Полина двигалась вниз по разоренной улице вдоль сгоревших домов, из которых все еще курился дымок. Взгляда к небу не поднять, да и по сторонам глядеть жутковато – кругом убиенные лежат на земле. Словно картина Суда Страшного. Лишь бы посредь мертвецов сих его тела не нашлось!
   Полина еще никогда не тосковала по своему брюзгливому дядюшке. Зато теперь! Внезапно девушке представилось, что она единственная уцелевшая в каком-нибудь средневековом городке, чрез который прошлась безжалостная и всемогущая Чума.
   Она себя во всю эту бессмысленную поездку в Россию ощущала очень одинокой, даже в присутствии Шарля и Антуанетты. Но ныне одиночество в городе мертвых – как будто бог суд только что творил над Содомом, а ее позабыл.
   Где были души людей, чьи тела лежали здесь ныне? Может, им там лучше, чем здесь, на земле? И захотели бы они вернуться сюда еще раз, коли б выбор у них имелся?
   А вот она не знает, будь выбор у нее, вернулась бы она в жизнь-то. Ибо то, как существовала Полина, жизнью назвать нельзя. Долгое время она верила, что любовь придает смысл бытию. Но ведь и любви она еще не знала! Любовь – да такого слова в ее кругах вообще не слыхивали! Замужество с тем, в лицо которому и заглянуть-то страшно.
   Люди ее сословия, словно мертвые на улицах уничтоженного Смоленска. Политикой они называют уничтожение безвинных. Последние недели Полина довольно пообщалась с офицерами и их женами и прекрасно знала их отношение к тем, кто сейчас лежал на улицах разоренного Смоленска. Они даже не верили, что война была слишком грязным делом. Дамы думали лишь о своих лейтенантах, капитанах, генералах и любовных приключениях, словно и не жили, а в романах действовали. И в этих романах о солдатах, погибших на поле боя, никогда не писали.
   Наполеона Полина теперь ненавидела. Когда-то она была от него в восторге, почти что влюблена. Когда? Пожалуй, в другой жизни. Его дела, его слава околдовывали ее. И вот теперь она видела эту славу собственными глазами, вернее, изнанку славы: безвинно убиенных – из французской армии, из русской. На его – и только его – совести каждый погибший солдат. За это она и ненавидела Корсиканца.
   Полина вздрогнула всем телом, услышав за спиной голоса. А когда обернулась, еще больше поразилась правильности сравнения Смоленска со средневековым городом мертвых: четыре солдата перекидывали в огромную телегу трупы однополчан. Вот такие же телеги были в городах, пораженных чумой.
   Почему-то Полине вспомнился их конюшенный Ханси. Маленькой девчонкой она нашла в сене мышь. Ханси схватил мышь за хвост и метнул о стену с криком:
   – Убирайся в ад, пся крев!
   Мышь упала к ногам Полины, и девочка видела, как та умирает. С громким воплем Полина тоже бросилась биться головой о стену. До сих пор шрамик на лбу сохранился. Отец в тот же день прогнал Ханси прочь из имения. Три ночи Полина лежала, не смыкая глаз, вспоминая мышиную агонию.
   А вот теперь ее целая гора тел не пугала. Как будто и не люди то были вовсе, а камни или трава придорожная, неотъемлемая принадлежность любого пейзажа. А как бы она отреагировала, если б среди мертвых солдат того, знакомого узнала?
   Полина добралась до сада на берегу реки. Уцелевшие яблони увешаны плодами, как елка игрушками на Рождество. А на земле повсюду тела мертвые – с ранами зияющими, разверзстыми. Изорванные тела.
   Господи, до чего бы здесь красиво без войны было!
   Вот она, река. Полина присела на берегу, в мягкую зеленую травку. Девушка скинула туфельки и опустила ноги в прозрачную воду. Ледяную. Полина зажмурилась, наслаждаясь нежными прикосновениями солнца.
   Почему она одна сидит тут? Почему у нее нет никого, с кем можно было бы поговорить сейчас, поговорить обо всем, что выгорало в душе, избавиться от пепла, запорошившего сердце? Того, с кем можно поделиться заботами и мечтами, довериться!
   Довериться она могла лишь своему брату Жану и еще одному человеку. Тот майский день, берег реки. И солдат. Фаддей Булгарин.
   Сейчас Полина размышляла о том, о чем старалась не думать уже долгое время. Та встреча не была кокетством, как она пыталась уговорить себя, – нет, тот юноша с ясным, открытым взглядом запал ей в душу. Несколько минут в его обществе, несколько слов, которыми они перебросились друг с другом, – и все, но никогда прежде в жизни Полина не была так счастлива. Булгарину была чужда спесь и надменность двора. Не было на нем маски, заученных улыбок тоже не было. Он доверился ей, совершенно не зная ее, поделился крохой души. Какое ей теперь дело до философических монологов скучающей великосветской молодежи! Булгарин ничуть не кокетничал с ней, он говорил о том, что действительно волновало его.
   Как бы ей хотелось вновь увидеть его! Ей нужно, просто необходимо переговорить с ним. Она обязательно рассказала бы ему обо всем, что произошло с нею в последние недели, о своей ненависти к Наполеону, который есть убийца и своих собственных солдат, и русских. Душу выговорить, выкрикнуть надобно. Антуанетта с ее неожиданной беременностью была занята лишь самой собой, а теперь с этой нервической лихорадкой стала ее самой главной заботой и тревогой. С Шарлем она была не столь близко знакома, чтоб доверять наболевшее.
   Полина подалась вперед.
   На другом берегу в зарослях двух корявых ив лежал мертвый солдат. А может, еще живой?
   Господи, лишь бы Булгарин жив был! Полина зажала руками рот, удерживая рвущийся с губ плач.
   Господи, пусть он найдет ее! Пусть отвезет ее домой!
   Девушка устало поднялась. И, как слепая, двинулась к дому. Устала, устала она. Надо лечь в постель и хоть немного помечтать о Фаддее. Имя у него все-таки странное. Такое русское имя.
   Поднимаясь по лестнице, Полина услышала всхлипывания. Шарль! Он сидел на полу, вжавшись спиной в закрытую дверь, и рыдал, как маленький ребенок.
   – Elle est morte! – выдавил он сквозь слезы. – Они оба умерли!
   Тихо ахнув, Полина кинулась в комнату подруги. Антуанетта лежала на кровати все в том же положении, вот только перестала метаться, не шевелилась. Лицо восковым сделалось, лоб, недавно пылавший, теперь стал ледяным.
   «А как же ребенок?» – в отчаянии подумала Полина, как будто еще что-то можно было спасти.
   А потом кинулась прочь, как бросилась прочь, когда узнала о смерти родителей. В отведенных ей покоях на столе стояла непочатая еще бутылка вина. Полина намертво вцепилась в ее горлышко. Выпить? И обо всем, обо всем забыть? Не-ет! С криком Полина бросила бутылку в зеркало. Разбить, разбить это чертово отражение! Пусть разлетится на тысячу осколков. Вино, словно кровь, полилось по стене на пол.
   С плачем Полина рухнула на кровать, вцепилась запачканными руками в белую кружевную подушку. Вот и все. Вот и все.
   Раненный в сражении Бородинском князь Багратион лежал в своем имении Симы, когда ему доложили о прибытии полковника Чернышева. Тот сердечно обнял талантливого генерала и хмуро произнес:
   – Не хочется портить вам настроение, князь, но скрывать печальную весть не могу. Москва занята французами!
   Известие поистине ошеломляющее. Несколько секунд князь не мог произнести ни слова. Да и у полковника лицо покрылось багровыми пятнами, губы тряслись. Багратион, хоть и ожидал этого события, все же почувствовал, как больно сжалось его сердце и перехватило дыхание.
   – Как? Москва?.. Отдана без боя? – наконец спросил он, делая усилие, чтобы справиться с охватившим его волнением.
   – Да, князь, даже драться не пришлось, – со вздохом ответил Чернышев. – На военном совете в Филях порешили – признать позиции для сражения под Москвой непригодными…
   – А… а что же сталось с жителями?
   – Москвичи в большинстве своем выехали, а те, кто остался… разумеется, им придется несладко… Чуть не за сто верст я видел огромное зарево над городом… – тихо произнес Чернышев и, будучи не в силах говорить дальше, отвернулся.
   Багратион попытался приподняться, задышал тяжело, часто, и Чернышев кинулся к нему.
   – Князь, батюшка, успокойся, самому больно, но с потерей Москвы Россия-то еще не потеряна!
   Багратион прикрыл глаза, вслепую нащупал костыли у дивана.
   – Ты поди, полковник, того… отдохни с дороги. Степка, отведи барина, а я… я один побыть должен…
   Чернышев почувствовал, как ойкнуло в недобром предчувствии сердце, но возражать не стал, ушел, кинув на князя лишь встревоженный взгляд.
   Багратион с трудом добрался до стола с картами, нашарил ножницы и начал взрезать повязки на ноге…
   – Москвы нет, и меня нет! – прошептал упрямо.
   …12 сентября 1812 года замечательный полководец, растравив раны, умрет от вызванной им гангрены. Для него с потерей Москвы было потеряно и все Отечество.

7

   …Он видел свет, но свет был столь пронзительным, что колол глаза, словно острием ножа. Вспышка как удар. А потом вновь чернота.
   И хотя теперь он ничего не видел, он знал: сейчас они придут за ним. Карлик в очках и здоровенный такой детина. В руках у них пилы, и пилы эти рассекают тела с той же легкостью, что и хворост сухой. Эвон как они других-то перепиливают. Слышит, слышит Фаддей крики дикие.
   Нет, нет, он не позволит содеять с собой такое. Не тронут они его!
   В ночь перед битвой, перед второй битвой моросило премерзко. Холодный такой мелкий дождичек. Сентябрь подступал – с жарким летом распрощаться надобно. Земля размякла, как баба от ласки мужицкой. Никто в ту ночь не спал. Мерзли у костров лагерных, письма прощальные писали или амуницию проверяли.
   Вторая та битва, Бородинская, жуткой оказалась. Все уж знали, что их ожидает. Всадник по имени Смерть на коне бледном. Земля содрогалась под топотом коня апокалиптического.
   Фаддей ничего не помнил. Да и себя чувствовать лишь тогда начал, когда в куче людей стенающих оказался. А стенали вокруг него, не переставая.
   И этот гном в очках, эта верста коломенская – они все ближе и ближе подходили. Когда-нибудь и до него доберутся, но он-то уж точно сопротивляться станет. И нож у него на сей случай имеется, и сабелька острая, и пистоль заряженный.
   Но эта вонь, эта вонь точно убьет его! Смердело зрелым сыром, потом, кровью, дерьмом, гнилью какой-то, смердело гномом и его длинным спутником, слугами смерти-старухи. И мокро, мокро кругом. Опять, что ль, дождь зарядил?
   Вновь землю разорвало снарядом. Еще мертвецов на жутком поле прибавило. Как камней недвижимых.
   Кровь, в этой кровище и потопнуть можно. Фаддей не помнил больше вкуса вина, вкуса геттингемского пива, зато точно знал, какова на вкус она, кровь.
   Все кричали. Лошади, пушки, люди. Кричали деревья, когда в них попадали снаряды. Пули и гранаты с воем взрезали воздух. Рычали пушки. Сабли звенели, слышался треск выстрелов ружейных. Выли умирающие. Выли оставшиеся в живых. Весь день, весь день…
 
   …Они никак его в домовину опустили?! Земля, земля на тело давит всем весом своим претягостным – на плечи, грудь, на ноги.
   Фаддей вскрикнул и открыл глаза. Нестерпимо яркий свет причинял неимоверную боль. Булгарин прикрыл рукой глаза.
   Боль, боль все тело пронзает. Где он? Где тот карла и его долговязый спутник? Неужели все лишь привиделось? И тот бой жуткий… он что же, тоже лишь иллюзия кошмарная?
   Фаддей ощущал боль каждой клеточкой своего тела. Как же трудно голову-то повернуть!
   Небо было пронзительно-голубым, радостным каким-то. А слева и справа от него лежали ящики с патронами. Ага, так это его в телегу бросили. И телега эта едет куда-то. Куда? И где он?
   Пить. Пить нестерпимо просто хочется.
   Телега взъехала на покрытый леском холм. Вдалеке маршировали солдаты.
   Когда Фаддей тронул за плечо возницу, тот вздрогнул всем телом, будто в него снаряд попал.
   – Кто победил-то? – сипло спросил Булгарин.
   Лейтенант Фабье, а это был он, повернул к солдату мертвенно-бледное лицо.
   – Булгарин! Ты что же, убить меня хочешь? – возмутился он. – Во дает! Восстал внезапно из мертвых и еще руку мне на плечо возложил! – и головой нервно дернул. – Вроде как никто, камерад, не победил, – проворчал Фабье. – Да тебе-то что? Радуйся, что жив остался!
   – А куда едем-то?
   Фабье усмехнулся.
   – Ну, не домой же! Об этом и не мечтай!
   Внезапно у Фаддея все почернело перед глазами.
   Мешком опустился на дно телеги.
   – Сколько… сколько дней с битвы-то прошло? – выдавил вымученно.
   – Неделя, – отозвался Фабье. – Ровнехонько неделя.
   Булгарину стало страшно.
   – А… а Дижу… жив?
   – Дижу? – изумленно протянул Фабье, на миг отпуская поводья из перевязанной руки, – жив ли? Э-э, мальчик мой, да ты и впрямь ничего не помнишь! Да только благодаря Дижу ты в телеге этой трясешься! Я собственными глазами видел, как он тебя из-под обстрела утаскивал. Единственный раненный, которого с поля боя вынесли. Все остальные там… остались.
   И Фабье смолк.
   Булгарин прикрыл глаза. Хватит пока с него услышанного. Все это еще переварить надобно. В голове все вращалось, крутилось бешено, как будто кто-то гигантским черпаком мозги ему перемешивал. Фаддей схватился за голову. Верно, его все еще лихорадит.
   Но уж бреду жуткому, кошмарному он больше не поддастся, хватит. Фаддей силой заставил себя открыть глаза и взглянуть на небо.
   Дижу спас ему жизнь…
   Внезапно телега замерла.
   – Лезь-ко ты ко мне, – раздался голос Фабье. – На сие точно глянуть следует. Москва.
   Москва? У Фаддея перехватило дыхание. Неужто судьба и впрямь столь коварна, что вот так его домой возвращает?!
   Море красных и черных крыш раскинулось вдали, маковки церквей, такое все родное. Господи, и он сюда врагом из пустыни смерти подползает…
   – Москва, – тихо прошептал Фабье, словно и ему сердце та же боль сдавила.
   Фаддей сполз на дно телеги. Враг в городе родном, враг. И с ужасом понял, что совесть его молчит, не укоряет более. Враг? Ну, и ладно, что враг.
   Уж слишком близко к смерти он в последнее время притиснулся и выжил при этом, а остальное и не важно уже. Никогда более ему прежним не стать. Никогда.
   Но он хотел жить. Жить любой ценой.
   Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству государю Александру Павловичу:
   «…В тот день, когда началось великое Бородинское сражение, явился к императору Наполеону замоскворецкий купец. Ни имени его, ни фамилии никто не ведал. Но, к вящему изумлению адъютантов, Буонапарте его тотчас же принял, как увидел.
   Купец сей довольно бойко говорил по-французски, так что толмач не понадобился. О чем шел разговор императора с безвестным купцом, неведомо. Только несколько слов Буонапарте слышно было: «…отыскать любой ценой… Переверни весь город, перерой всю землю, но чтоб через два дня они были у меня…»
   Буонапарте напрасно прождал на Поклонной горе делегацию московских горожан с ключами от Первопрестольной. И таинственного агента тоже напрасно ждал.
   Едва только француз вошел в Москву, кинулись искать пропавшего купца. Создали даже специальный поисковый отряд из русских предателей и французов, что служили в России до войны гувернерами, поварами да учителями.
   И нашли похожего по описанию человека… повешенного или же повесившегося на осине в одном из дворов Замоскворечья. Ничего при том человеке обнаружено не было. Только в сжатом кулаке у него был обрывок старой рукописи со словами: «… ище и кара…». Скорей всего, Буонапарте хочет к тайной библиотеке государя московского Иоанна Васильевича прозванием Грозный подобраться…»
 
   …Со стороны Москва-реки порывами налетал душный, влажный и тяжелый ветер, и жара, беспощадно плавившая все живое, повергая даже самые холодные головы в отупляющую, сонную апатию, захлестнула захваченный город. Птицы носились с резкими, тревожными криками, отчего Фаддей, одиноко лежавший на песке, вздрагивал, и его тонкие пальцы с досадой и раздражением до хруста стискивали сухие, до времени опавшие листья. Мелкие волны реки, докатываясь до горячего песка и захватывая пожелтевшую от небывалой жары траву, ленивыми сонными наплывами подкрадывались к Булгарину, заигрывая с ним, пытаясь, как ласковая кошка, лизнуть его пальцы и быстро убежать, чтобы через секунду напасть снова.
   Полуобнаженный Булгарин, закинув руку за голову, лежал в кружевной тени прибрежных ив и, щурясь на солнце, задумчиво смотрел на проплывавшие по небу причудливые облака, ловя горячими пальцами волны Москва-реки и покусывая пожухлую травинку. Его светлые волосы в беспорядке рассыпались по песку, несколько выгоревших добела прядей прилипли к взмокшему лбу. Облака играли с Фаддеем в призрачную, обманную игру, поминутно изменяя форму, то прячась друг за друга, то норовя обогнать, обойти, толкнуть мягкой белой лапкой проплывающего мимо пушистого соседа, и Булгарин тихонько рассмеялся и чуть приподнял голову, разглядев в небе огромного сфинкса с мощными когтистыми лапами, летящего неудержимо за диковинной птицей с изогнутым клювом. А вот амазонка, грациозная, сущая богиня Диана-охотница, с пышной развевающейся гривой, промчалась мимо сфинкса на белоснежном скакуне-облаке, и Фаддей уже с трудом отличал сон от яви. Веки, вмиг налившиеся свинцовой тяжестью, слипались, и в его воображении величественно проплывала на коне Полина, улыбаясь загадочной, чуть вызывающей улыбкой…
   – Бу-у-улгарин! Ну, где ты там? – голос Дижу вывел его из оцепенения, и Фаддей медленно и с преогромной неохотой повернул голову. «Так, понятно, Дижу, Жан, Оноре, Фабье… Опять им нечем заняться, сейчас начнут звать в карты играть», – лениво подумал Фаддей, поднимаясь на ноги и отряхиваясь.
   – Ну, что, негодяи? – откликнулся он, подходя к камерадам. – Купаться?
   Однако хитрая загорелая физиономия лейтенанта Фабье, утверждавшего, что он морозо– и жароустойчив, красноречивейшим образом говорила о только что придуманной им очередной «невинной шалости».
   – Искупаться, дорогой Фаддей, мы всегда успеем. А не сыграть ли нам в карты… на раздевание?
   Оноре с Жаном громко заржали, глядя на изумленное лицо Булгарина.
   – Да чего ты, Булгарин, как барышня кисейная? Ты бы еще спросил: «А зачем?», честное слово! Давайте так – каждый проигравший снимает с себя по одной вещи, а последнему оставшемуся придется до обеда голым кататься верхом вдоль Москва-реки… И чтоб не прятаться, всем понятно?
   – Да ну тебя к черту, Фабье, – заявил капрал Оноре. – Вечно ты какую-нибудь пакость выдумаешь – нет бы книжку почитать! Вспомнить о том, что ты у нас поклонник Руссо!
   – Вот я и вспомнил, – разулыбался лейтенант. – Я за естественность во всем! Назад – к природе! Голяком к ней всегда ближе!
   Дружный гогот загибающихся от смеха камерадов не нуждался в более развернутом ответе, и Оноре стал сдавать карты.
   Лейтенант Фабье настолько увлекся своей затеей, что даже о разницах в чинах позабыл. Его приверженность идеям Руссо вызывала в батальоне бесчисленные и далеко не всегда пристойные шуточки среди офицеров. Украдкой про него говаривали в батальоне, что будто бы он вступил в масонскую ложу и увлекается изучением символики, собирая эскизы старинных и современных масонских печатей. Но сие он мог позволить себе лишь в мирное время, а сейчас – война. Вспомнив о ней, Фаддей тихо вздохнул. Ведь как враг в Москву вошел. А к врагам спрос особый…
   – А мы вас вот так!
   – Бью!
   – А мы вот дамочку вашу убьем, светлая ей память!
   – Ха-ха-ха, Дижу, снимай мундирчик! Ну, началоо-о-сь…
   Оноре, больше всех оравший и требовавший соблюдения правил игры, в изнеможении повалился на траву, страшно довольный. Он вышел первым и теперь с явным злорадством наблюдал за тем, как его камерады, нимало не смущаясь, снимают с себя исподнее.
   – Туз! О как! Что скажете, лейтенант?
   – Не нужно оваций – ваша радость слишком преждевременна, мон ами…
   – А мы вас сверху шестерочкой козырной…
   – Рано радоваться! Чего скалишься, Дижу?
   – А козыри-то все уж вышли —нету больше…
   – А, ч-черт!..
   – Все, Булгарин! Раздевайся, мон ами, и не надо рыдать – не везет в картах, повезет в любви…
   Фаддей, с головой накрывшись скинутым мундиром, хохотал до слез, пытаясь уползти в сторону и удрать, делая вид, что рыдает, и норовил при этом посильнее пнуть в зад негодного лейтенанта Фабье вытянутой босой ногой. Фабье в ответ двинул ему коленкой по тому же месту, завязалась смешная дружеская потасовка, в которой уже невозможно было понять, кто кого лупит и по каким таким частям тела.
   – Булгарин, отстань, merde!
   – Ох, не плачьте, дорогой Булгарин…
   – Жан, пошел к черту!
   – Да раздевай же его, и дело с концом! Ну, что ты вцепился в свои портки, Фаддей? Ну, иди, зайка, Бонапарту пожалуйся – они, сволочи, грязно домогались и покушались на мою невинность! О-о-о, да что ж ты делаешь, мерзавец эдакой, – там же мягкое место…
   – Угу, лейтенант. Сейчас я тебе устрою – и другое вряд ли твердым станет!
   – Да ты, я погляжу, сущий террибль! Слезь с меня, медведь! Что ж ты делаешь-то?.. Да пусти же ты, черт бы тебя, пусти, Фаддей, не нада-а-а!.. А-а-а-а…
   Булгарин, отряхнув руки, с удовольствием пихнул Фабье в воду, и теперь компания камерадов с хохотом наблюдала за отчаянными попытками лейтенанта, охающего и потирающего ушибленный зад, забраться на крутой склон.
   – Да, чтоб тебя… – орал Фабье. – Уговор дороже денег – давай, раздевайся догола, мон шер, и чеши по берегу на кобыле! Держи его, Дижу, – удерет, ей-богу!.. Да не брыкайся же ты, черт!
   …А потом все четверо, зачарованно ахнув, с завистью провожали глазами медленно покачивавшуюся в седле изящную фигуру Булгарина с дымящейся трубочкой Дижу в руке. Его тонкая, прямая спина, чуть покрытая золотистым загаром, широкие мускулистые плечи и сверкающие на солнце золотом волосы делали его похожим на сказочного фавна, привидевшегося в сонном полуденном мареве насмешливым камерадам из Великой Армии… Дижу вдруг мучительно покраснел и отвернулся в сторону, низко склонив черноволосую голову. Полуобернувшись, без тени смущения, с нескрываемо самодовольной улыбкой на губах, Булгарин грациозно помахал им рукой и хлестнул кобылку. Гордо пройдясь вокруг берега, погнал ее в воду, совершенно забыв, в каком он сейчас виде катается верхом. Через пару минут прямо на коне въехал в теплую, прозрачную воду, нарочно брызгаясь и смеясь. Кобылка с удовольствием затрясла мордой, поняв намерения всадника, и вместе они представляли собой удивительно красивое зрелище, которое определенно вызвало бы восторг у любого художника, окажись он случайно свидетелем этой сцены…
   …Да только нет в Москве сейчас художников, от врагов куда подальше укрылись. Фаддей привязал лошадку, выйдя на берег, и, бросившись обратно в теплую воду, уверенно заскользил по ее поверхности, рассекая волны длинными, плавными гребками…
 
   Получивший после Бородинского сражения чин фельдмаршала и как будто облаченный всей полнотой власти, Михаил Илларионович Кутузов продолжал постоянно чувствовать скрытое недоброжелательство к себе императора Александра, особенно усилившееся после оставления Москвы.
   Он не искал ни чинов, ни почестей, ни царского благоволения. Ему надобно было лишь одно: с наименьшими потерями освободить от неприятеля Отечество, истребить чужеземцев. Кутузов был уверен, что в Москве Великая Армия Корсиканца начнет разлагаться заживо. И солдаты верили своему фельдмаршалу. Недаром в лагере уже распевали они новую, только что сочиненную песню:
 
 
Хоть Москва в руках французов,
Это, братцы, не беда:
Наш фельдмаршал, князь Кутузов,
Их на смерть впустил туда.
 
 
   Однако вместо благодарности из Петербурга сыпались строгие наставления и выговоры. Александр укорял Кутузова в бездействии, требовал немедленных наступательных действий, присылал различные планы, одни бессмысленнее другого.
   Оставив на Рязанском большаке небольшой отряд легкой конницы, дабы обмануть французов, русская армия повернула к Подольску. Стояли осенние ненастные дни. Проселочные дороги, покрытые лужами, затрудняли движение. Направление марша никому, кроме квартирмейстеров, не было известно. Генералы и офицеры недоумевали, куда их ведут. Но более всех встревожился Наполеон:
   – Где же русские, куда они исчезли?
   Замысел Кутузова удался просто блестяще. Наполеон лишь спустя двенадцать дней узнал, что русские войска вышли на Калужскую дорогу и стоят на позициях близ села Тарутино.
   Армия расположилась здесь в несколько линий на высотах позади села. Тарутинский лагерь походил на оживленный городок. Построены были хорошие шалаши, благоустроенные землянки, несколько просторных изб. На протекавшей здесь реке Наре завелись бани, на большой дороге собирались ежедневно базары, из Калуги приезжали торговцы пирогами и сбитенщики. По вечерам слышалась музыка, долго не умолкали песни. Ночью лагерь освещали множество бивачных огней. Кто-то из генералов заметил, что в лагере не по временам слишком весело.
   Кутузов возразил:
   – А лагерь и не должен походить на монастырь. Веселость солдат, батенька вы мой, первый признак их неустрашимости и готовности к бою.
   Кажущееся многим бездействие Кутузова было мнимым. Предвидя, что Наполеон попытается прорваться в плодородные, не истощенные войной районы, Кутузов, совершив фланговый марш, преградил ему путь.
 
   Из донесения наблюдателя Его Императорскому Величеству государю Александру Павловичу:
   «Неудивительно, что в неприятельской армии вскоре оказалась большая нужда в продовольствии. Французы стали употреблять в пищу своих лошадей, от недостатков питания появились у них заразительные болезни…»