Другие утверждали, что это отнюдь не клевета, что всё так и есть, не такие, мол, простачки живут во Пскове, чтобы из-за одних только слухов посылать в Москву и Новгород за помощью, день и ночь ковать оружие, укреплять стены и башни вокруг всего огромного города и запасаться продовольствием. Третьи сообщали, что магистр в ярости: столько истрачено денег на снаряжение похода — и всё впустую! Ведь суть плана и состояла в том, чтобы застать русских врасплох. Иные добавляли, что магистр сказал: если сыщет того, кто выдал русским тайну, то повесит его за ноги — пусть висит, пока не сдохнет!
   Находились и такие, которые, то и дело оглядываясь, шептали соседу или приятелю на ухо, что Дерптский епископ подкуплен русскими, что он их давний соглядатай и что это он известил псковичей о предстоящем нападении. Для этого ему даже не пришлось посылать человека — он тайно держал в замке привезённых из Пскова голубей и, когда понадобилось, отправил их туда с вестью.
   Город гудел, как растревоженный улей. Почти никто не делал своих насущных дел — все были заняты событиями, которые возбуждали тем больше любопытства, чем меньше о них было известно достоверного. Никогда ещё жители Юрьева Ливонского не разговаривали так подолгу на улице и не засиживались так поздно в гостях.
   Одних предстоящая война огорчала, других — радовала; иные дивились тому, что она до сих пор не началась, а некоторые говорили, что она и не начнётся, потому что план магистра фон дер Борха раскрылся слишком рано.
   Всё чаще высказывалось мнение, что предупредили псковичей, по всей вероятности, здешние русские. Находились и такие, которые кричали, что это ребёнку ясно, что епископ уже начал расследование и что русским несдобровать.
   Многие высказывали убеждение, что русские купцы, приехавшие на ярмарку налегке, — лазутчики и их не мешало бы схватить. Но тут выяснилось, что русских купцов уже и след простыл. Они распродали свой немногочисленный товар и убрались восвояси.
   В довершение всего однажды утром неподалёку от Домского собора нашли тело соборного сторожа с отрубленной головой. Многие горожане были уверены, что убийство совершили русские, а кто в этом сомневался, тот получал от друзей и соседей множество доказательств одно другого убедительнее, начиная с того, что соборный сторож всегда ненавидел русских, — даже руку потерял, воюя с ними…
   Насчёт того, кто убил соборного сторожа, у Мартина с Николкой было своё мнение, но они держали его при себе.
   Приходя к Николке, Мартин рассказывал всё, что ему случалось услышать от прислуги или от приказчиков, от дедушки или от посторонних людей на улице. Русский конец тоже был полон слухов, однако то, что вызывало у немецких жителей города гнев или удивление, у русских рождало предчувствие надвигающейся беды…
   Мартина теперь ни днём, ни ночью не оставлял сосущий страх. Зашевелилась слепая могущественная сила, обитавшая, как полагал Мартин, в епископском замке. Она вот-вот прозреет, угадает и накажет тех, кто помешал осуществлению её жестокого замысла. Иногда мальчику чудилось, что даже его дедушка — частица этой тёмной безжалостной силы. Каждую ночь ему снились страшные сны; они сливались в один косматый мрак, в котором почти не всплывало ничего связного.
   Однажды Мартин сказал Николке:
   — Я боюсь… вдруг они узнают про нас…
   Николка ответил бодрым голосом:
   — Чудной ты, Мартын! Да как же они узнают? Если мы сами им не скажем, ничего они не узнают!
   Но, несмотря на бодрый Николкин голос, Мартину показалось, что и в Николкиной душе поселился страх.
   Шла к концу вторая неделя ярмарки, когда в Юрьев вдруг приехал Трифон Аристов. Был он по-прежнему весел духом, а товару привёз много больше, чем обычно. Весь свой товар он продал в один день с большим барышом и, как всегда, загулял. При встрече с Варфоломеем он сказал:
   — Ну, рассказывай, как тебе удалось узнать про ихнюю затею?
   — Про какую затею? — спросил Варфоломей.
   — Как про какую? Да про магистров поход!
   — Что ж тут узнавать, — отвечал Варфоломей, — весь Юрьев только об этом и говорит.
   — Молодец, что поспешил известить, — сказал Трифон. — Мы всё успели — ив Венден, где магистр обитает, лазутчиков отправили, чтобы разведать, что и как, и за помощью послали. Теперь новгородское войско уже во Пскове, а московское — на подходе. Да… Ну, магистр, когда понял, что не с одним Псковом будет иметь дело, чуть не лопнул от злости. Пришлось ему распустить своих наёмников — чего же зря жалованье платить! Шутка ли, такую ораву кормил впустую! Да… Я и сам побывал недавно в Вендене — всё досконально разузнал…
   Варфоломей слушал Трифонову речь, и на лице его росло недоумение. Наконец он прервал Трифона:
   — Постой, ты говоришь, что я тебя известил? А ведь я тебя ни о чем не извещал.
   — Здравствуй, сват — новые лапти! — сказал Трифон. — Прислал мне письмо с моими голубями и теперь от меня же хоронишься! Уж не боишься ли ты, что я побегу доносить на тебя Юрьевскому бискупу? Ты, как видно, того…
   — Это ты того! Никаких писем я тебе не посылал!
   — Брось шутки шутить, Варфоломей! — сказал Трифон. — Сын твой, что ли, послал? Ты мне загадок не загадывай. Да! Я и так поломал голову: почему, думаю, Варфоломей только пять голубей отпустил? Сперва решил, что летели все шесть, да одного сокол ударил. Потом думаю: нет, не может быть, чтобы сокол изо всех ударил самого сильного! Что-то тут не так. И когда через несколько дней пришёл шестой, я сразу понял, что он с важной вестью. Поглядел, а при нём грамотка…
   — Какая грамотка?! — почти закричал Варфоломей. А Трифон продолжал:
   — Только не пойму, зачем ты написал её по-немецки?
   — По-немецки? — переспросил Варфоломей.
   — Да, — ответил Трифон. — Из опасения, верно, как бы немцы не прознали, кто известил псковичей. Может, ты и прав, может, так оно надёжнее…
   — В чём я прав? Что надёжнее?! — закричал Варфоломей. Трифон пристально посмотрел на друга и сказал:
   — Ну, будет об этом. Поговорили, и хватит.
   Сначала он был оскорблён неожиданной и непонятной скрытностью Варфоломея, но теперь в его сердце закралась тревожная мысль: а не спятил ли его друг за время, что они не виделись? И он спроосил как можно спокойнее:
   — Как у тебя идут дела?
   — Нет, погоди, — сказал Варфоломей. — Помнится мне, когда я выпускал голубей, их и правда было пять. Ещё Николка сказал, что ненароком упустил одного. А ты, случаем, не путаешь: может, сперва один прилетел, а пять-то уже после?
   — Я никогда ничего не путаю, — отвечал Трифон. — И не желаю больше говорить об этом.
   — Погоди, — снова сказал Варфоломей. — Позовём Николку,
   Явившийся на зов Николка поведал отцу и Трифону всё, как было, без утайки, даже объяснил, почему не открылся отцу. Когда он закончил рассказ, Трифон заключил его в свои медвежьи объятия и расцеловал.
   — У тебя не сын, а золото! — закричал он Варфоломею. — Возьму-ка я его с собой во Псков! Поедешь со мной, а? — обратился он к мальчику.
   Едва не задохнувшийся в его объятиях счастливый Никол-ка кивнул головой и посмотрел на отца. Трифон тоже взглянул на Варфоломея.
   — Отпустишь со мной сына?
   — Пусть едет, коли хочет, — ответил Варфоломей, — заслужил.
   — Значит, после Крещенья и поедем, — сказал Трифон, — Поглядишь на Псков-город, на Русскую землю… А если понравится тебе моё беспокойное ремесло, будем вместе по морям-озёрам плавать, по дорогам колесить!
   И Трифон снова обратился к Варфоломею:
   — А насовсем отпустишь со мной сына?
   — Отчего ж, — отвечал Варфоломей, — пусть едет, коли есть охота.
   В тот же вечер Николка уговаривал Мартина ехать вместе с ним и Трифоном во Псков.
   — Не бойся, — убеждал Николка друга, — Трифона я упрошу, Трифон добрый, он тебя возьмёт! Дедушка не отпустит? А ты убеги! Зато как бы хорошо вместе-то, а? Убеги — и всё!
   — Не знаю, — неуверенно отвечал Мартин.
   Он колебался. Конечно, это очень соблазнительно — вместе удрать куда-нибудь подальше от косматой тёмной силы, гнездящейся за глухими стенами замка…

Глава шестнадцатая. В ОПОЧИВАЛЬНЕ ЕПИСКОПА

   За глухими стенами замка в опочивальне епископа в тот вечер тоже беседовали двое.
   Собеседников разделял стол, уставленный яствами и тёмными бутылями в камышовой оплётке; тускло блестели два тяжёлых серебряных канделябра, в каждом из которых горело по три толстых восковых свечи.
   Один из собеседников покоился в удобном кожаном кресле с высокой спинкой. Он был в стеганом халате из чёрного шёлка, потёртом и засаленном, и в маленькой плоской шапочке, не прикрывавшей полностью его розовую лысину. Гладко выбритое лицо напоминало грушу — оно как бы стекало книзу. Над толстыми лиловыми губами нависал нос ало-сизого цвета, который повторял очертания лица в уменьшенном размере. Маленькие глазки, близко посаженные к переносице, придавали этому человек сходство с медведем.
   Это был епископ Дерптский.
   Напротив него на резном дубовом стуле сидел мужчина могучего телосложения. На нем был голубой камзол из тонкого дорогого сукна, расшитый золотом, и высокие сапоги. Медно-красное лицо его обрамляли длинные черные волосы. Он то и дело подкручивал усы. Это был Томас, земляк и любимец епископа, его слуга и наперсник, друг покойного соборного сторожа.
   В глубине опочивальни стояла необъятная кровать под парчовым пологом, такие пологи еще называют балдахинами. Отблеск свечей искрился в золотых и серебряных нитях парчи.
   Епископ предпочитал беседовать в опочивальне, а не в кабинете, или библиотеке, или в каком-либо другом из многочисленных покоев замка, потому что здесь гораздо ближе была кровать, нужда в которой к концу беседы сильно возрастала. Он не хотел доставлять преданному слуге и лучшему другу лишней работы по переноске своей особы через переходы, лестницы и коридоры. Кроме того, он считал, что здесь он надёжнее ограждён от нескромных ушей.
   — Пойди посмотри, не стоит ли кто-нибудь за дверью, — сказал епископ.
   Когда Томас вернулся, епископ спросил его:
   — Ты ведь знаешь, как ненавидит меня совет городских старейшин и особенно Трясоголов, которому я помешал по твоей просьбе стать бургомистром?
   — Ещё бы мне не знать, — вздохнул бывалый воин. — Сколько раз я просил у вашего преосвященства дозволения снять голову с этого старого негодяя. Она у него так трясётся, что, ей-богу, ему просто в тягость носить её на плечах!
   — Понимаю твои благородные порывы, мой дорогой, — ласково отвечал епископ. — Но если здесь, в Ливонии, лишить жизни всех, кто этого заслуживает, мы рискуем остаться с тобой вдвоём!
   Томас кивнул и снова сокрушённо вздохнул, а епископ продолжал:
   — Так вот, Дерптский совет старейшин счёл своим долгом довести до моего сведения, что их соглядатай, постоянно находящийся во Пскове и приезжавший на ярмарку под видом псковского купца, доложил совету старейшин, что во Псков ещё в первой половине сентября прилетел голубь с письмом, написанном по-немецки. В письме говорилось, что магистр фон дер Борх готовит нападение на Псков. По мнению соглядатая, голубь выпущен в Русском конце Дерпта. Думаю, что старейшины сочли своим долгом сообщить мне это, поскольку уверены, что я и сам уже всё знаю: у меня ведь есть верные люди во Пскове. Однако от них почему-то до сих пор нет никаких известий…
   Томас только усмехался про себя. Пусть думают, что письмо послали русские. Тем лучше. Ему-то известно, кто послал письмо! Когда пошли разговоры насчёт голубей, он сразу смекнул, что это дело рук соборного сторожа. Проклятый шкуродёр, который готов был душу дьяволу продать за десять гульденов! Любопытно, сколько он должен был получить от благодарных псковичей? Но этого Томас уже никогда не узнает — он собственноручно заставил навсегда умолкнуть хитрого и коварного ростовщика, оказавшегося к тому псковским соглядатаем.
   — Ты тоже думаешь, мой Томас, что письмо было послано из Русского конца? — задумчиво спросил епископ.
   — Без сомнения, ваше преосвященство! — с жаром воскликнул Томас. — Это ясно, как Божий день!
   — Но откуда в Русском конце могли узнать о замысле магистра? И так скоро!
   — Да, — подтвердил Томас, — буквально через несколько дней после того, как к нам приезжал орденский ландмаршал!
   — Тёмное дело, — покачал головой епископ. — Может быть, кто-нибудь из моих монахов подслушал наш разговор с ланд-маршалом и за хорошие деньги пересказал его русским?
   — Весьма возможно, — охотно согласился Томас.
   — А может быть, городские старейшины узнали об этом разговоре от моих монахов и сами известили псковичей? Ведь им, толстосумам, от войны одни убытки…
   — Вполне вероятно, ваше преосвященство, — подхватил Томас. — Эти люди ради корысти отца родного не пощадят!
   — Да, ты прав, мой друг, — вдохновенно произнёс епископ, — корысть разъедает Ливонию! Корысть её и погубит! Ты высказываешь мои мысли! В этой дикой стране ни за что нельзя поручиться и никому нельзя доверять. Здесь даже немец превращается в свинью! Нет, не каждый, разумеется. Но разве мы не были свидетелями того, как здешние молодые люди из хороших семей уходят на службу — к кому! — к Московскому князю! Мудрено ли, что ни один уважающий себя человек не воспитывает сыновей здесь, а посылает их в Германию!
   — Святая правда, ваше преосвященство! — с чувством заговорил Томас. — Многие немцы, вместо того, чтобы онемечивать эстонцев, сами готовы раствориться среди них. Взять, к примеру, сына Георга Трясоголова — несмотря на закон о запрещении, он женился на эстонке и теперь ублюдок от смешанного брака унаследует всё богатство и всю торговлю Фекингузенов. Ведь его уже нельзя считать немцем! Этак со временем все бюргеры будут эстонцы!
   — Да, да, ужасно!.. — вздохнул епископ. — Налей-ка нам рейнского, дорогой мой! Ах, милый Рейн, добрая старая Вестфалия!
   Томас наполнил золотой кубок искусной работы, стоявший перед епископом, а потом свой — серебряный с позолотой.
   — Да, ваше преосвященство, прекрасен мир, созданный Господом Богом, однако наша Вестфалия в нем самая драгоценная жемчужина! За возвращение в милое отечество!
   — Ты, может быть, ещё и увидишь прозрачные воды Рейна, — с глубокой печалью промолвил епископ, — а я… я так и умру в этой невежественной стране…
   Он умолк. И казалось, что вот-вот заплачет. Томас тоже чуть было не прослезился.
   — Гоните мрачные мысли, ваше преосвященство, — начал он было утешать своего господина, однако епископ осушил кубок, и мужество вновь вернулось к нему. Он сказал:
   — Но мы не имеем права унывать! Всякое святое дело неизбежно связано с жертвами. Конечно, гораздо легче и приятнее отказаться от этих бесконечных изнурительных усилий, которые иногда начинают казаться бесплодными, и вернуться в милое отечство. Но ведь сюда сразу придут русские, и бедных ливов, эстонцев, латышей и прочих никогда уже не озарит свет истинной католической веры. Можем ли мы оставить этот несчастный народ коснеть в язычестве и невежестве?
   — Нет, ваше преосвященство, никак не можем! — горячо отвечал Томас.
   Епископ задумался, и Томас не мешал ему. Он сидел не шелохнувшись, пока епископ не заговорил снова.
   — Всё-таки не купцы, я полагаю, известили Псков. Эти бюргеры слишком трусливы, чтобы решиться на подобное деяние…
   — Да, ваше преосвященство, они безмерно трусливы! С их трусостью соперничает только их алчность!
   — Налей-ка нам вон из той бутыли, — сказал епископ. — Это греческое вино — большая редкость в Ливонии. Признаться, сам я нисколько не огорчён, что замысел фон дер Борха сорвался. В душе я был против этой войны, ибо не верил, что магистру удастся разгромить Псков. Такие попытки предпринимаются уже давно, и каждый раз с одинаковым успехом. Магистр только разорил бы окрестности Пскова, а русские, в свою очередь, разорили бы земли моего епископства, возможно, даже осадили бы Дерпт. Однако мне пришлось вступить в союз с магистром, потому что он пошёл бы на Псков и без моих рыцарей и дворян, и всё кончилось бы тем же походом псковичей в мои земли, только тогда бы я не смог обратиться к магистру за помощью.
   Томас молчанием выразил своё полное согласие, а епископ продолжал:
   — Так что русские голубятники, если они замешаны в это дело, не причинили мне никакого ущерба, даже напротив. Но я не могу оставить их поступок без последствий — русские должны помнить, что живут в моём городе, и надо дать им острастку.
   Епископ помолчал и продолжал:
   — Завтра у русских праздник. Самые ревностные выйдут крестным ходом к проруби на Эмбахе совершать обряд водосвятия. При этом все голубятники непременно явятся туда со своими голубями и выпустят их над прорубью, которую они называют Иордань. Ты знаешь, что у русских есть варварский обычай: сразу после этого купаться в проруби…
   — Вот тут мы их и искупаем! — восторженно завопил Томас.
   Епископ досадливо поморщился:
   — Напротив, мы не допустим купания и тем самым лишний раз помешаем их неустанным стараниям склонить эстонцев к своей вере. Несчастные туземцы видят в этом нелепом языческом обычае подвиг благочестия, и мы должны всячески препятствовать этим купаниям. К тому же ты забываешь, мой дорогой, что, кроме наказания русских, у меня есть ещё одно дело, гораздо более важное.
   — Какое? — тупо спросил Томас.
   — Я хотел бы выяснить, от кого они получили столь секретные сведения.
   — Ах, правда, ваше высокопреосвященство, я совсем забыл! Поручите это мне: я их так сожму, этих русских, что они у меня между пальцами потекут! Я выдавлю из них всё, что нужно!
   — Ты правильно меня понял, — сказал епископ. — Мои рыцари препроводят русских в темницу, и тут они поступят в твоё полное распоряжение. Дальнейшее будет зависеть от результатов допроса.
   — Понятно, ваше преосвященство, — воскликнул старый воин, — теперь мне всё понятно!
   — Беседовать с тобой — истинное удовольствие, хотя ты и не учился ни богословию, ни риторике, ни другим полезным наукам. Ты понимаешь меня с полуслова, а это здесь такая редкость! Налей мне греческого, друг мой, мне очень понравилось изделие этих заблудших душ, да просветит их Господь!

Глава семнадцатая. ИОРДАНЬ

   От Русских ворот к реке Омовже медленно двигалась вереница людей. Сквозь морозную мглу проглядывало красное, точно раскалённая сковорода, солнце, на которое можно было смотреть, не щурясь.
   Люди оделись по-праздничному. На многих были шубы или тулупы, покрытые заморским сукном разных цветов, — преобладало зелёное, синее и красное. Цветные кушаки украшали нагольные тулупы и полушубки тех, кто победнее. На головах у женщин пестрели кики и кокошники, расшитые шёлком и бисером, а у некоторых и жемчугом с самоцветами и янтарём.
   Староста, дородный мужчина с длинной пшеничной бородой, и седовласый розоволицый купец несли впереди икону Богоявления.
   Вслед за ними над шествием покачивалось несколько хоругвей. Рыжебородый служка нес крест, искусно вырезанный из кипарисового дерева.
   На два шага позади него плечистый кузнец, сосед Платоновых, и Трифон Аристов несли большую икону Николая-чудотворца. Трифон был в кафтане ярко-красного ипрского сукна на бобре. Он глядел боярином, но был трезвее родниковой воды.
   Были в шествии и Платоновы. Николка и его отец, подобно многим русским, несли садки с голубями. Рядом с Николкой шла мать, державшая на руках Саввушку.
   В середине вереницы плыла дебелая купеческая вдова с иконой Знамения Пресвятыя Богородицы.
   Почти в хвосте шествия шагал высокий худощавый юноша, несший серебряное вызолоченное блюдо, на котором лежал серебряный крест, а замыкал шествие отец Исидор в торжественном облачении. На нём была скуфья — иссиня-малиновая бархатная шапочка, закруглённая сверху, подобно яйцу, и фелонь — одеяние из серебряной парчи с высоко поднимающимся сзади воротником.
   Все мужчины, кроме отца Исидора, шли с непокрытыми головами. Усы и бороды их были белы от инея.
   Это был крестный ход, который направлялся к черневшей на реке проруби для свершения обряда водосвятия.
   Тем временем из Монашеских ворот вышел отряд рыцарей епископа. По случаю немилосердной стужи ни на ком из нихне было ни шлемов, ни лат — все они были в меховых шапках и шубах. Вооружение их состояло из копий и мечей.
   Рыцари, числом около сотни, не спеша направились в сторону той же проруби, что и русские.
   Когда они подошли, песнопение и чтение Евангелия уже заканчивалось. Русские давно заметили приближающийся отряд, но делали вид, что появление рыцарей их нисколько не трогает, дабы не нарушать благолепия обряда. Лишь некоторые испуганно косились в сторону нежданных зрителей.
   С приближением рыцарей в морозной тишине пугающе нарастал сухой скрип снега под сапогами. Пришедшие начали окружать русских.
   Отец Исидор, не обращая внимания на рыцарей, взял с вызолоченного блюда серебряный крест и опустил его в прорубь. Когда он поднял его высоко над собой, стоявший рядом церковный служка стал ловить капли воды, падавшие с креста, в красивый серебряный сосуд с двумя ручками. Тут все, у кого были голуби, открыли садки. Послышалось громкое хлопанье крыльев, похожее на рукоплескание толпы, и вот уже над рекой нестройно кружило множество голубей. То поодиночке, то стайками они улетали домой, туда, где из-за городской стены поднимались прямо в небо дымки невидимых отсюда изб Русского конца. Скоро в небе над студёной Иорданью не осталось ни одного голубя.
   Люди, которые смотрели им вслед, уже не могли вернуться домой, как их голуби. Они были отделены от дома цепью краснорожих бритых рыцарей. Кое-кто начал было раздеваться, чтобы, по обычаю, окунуться в прорубь, но начальник отряда пролаял приказание, и русских погнали к городу, подталкивая древками копий недостаточно расторопных.
   Когда гонящие и гонимые подходили к Монашеским воротам, из ворот показался Томас и ещё двое воинов. В руках у них были узлы с подсвечниками, паникадилами и прочей церковной утварью. Томас держал в руке большой парчовый узел, из которого свисала на трёх цепочках серебряная лампада. Старый воин искал глазами женщин и жадно всматривался в изукрашенные кики и кокошники.
   Проходя мимо него, Трифон Аристов внезапно остановился как вкопанный. Остановились невольно и все шедшие за ним. Вдоль вереницы людей полетели немецкие ругательства. Рыцарь, который был ближе всех к Трифону, изо всей силы ткнул его в спину древком копья, разразившись потоком смешанной немецко-русской брани. Трифон не пошевелился, точно не почувствовал. Он не отрываясь смотрел на лампаду.
   Все, кто находился поблизости, тоже узнали её. Это была лампада для образа Николая-чудотворца, сделанная Варфоломеем Платоновым по заказу Трифона Аристова.
   Как зачарованный Трифон шагнул к Томасу. Он даже не заметил, что выпустил из рук правый край иконы Николая-чудотворца, которую нёс вместе с чернобородым кузнецом. Кузнец едва успел подхватить Трифонов край и удержать икону от падения.
   Рыцарь изрыгнул ещё один поток ругани и попытался древком копья отбросить Трифона назад. Но Трифон, словно не замечая, оттолкнул рыцаря, и тот упал в снег.
   Теперь Трифону никто не мешал, и он подошёл к Томасу, глядя то на лампаду, то на грабителя, который был весьма высок ростом и, как дуб, возвышался над ним.
   Удар пришёлся куда-то между ухом и виском. Что-то хрустнуло, челюсть Томаса отвалилась и снова захлопнулась, точно волчий капкан, а сам он, запрокинув голову, повалился на снег. Ноги его согнулись было в коленях, но тут же судорожно вытянулись — и замерли.
   Тем временем рыцарь, которого оттолкнул Трифон, поднялся на ноги и с яростным рычанием бросился к нему. Но его опередил другой рыцарь. Он пронзил Трифона копьём почти в то самое мгновение, когда Трифон ударил Томаса.
   На снегу рядом с верным Томасом, лучшим другом епископа, лежал великий грешник Трифон Аристов. На нём не было видно крови, потому что он был одет в кафтан ярко-красного ипрского сукна. Но на снегу всё шире расплывалось пятно того же цвета, что и кафтан.
   Проходя под сводом ворот, Николка вспомнил, как они с Мартином всегда кричали в подворотне, чтобы получить ответ от каменного свода. Но это было что-то бесконечно далёкое, к чему уже не могло быть возврата. Недаром все взрослые горячо молились.
   Русских гнали в городскую темницу, находившуюся неподалёку от Большого рынка. По дороге они видели мало сочувственных взглядов, гораздо больше злорадствующих и жадно-любопытных. Лишь изредка в светлых глазах какой-нибудь служанки из чуди или извозчика из латышей мелькало испуганное сострадание. Впереди и позади необычного шествия бежали ребятишки с криками:
   — Русских поймали! Русских поймали!
   Иногда кто-нибудь из них удивлённо восклицал:
   — А вон русские дети! Их тоже поймали! А кто-то вопил во всё горло:
   — Русские рыцаря убили!
   Когда пленники спускались в подвал по узенькой каменной лестнице со стёртыми ступеньками, рыцари хищно и зорко осматривали каждого, срывали с женщин кокошники и кики, расшитые жемчугом и каменьями, и меха, что подороже. Забрали они и серебряную чашу у церковного служки, и позолоченное блюдо с серебряным крестом у худощавого юноши, и всё, что в их глазах представляло ценность.
   Затворилась тяжёлая окованная дверь, лязгнул засов, зазвенели ключи — и русские остались в подземелье со сводчатыми стенами и единственным крохотным оконцем почти под самым потолком.