразу, первой. А братья завидовали. И вот решили они опорочить ее имя перед комсомольской организацией. Подговорили друга своего, Якова Петровича Меньшикова, подкатить к Варваре и назначить ей свидание. А взамен пообещали шапку норковую и кожаное пальто. Парень он был видный и жадный, согласился, значит. Подкатил он к Варваре, так, мол, и так, не подскажите девушка, не подскажите, красавица, как мне пройти в библиотеку имени Сталина. А не проводите ли меня, а то я, не ровен час, еще заблужусь. И сыпет и сыпет. Заговорил ей голову, вскружил, позвал гулять по столице, а затем на свидание под стенами Кремля. И вот в назначенный час явился он и начал приставать к девушке, требуя взаимности, а та ни в какую. Увидел это часовой, что стоял у мавзолея, осерчал, но сдвинуться с места не может – присяга! Глазом нельзя шевельнуть, коль на таком посту стоишь, дед. Ты слушай, слушай. Интересно, да? Я тогда еще потреплюсь. Стоит он и зубами скрипит аж на полстолицы слышно, потому что обидно ему за девушку. А ее, бедную, Яшка уже раздевать начал, срывает с нее одежду, радуется, бьет по белым щекам, да измывается всячески. Не выдержало сердце часового… кстати, его Семен звали, солдатский сын. И встал тогда Семен, пошел к той парочке, печатая шаг, и воткнул штык Яшке точно промеж лопаток. Пронзил и ружье на караул взял, стоит бледный. А девушка испугалась, да и убежала. А он посмотрел белыми глазами на убитого и вернулся к мавзолею, на пост, значит, как уставом положено.
   На крики девушки сбежались люди, нашли мертвого Яшку. Кто убил, зачем? У самого Кремля, на самой Красной площади, в сердце нашей родины. А потом смотрят, Семен в карауле у мавзолея стоит, глазом не шевельнет, с ружьем к ноге, и штык у него красный, в крови.
   Стали Семена судить. Понятно, кто убийца. Ты зачем Яшку убил? Ничего не говорит Семен, не хочет девушку позорить. Убил, говорит, потому что было надо. А больше я вам ничего не скажу. Эх, ты, комсомолец, говорят ему. На суде отписали ему по полной – двадцать лет, потому что не просто убил, а когда на службе находился. Значит, и долг нарушил, и честь солдатскую запятнал. А перед тем сорвали с него погоны публично и значок комсомольский тоже. Потому что недостоин быть в комсомоле! Вот как судьба к Семену повернулась. Народная судья приговор зачитала. Мать Семена сидела и плакала. А он стоял, сжав зубы, и ничего не говорил. Так ничего и не сказал про ту девушку. А ее самой как не было.
   Сапунцов переводит дыхание. История получается какая-то очень уж витиеватая, даже самому странно, что из него льется. Может, сны виноваты? Плохие в последнее время сны.
   А дед сидит и внимательно слушает, прихлебывает отвар и смотрит на Сапунцова, словно все понимает.
   Давай, показывает жестами, рассказывай.
   – Ну, смотри, дед. Повезли, значит, его в тюрьму, Семена, солдатского сына. Обрили налысо, порошком от вшей посыпали, дали тюремную одежду. И пошел он срок мотать. Книжки читает, профессии разные осваивает. Плотник, маляр, стулья там сколачивает. Мать приезжает иногда, рассказывает, что дома творится. В общем, жить можно и в тюрьме.
   Долго ли, коротко, проходят пять лет из двадцати. И получает Семен письмо от незнакомой девушки. Так, мол, и так, вы меня не знаете, но решила я вам написать. И завязалась между ними переписка. Сначала все про книги, фильмы, а потом и про жизнь. Рассказывала ему девушка про все, и он ей про все. И полюбилась она ему по письмам. Родной человек! Вот такая сказка. Но только не хочет прислать ему девушка своей фотографии. Как он ее не упрашивал. Семен сначала обиделся, а потом подумал – может, девушка некрасивая, своего лица стесняется, потому и фотографии не шлет. Но я ведь ее не за лицо полюбил! И решил Семен девушке написать: мне неважно, как ты выглядишь, но люблю я тебя всем сердцем. Если любишь меня тоже, то подожди, я освобожусь, и мы поженимся. Лихой парень, да, дед? Только ждать тебе долго.
   Отослал письмо и ждет ответа. Проходит месяц, другой. Семен весь извелся. Конечно, думает он, кто будет ждать его еще пятнадцать лет! Девушке счастья хочется, детей.
   И вдруг приходит письмо. И там одно слово.
   Сапунцов смотрит на деда, в глазах у того светится понимание.
   – Слушай, дед, я иногда думаю, что ты меня обманываешь. Что ты понимаешь все, до последнего слова, а?
   Кюхюль смотрит на него.
   – Ладно, – говорит Сапунцов. – Уговорил, языкастый. Заканчиваю.
   Два месяца он ждал. И приходит Семену письмо, а там одно слово.
   И это слово: да.
   Обрадовался Семен, матери все рассказал. Шьет платки, деревья валит, табуретки сколачивает. В тюремном хоре петь начал. Долго ли коротко, проходит еще четырнадцать лет, одиннадцать месяцев и двадцать семь дней. Остается Семену сидеть в тюрьме всего три дня. И вдруг приезжает мать и говорит: приходила девушка. А сама плачет. Красивая она? – спрашивает Семен. Очень красивая, говорит мать. Только, сынок, плакала она, просила у меня прощения и прощалась она со мной и велела тебе передать: будь счастлив, не ищи меня. Вскрикнул тут Семен страшно, белый стал и упал без дыхания.
   Перенесли его в тюремный госпиталь. Положили и ждут. Удивляются: ему через три дня на свободу, а он весь седой, как старик. А когда вечером оставили его в палате лежать, Семен встал, трубки из рук повыдергивал и убежал. Госпиталь – это самое неохраняемое место в тюрьме. Вот так, старик. За три дня до свободы убежал Семен, не выдержал.
   И побежал он в Москву, откуда письма приходили. Нашел адрес, а там дом пустой стоит, одна старуха сидит рябая. Тебе чего, милок, надобно? Бабушка, тут девушка жила, так она моя невеста. Опоздал ты, милок. Нету больше твоей невесты.
   Семен стал страшный, как мертвец.
   – Что случилось?! – закричал он. Успокойся, милый, – говорит старуха. – Живая твоя невеста, замуж выходит. За кого?! За милиционера. Она не хотела, да братья ее уговорили.
   Бросился тогда Семен туда, где свадьба происходила. А это был загс местный, там расписываются молодые, когда женятся. Да, тебе, старик, где уж понять. В общем, бежит он туда. По набережной бежит, по улицам. А солнце светит, вокруг жара, зелень, лето начинается, мороженое продают, эскимо, тебе бы, старик, понравилось. А у Семена в глазах черным-черно.
   Прибежал он, ворвался туда, смешался с гостями (а надо сказать, что успел он себе раздобыть гражданское, прежде чем в Москву ехать), ходит среди гостей, будто тоже на свадьбу приглашен. А народу вокруг видимо-невидимо. Большая свадьба была. Генерал милицейский женится, такое вот дело.
   Сапунцов поднимает глаза на старика. Кюхюль выглядит совсем не сонным и очень хитрым. Вот ведь старик, думает Сапунцов и продолжает рассказывать:
   – Свадьбу справляли в саду рядом с Кремлем, Александровский называется. Видишь, большой начальник был тот милицейский генерал! Музыка играет, целый оркестр, джаз-банд, все танцуют, пьют, столы от еды ломятся. Семен идет сквозь толпу и словно ничего не замечает. И идет прямо к столу, где жених с невестой сидят.
   Жених в мундире генеральском, большой, красивый, весь в золоте и медалями увешан. А рядом – невеста в белом платье, с белой фатой, лицо закрывающей. И такая она красивая в этом белом, что у Семена голова закружилась. Идет он к столу прямиком. Как раз «горько» закричали. Невеста с женихом встают. Горько! – кричат вокруг Семена, точно воздух взрывается. Над всей Москвой-рекой, над Кремлем, над Красной площадью звучит это "горько". Семен покачнулся и вперед шагнул. И видит он, как генерал невесте фату откидывает… Закачалась земля под ногами солдатского сына. Тихо так вокруг стало, словно рыбы вокруг и только рты разевают "гооо… каааа", а сказать ничего не могут. Смотрит Семен, а под фатой – она, та девушка, которую он много лет назад от позора спас. Варвара ее зовут. И вынул тогда Семен из рук толстяка бокал шампанского и подошел к столу. И целуются они перед ним, а он стоит, смотрит.
   Раз, два, три… считают гости. И вдруг замолчали. Семен стоит, страшный, перед столом, а над его головой кружатся черные вороны, и серые воробьи, и белые лебеди.
   Совет да любовь, говорит Семен громким голосом.
   Замерла тут девица и в лице переменилась. Смотрит на него – и горе, и радость у нее в лице смешались. А генерал ничего не понимает. А с двух сторон братья к ним бегут ее.
   Семен, закричала Варвара и упала на землю без чувств.
   А Семен взял шампанское, говорит генералу: "Поздравляю! Долгих лет! Счастья! Пусть хоть у нее оно будет". Выпил, и тут братья на него налетели. Он беглый преступник, кричат. Хватайте его, он из тюрьмы бежал.
   На свадьбе милитонов много было, милицейская все-таки свадьба. Схватили Семена за руки, а он стоит и бежать никуда не собирается. Невесту тем временем подружки откачивают, машут платочками. Генерал поднял взгляд и говорит: "Ты кто такой?". Беглый я, отвечает Семен, глядя в глаза ему, честно и открыто. "Три дня назад из тюрьмы бежал, три дня до Москвы добирался". "А сколько ж тебе сидеть оставалось?" "Сидел я двадцать лет, а сколько оставалось… скажи мне сперва, который час?"
   Генерал посмотрел на часы свои, золотые, хорошие, и говорит: "Сейчас четыре часа дня и одна минута".
   "Хорошо, – отвечает Семен. – Аккурат минуту назад я бы на свободу и вышел". Удивился генерал очень. «Что же ты! – закричал. Ради чего бежал?!»
   "Надо было", говорит Семен. "А почему и зачем – это вы меня не спрашивайте. То мое дело".
   Сапунцов смотрит на Кюхюля, старик чешет в подмышках. В иглу уже тепло от человеческих тел и огня, поэтому Сапунцов откидывает капюшон и снимает вязаный чулок, который открывает закрывает от мороза лицо и уши. Хорошо. Голова отдыхает. Кюхюль наливает ему еще отвара и показывает: давай, заканчивай.
   – А что заканчивать? – Сапунцов медлит, отхлебывает кипятка, пахнущего хвоей. Ай, блин. Язык обжигает, во рту вяжет от хвойного вкуса. – Дальше было просто. Отвели Семена в тюрьму, другую, не ту, где он сидел. В Московскую, в Бутырку что ли? В общем, сидит там Семен, ждет приговора, который ему еще десять лет добавит, как за побег положено.
   И приходит к нему однажды та девушка, Варвара.
   Сапунцов вздыхает, глотает отвар. Что-то рассказ становится уже не бойким, а тяжелым, словно свинец грузить или уголь мешками. Или лес валить, когда уже сил не осталось, а бригадир командует: давай еще, шевелись, бродяги!
   – Семен сначала отказывался на свидание идти, но потом пошел все же. Видит, сидит перед ним та девушка, которую он от бесчестья спас, и из-за которой двадцать лет в тюрьме отсидел. Пришла она в красном платье болгарском, как девушки в столице ходят, в дорогих украшениях, с прической модной. И плачет она, сидит. Красивая такая, что глаз не отвести. Смотрит на нее Семен и говорит слова обидные: "Зачем явилась? Я, может, и вор, и убивец, но до чужой жены не охотник".
   Варвара заплакала и говорит:
   "Я тебя погубила. Когда судили тебя в первый раз, я хотела пойти, рассказать все, но братья меня не пустили, грозились: убьют".
   "Так ты из жалости меня полюбила, значит? – недобро усмехнулся Семен, солдатский сын. – Не надо мне такой жалости".
   "Сначала из жалости, а потом по-настоящему полюбила. Когда ты сказал, что меня всякой будешь любить – хоть красивой, хоть нет. Ждала я тебя, Семен".
   "Не дождалась".
   "Стал ко мне свататься начальник милицейский. И тогда братья сказали, что убьют тебя, если я за генерала замуж не выйду".
   Побелел тут Семен.
   "Лучше бы мне быть убитому", говорит. "Ты теперь замужняя жена. Ничего не поделаешь".
   Она залилась слезами пуще прежнего. Семен встал и хотел уже выйти, но на пороге обернулся.
   "Хороший человек твой генерал?" – спрашивает.
   Она поднимает голову, под глазами черные тени, тушь потекла.
   "Очень хороший".
   "Тогда будь ему хорошей женой. И ничего не бойся. Никогда ничего не бойся. За себя можешь бояться, но не за других".
   Потом подумал и говорит:
   "Братья убить меня, значит, обещали, если за генерала не выйдешь?"
   "Да".
   "Понятно".
   Семен наклонился тогда и решетку погладил, словно девушку ту приласкал. Прощай, сказал он и вышел.
   Сапунцов дергает головой, кружка вылетает из рук и опрокидывается. Пар взлетает. Ф-фух! Горячий отвар впитывается в пол, протаивая неровные ходы. Снег вокруг них окрашивается в зеленый.
   Кюхюль смотрит на Сапунцова, но ничего не говорит.
   – В общем, дальше было просто. Дали бы Семену десять лет, если бы на суде том не появился генерал и не рассказал, почему с Семеном такая беда приключилась. Пожалела его судья. И дала Семену всего полгода, для порядка. Отсидел он срок и вышел на свободу ранней весной, в марте. Капель вокруг, солнце сияет. Идет в ушанке старенькой, потертой, в ватнике и одежде казенной, а вокруг весна шумит.
   Приехал, а мать его старенькая уже, болеет. Обнял он ее. День отдохнул, а потом пошел на работу устраиваться. Жить-то надо. Сначала ему работы не давали, у него из документов – одна справка из тюрьмы. Но ничего, справился. Сначала черной работой, потом и хорошей начал заниматься. Токарем на заводе стал. Деньги появились. Только вот, сколько мать его ни просила, так и не женился Семен. Долго ли, коротко ли, только умерла она. Семен погоревал, на могилке постоял. Справили поминки. Семен домой пришел, поплакал. Утром переоделся в самый лучший свой костюм (у него еще с тех времен, как он часовым стоял, костюм хороший остался), взял штык-нож и пошел к братьям Варвары. Они в то время в саду гуляли, думали, что бы еще с генерала взять, через сестру-то свою.
   Увидели они Семена, испугались, стали на помощь звать. Только не успели. Семен, солдатский сын, зарезал сначала одного, потом другого. Бросил штык-нож окровавленный в реку и ушел.
   С тех пор больше его в том городе не видели.
   Сапунцов некоторое время молчит, глядя в огонь. Потом поднимает голову, смотрит на Кюхюля.
   – Вот и сказке конец, – говорит он. Кюхюль кивает: да. – А кто слушал… душно мне.
   Скрип снега. Сапунцов выбирается на улицу с непокрытой головой, сразу мерзнет. Ноздри обжигает морозом. Лоб словно обручем стальным сдавливает. Он стоит на темнеющем, синеющем снегу и ветер трогает его седые (а ему всего тридцать два) виски.
   – А кто слушал – молодец, – говорит он вполголоса. Пар дыхания отваливается толстыми белыми клубами, оседает на бровях и ресницах. Сзади из иглу вылезает Кюхюль, подходит, качает головой. У него в зубах дымится трубка. Хорошая история, показывает жестами старик. Накинь капюшон, замерзнешь.
   – Да, – говорит Сапунцов. – Дурацкая, конечно. Но неплохая.
   Уши от мороза горят, как обожженные. Сапунцов надевает капюшон. Тепло. Ушам даже больно от внезапного тепла.
   Кюхюль дает ему трубку. Засунув в рот горелый обкусанный мундштук, Сапунцов вдыхает дым. Они стоят вместе с "настоящим человеком", курят и смотрят, как вдалеке синеет лед.

Животные

   (в соавторстве с Александром Резовым)
1
   Грузовик шел медленно, неуклюже, подпрыгивая на бесконечных ухабах, и Баланову казалось, что до Центра они уже не доедут никогда. А если вдруг доедут, то вместо огромного железобетонного купола (по крайней мере, так описывали лабораторию те немногие, кому удалось на нее взглянуть), их взору предстанут древние, всеми позабытые руины с торчащими повсюду металлическими балками. Или это будет затянутый ряской котлован с голосящими лягушками, беспокойными водомерками и плавающими среди ржавых балок утками. Или что-нибудь еще – непременно старое, запущенное, пережившее не одну сотню лет, – где обязательным атрибутом служат проклятые балки.
   Водитель, которого звали не то Яликом, не то Яриком, всю дорогу сосредоточенно таращился куда-то вдаль, изредка бросая взгляд на болтающийся над приборной доской брелок с обнаженной моделью. Модель крутилась, вертелась, подпрыгивала, заваливалась на бок, вставала вверх ногами, в общем – не давала себя рассмотреть.
   И лишь однажды, когда машина провалилась в очередную яму, и Баланов со всего размаха ударился головой о потолок, шофер расхохотался. Эта выходка настолько разрядила обстановку, что, несмотря на изначальное чувство обиды, километров через двадцать пассажир был готов колотиться головой о крышу, двери, лобовое стекло до конца поездки, пусть даже таковой не собирался наступать.
   Зато, как всегда незаметно, подошел к завершению день. Солнце, зависшее над верхушками елок, погасло, точно перегоревшая лампочка, и почти тут же на своем обычном месте появилась луна – ясная, полная, готовая светить всю ночь.
   – Вот ведь черт, – заговорил Баланов. – Больше года торчу в Илимске, а привыкнуть к этим штучкам никак не могу. Разве что вздрагивать перестал.
   Водитель глянул на брелок и ничего не ответил.
   – Сперва уехать хотел, – упрямо продолжал Баланов, – в голове не укладывались ваши природные аномалии: то снег, то град, то дождь, то вообще солнечное затмение – и все в один день. Только кто ж меня выпустит в ближайшие годы? Бумагу, дурак, подписал, не подумал, теперь расхлебываю.
   Водитель молча смотрел на темную дорогу, не догадываясь или не желая включать фары. И хотя все попутные машины исчезли после выезда на проселок, а ни одной встречной за все время так и не было, Баланов с наступлением темноты не переставал тревожно озираться.
   Очередная попытка завязать разговор провалилась.
   Разбудил Баланова незнакомый голос, упорно твердивший одну и ту же фразу. Как бывает спросонок, фраза, казалось, не имела никакого смысла, и единственной ее целью являлось доведение спящего до полного сумасшествия. Затем Баланова осторожно постучали по руке, тронули за плечо и стали трясти.
   Лишь после десятиминутных страданий бедного, изнуренного человека таинственная фраза начала приобретать смысл.
   – Юрий Серафимович, просыпайтесь, приехали. Юрий Серафимович.
   И Баланов проснулся.
   Водителя в кабине уже не было, а сам грузовик стоял в небольшом, плохо освещенном гараже рядом с такими же старыми и грязными «Уралами». Справа на стене висел пожарный щит, невдалеке начиналась и уходила в дыру в потолке крутая металлическая лестница – с хлипкими проржавевшими перилами. Левую стену украшало множество плакатов с малопонятными схемами и рисунками. На одном из рисунков Баланов рассмотрел выведенную крупными буквами надпись: «Не курить!», – чуть ниже – перечеркнутую сигарету. Плакат по соседству предупреждал: «Шины не прокалывать. Штраф 1000 рублей», – что, похоже, осталось незамеченным или проигнорированным, потому как большинство грузовиков стояло накренившись.
   Возле Баланова замер на подножке маленький лысоватый человек с уставшими глазами. Он терпеливо ждал, пока гость придет в себя и осмотрится.
   – Вы, наверное, Кирилл Мефодьевич? – обратился к нему Баланов. – Очень приятно.
   – Да, мне тоже, – кисло улыбнулся собеседник. – Никак не ожидал, что придется вас будить. Сам, знаете ли, никогда в дороге не сплю. Не могу и все. Прямо как болезнь. А вам даже позавидовал – чтобы с Яником, да при такой болтанке…
   Баланов пожал плечами, почувствовав вдруг накопившуюся усталость. Разбитое тело казалось сработанным сплошь из булыжников и металлических уголков. Шею ломило. Баланов невежливо потянулся, уперся ладонями в потолок кабины, хрустнул суставами и наткнулся взглядом на брелок. Модель над приборной доской едва заметно покачивалась – вправо, влево, вправо, снова влево. Плохо отрисованные розовые коленки. Ничего в ней особенного не было, зря только глаза в дороге мозолила.
   – Разрешите? – сказал Баланов.
   Кирилл Мефодьевич кивнул и исчез. Фамилия его была Коршун – знатная фамилия, если задуматься – но именно думать сейчас Баланову совершенно не хотелось. Он дождался, когда лысина уйдет вниз, с трудом нашел ручку – лязгнуло железом, заскрипела, отворяясь, дверь. Неловко переставляя тяжелые, словно бы чужие ноги, Баланов встал на подножку. Повернулся, бросил последний взгляд. Ну, бывай, Яник-Ярик… Руль, обмотанный синей, почерневшей от ладоней, изолентой; рукоять коробки скоростей с прозрачным набалдашником, в котором застыла красная роза. Брелок над приборной панелью тихонько раскачивался…
   Баланов потянулся, чтобы рассмотреть его наконец, ухватил модель за голые коленки. В следующее мгновение нога предательски соскользнула. Закачался пустой шнурок… Баланов про себя выругался – лишать Яника женского общества, пусть даже – пластикового, в его планы не входило. В ладони оказался брелок.
   – Юрий Серафимович, вы в порядке? – высунулся Коршун. Не вовремя. Чтобы не терять время на неловкие объяснения, Баланову пришлось зажать добычу в кулаке и спрыгнуть вниз…
   – Тихо тут у вас. – Баланов неопределенно мотнул головой – здесь, в гараже. И вообще тихо. Трофей спрятал в карман, чувствуя себя, по меньшей мере, мальчишкой. Ничего, верну при первом же удобном случае, решил Баланов.
   Отбитые при прыжке ноги легонько гудели.
   – И не говорите. – собеседник вздохнул. – Все-таки четыре утра. Но и днем не слишком шумят, не думайте. Здесь у нас режим. Отбой в полдесятого. Даже сам Юлий Карлович. Это днем они гении. А ночью все по кроваткам, и баиньки.
   Он переступил с ноги на ногу. Потом шагнул к Баланову.
   – Юрий Серафимович, миленький, – заговорил Кирилл Мефодьевич едва ли не шепотом. В глазах лысоватого Коршуна зажегся странный, голодный огонек. – Вы меня простите, ради бога. – Он облизнул губы. – Вы… вы привезли?
   Баланов помедлил. Нащупал пальцами гладкий пластмассовый корпус. Ладонь почему-то взмокла. В груди сидела непонятная заноза – будто ребенка ограбил. Глупость какая. Глупость и детство.
   – Не знаю, о чем вы, – произнес Баланов. Лицо собеседника вытянулось. – Кирилл Мефодьевич, дорогой…
   – Пойдемте, – сказал Коршун сухо.
 
   Гулкие бетонные коридоры – почему-то круглые, как канализационные стоки – вели Баланова с провожатым все глубже, спускаясь с уровня на уровень, встречаясь и разбегаясь надвое и натрое – словно узлы электрической схемы. В тусклом желтом свете, процеженном сквозь потолочные решетки, монотонно гудели вентиляторы. Баланов старался дышать ртом – воздух здесь был сухой, кондиционированный, неживой совершенно. Звуки Балановских шагов усиливались в нем, набирали басы и, возвращаясь c эхом, накладывались на неровный ритмический рисунок походки Кирилла Мефодьевича.
   За полчаса им не встретилось ни души – здание точно вымерло. Да было ли оно когда-нибудь обитаемым? – Баланов уже сомневался. Ржавые балки, затянутая ряской поверхность воды и утки – спящие, упрятав головы под крыло. Начинается рассвет, выбеливает туман – теплым молоком, медленно вливаемым в кофе. Тут Баланов моргнул и понял, что дремлет на ходу. Теперь он видел происходящее сквозь дымку недосыпа – болезненно яркий свет, четкие, до рези, контуры решеток. Холодноватый запах хвойного освежителя и тошнотворный – горелой изоляции. Гул шагов и мелькающая впереди фигура Коршуна – мучительно четкая, различимая до деталей.
   Дорога все не кончалась.
   Баланов шел и каждые несколько шагов проваливался в параллельное измерение – к уткам.
   Изредка на стенах встречались плакаты, исполненные в знакомой гаражной манере. Столь же лаконично-строгие. «Стекла не бить! Штраф 2000 рублей», – гласил плакат, висящий рядом с пожарным щитком. Видимо, с этой надписью тоже никто не удосужился ознакомиться, потому что стекло было разбито, вымотанный рукав залег поперек коридора – полотняная змея с оторванной металлической головой. Баланов осторожно переступил, каждую секунду ожидая, что змея оживет и обхватит его ногу мягкими кольцами.