написать неслыханно прекрасные книги, - потому что, как и он сам, отчаянно
ищут выхода, ведь тоска берет изо дня в день учить тупиц, читать их
сочинения, ставить отметки, понапрасну пытаясь высечь хоть искорку в
беспросветно тупых умах. Джордж провел в Европе почти девять месяцев, от
мисс Скаддер за все время не было никаких вестей, и он уже не сомневался:
сбылись его самые мрачные предчувствия.
И вот, оказывается, издательство Родни им заинтересовалось. Что и
говорить, они не спешили. И как это понять - "заинтересовалось"? Скорей
всего, ему скажут, что в рукописи заметны признаки дарования и, если его
тщательно пестовать и развивать, пожалуй, когда-нибудь оно и принесет
кое-какие плоды - книжку, достойную внимания публики. По слухам, есть
такие осторожные издатели, годами водят начинающего за нос, отвергают
книгу за книгой, и притом понемножку подбадривают, чтоб не вовсе отчаялся:
мы, мол, в тебя верим, у тебя все впереди, надо только "найти себя". Ну
нет, Джорджа на этом не проведешь! Он не выдаст разочарования, даже глазом
не моргнет и, уж конечно, ничего им не пообещает!


Если полицейский на перекрестке и заметил в то утро перед издательством
"Джеймс Родни и Кo" странного молодого человека, то где ему было
догадаться, как решительно, сжав кулаки, этот молодой человек собирался с
духом для предстоящего разговора. Если полицейский его и заметил, то,
скорей всего, присмотрелся недоверчиво: не вмешаться ли, может, тут пахнет
уголовщиной? Или вызвать карету "скорой помощи", а покуда заговорить ему
зубы, и пускай малого свезут куда надо и проверят, в порядке ли у него
винтики.
Молодой человек шел стремительным, неровным шагом, мрачный,
насупленный, угрюмо сжав губы; пересек улицу, ступил на тротуар у дверей
издательства и вдруг будто споткнулся - остановился, растерянно огляделся
и не сразу заставил себя снова тронуться с места. Но теперь он двигался
неуверенно, казалось, ноги его не слушаются. Рванулся было вперед, замер,
опять рванулся - и у самой двери вновь замер, застыл в нерешимости. Минуту
стоял перед входом, судорожно сжимая и разжимая кулаки, потом быстро,
подозрительно огляделся, точно боялся, не смотрит ли кто. Наконец
решительно встряхнулся, сунул руки глубоко в карманы, не спеша повернулся
и прошел мимо.
Теперь он шел не торопясь, угрюмей прежнего сжал губы и так напряженно
вытянул шею, словно высмотрел себе цель далеко впереди и решил двигаться к
ней строго по прямой. И, однако, проходя мимо дверей издательства, мимо
пестреющих книгами витрин по обе стороны входа, он косил на них краешком
глаза, точно шпион, которому непременно надо углядеть, что делается в этом
доме, но только незаметно для прохожих. Он дошел до конца квартала и
зашагал обратно и опять, проходя мимо этого дома, не повернул головы на
неподвижной, точно деревянной, шее, а лишь косился украдкой. Добрых
двадцать минут кряду он повторял тот же странный маневр: поравняется с
дверями, замешкается, слегка повернется, словно хочет войти, и опять
порывисто шагает дальше.
Наконец, чуть не на пятидесятый раз, он ускорил шаг, подошел и взялся
за ручку двери, но тотчас, будто его ударило током, отдернул руку,
попятился, стал на краю тротуара и, закинув голову, уставился на здание
издательства. Несколько минут он так и стоял - переминался с ноги на ногу,
всматривался в верхние окна, будто ждал какого-то знака. И вдруг выпятил
челюсть, стиснул зубы так, что на скулах заиграли желваки, опрометью
бросился к двери, смаху распахнул ее и скрылся в доме.
Часом позже он вышел оттуда, - и если тот полицейский еще не сменился с
поста, уж наверно поведение молодого человека вновь изумило его и
озадачило. Странный малый шагал свесив руки, медленной, деревянной
походкой, вид у него был обалделый, в руке зажат смятый листок желтой
бумаги. Он вышел из здания издательства, точно лунатик, медленно, бездумно
- ни дать ни взять заводная кукла, - повернулся и все с тем же ошалелым,
блаженным выражением лица направился к жилым кварталам и скрылся в толпе.
Уже вечерело и к востоку, быстро удлиняясь, тянулись косые тени, когда
Джордж Уэббер наконец очнулся где-то в дебрях Бронкса. Он так и не понял,
каким ветром его сюда занесло. Помнил только, что вдруг до смерти
захотелось есть, и тогда он остановился, огляделся по сторонам и
сообразил, где он. Тупо ошеломленное лицо его вспыхнуло изумлением,
недовернем, рот растянулся в улыбке до ушей. Он медленно расправил
стиснутый в кулаке хрустящий желтый листок и начал его внимательно
изучать.
Это был чек на пятьсот долларов. Книгу приняли, и он получил аванс.


Да, никогда еще за всю свою жизнь он не был так счастлив. Наконец-то к
нему постучалась слава и льстиво и нежно ему заулыбалась, и он жил в
каком-то чудесном забытьи. Следующие недели и месяцы наполнены были
радостным предвкушением. Книга выйдет только осенью, но до тех пор -
столько работы! Лисхол Эдвардс предложил кое-что убрать, кое-что изменить,
Джордж сперва заспорил, а потом, к собственному удивлению, согласился, что
так будет лучше, и принялся исправлять рукопись, как советовал Эдвардс.
Свой роман он назвал "Домой, в наши горы" и вложил в него все, что знал
о своем родном городке в Старой Кэтоубе и о тамошних жителях. Каждая
строчка была выжимкой из того, что он, Джордж, сам видел и пережил. И
теперь, когда уже ясно было, что книга выйдет, его порой бросало в дрожь,
ведь еще несколько месяцев - и всему свету станет известно, что он там
написал. Ужасно думать, что кого-то заденешь, обидишь, как же ему это
раньше в голову не приходило! А теперь уже ничего не поделаешь, и
становится не по себе. Конечно, его книга - вымысел, литература, но, как и
положено настоящей литературе, она вылеплена из живой жизни. Какие-то
люди, пожалуй, узнают себя и возмутятся, - и тогда как быть? Неужто
прятаться, расхаживать в темных очках и с фальшивой бородой? Он утешал
себя: может быть, портреты его героев не так уж верны (хотя в иные минуты
приятно было думать по-другому), может быть, никто ничего не заметит.
Журнал "Родни мэгезин" тоже обратил внимание на молодого писателя - в
ближайшем номере там поместят его рассказ, главу из книги. Узнав об этом,
Джордж совсем возликовал. Ему не терпелось увидеть свое имя в печати, и в
эту пору счастливого ожидания он чувствовал себя каким-то вселенским
Дон-Жуаном: поистине, он любил всех и каждого - своих коллег по Школе и
нудных учеников и учениц, продавщиц и лавочников, и даже безликие,
безымянные толпы на улицах. Издательство Родни, разумеется, величайшее и
прекраснейшее в мире, а Лисхол Эдвардс - величайший редактор и
прекраснейший человек, другого такого свет не видал. Джорджу он сразу
пришелся но душе, и теперь он называл Эдвардса просто Лисом, точно старого
закадычного друга. Он знал, Лис в него верит - и эта вера и доверие
редактора, обретенные в тот самый час, когда он утратил последнюю надежду,
возвратили Джорджу уважение к себе и придали сил для новой работы.
В нем уже зрел новый замысел, возникали очертания нового романа. Скоро
надо будет выплеснуть все это на бумагу. Страшно подумать, что придется
сесть за работу всерьез, ведь уже знаешь, какая это пытка. Становишься как
одержимый, точно бес в тебя вселяется - сторонняя неистовая сила, ее не
побороть. Накатит на тебя - и выкуриваешь шестьдесят сигарет в сутки,
выпиваешь двадцать чашек кофе, ешь где попало и как попало, в любое время
дня и ночи, когда вдруг спохватишься, что голоден как волк. Маешься
бессонницей, миля за милей меришь шагами улицы, чтобы выбиться из сил
(иначе и вовсе не уснуть), а потом мучают кошмары, и наутро ты издерган и
весь как выжатый лимон.
И он сказал Лису:
- Наверно, есть лучшие способы писать книги, но, честное слово, я иначе
не умею, придется уж вам с этим мириться.
Когда вышел номер "Родни мэгезин" с рассказом Джорджа, автор всерьез
ждал: вот-вот содрогнется земля, посыплются падучие звезды, замрет
движение на улицах и разразится всеобщая забастовка. Но ничего такого не
случилось. Кое-кто из друзей в разговоре с Джорджем упомянул о его
рассказе - и только. Он было приуныл, а потом здраво рассудил, что людям
ведь на так легко оценить молодого писателя по небольшому рассказу. Вот
выйдет книга, тогда все увидят, кто он такой и на что способен. Тогда уж
будет по-другому. Ну ничего, он еще немножко потерпит, а уж тогда к нему
наверняка придет долгожданная слава.
Потом первое волнение улеглось, Джордж немного попривык чувствовать
себя писателем, чья книга и правда скоро выйдет в свет; тогда лишь он стал
осматриваться в неведомом прежде мире, где делаются книги, и узнавать
людей, которые этот мир населяют, - и лишь тогда начал понимать и по
достоинству ценить Лиса Эдвардса. Впервые он понял, что за человек его
редактор, благодаря Отто Хаусеру: столь же глубоко, неколебимо честный,
Хаусер во всем остальном был полной противоположностью Лиса.
Хаусер служил в фирме Родни рецензентом - и лучшего издательского
рецензента, пожалуй, не сыскать было во всей Америке. Он мог бы сам стать
отличным, редкостным издательским редактором, если бы в нем было сильно
то, что движет большим редактором: честолюбие, восторженная горячность,
дерзкая и упрямая решимость, неугомонная жажда искать и находить все
лучшее. Но Хаусер преспокойно довольствовался тем, что изо дня в день
читал нелепые сочинения нелепых писак на самые нелепые темы (к примеру,
"Плавание брассом", "Альпийское садоводство для всех", "Жизнь и
развлечения Лидии Пинкем", "Новый век изобилия") - хлам, среди которого
редко-редко мелькал огонек страсти, искра таланта, проблеск подлинной
правды.
Отто Хаусер жил в крохотной квартирке неподалеку от Первой авеню и
однажды вечером пригласил Джорджа зайти. Джордж зашел к нему, и они
проговорили весь вечер. А потом Джордж приходил еще и еще; Отто нравился
ему и притом озадачивал, уж очень противоречиво было все в этом человеке,
и особенно удивляла какая-то странная замкнутость, холодноватая
отчужденность, она так не вязалась с присущей Хаусеру доброжелательностью
и прямотой.
Свое хозяйство Отто вел сам. Когда-то он пытался нанимать приходящих
уборщиц, но потом от них отказался. На его вкус, эти женщины были
недостаточно аккуратны и чистоплотны, да еще вечно все переставят,
передвинут как попало, а он - великий аккуратист, у него каждая мелочь на
своем месте. Беспорядка он не выносил. Книг у него дома было немного,
каких-нибудь две полки - главным образом последние издания фирмы Родни, да
кое-что ему присылали другие издатели. Обычно, едва дочитав эти книги, он
их раздавал, ибо не выносил беспорядка, а от книг всегда беспорядок и
теснота. Подчас он с недоумением спрашивал себя - а может, он и книги не
выносит? Во всяком случае, пускай в доме их будет поменьше, уже один их
вид его раздражает...
Для Джорджа Хаусер оказался любопытнейшей загадкой. Человек на редкость
одаренный, од, однако, едва ли не начисто лишен был тех качеств, которые
нужны, чтобы "преуспеть" в нашем мире. В сущности, он вовсе и не хотел
"преуспевать". Он чурался всякой возможности продвинуться хоть на шаг
дальше того, чего уже достиг. Он хотел быть рецензентом и только, не
более. В издательстве "Джеймс Родни и Кo" он делал то, что ему поручили.
Самым добросовестным образом выполнял свои обязанности. Когда спрашивали,
что он думает о рукописи, он честно и непредвзято, с неизменным
спокойствием высказывал свое мнение, судил безошибочно ясно, с чисто
немецкой обстоятельностью. И дальше этого идти не желал.
Когда какой-нибудь редактор (в издательстве Родни их было несколько, не
считая Лисхола Эдвардса) спрашивал у Хаусера его мнение, обычно происходил
примерно такой разговор:
- Вы читали эту рукопись?
- Да, читал, - говорил Отто Хаусер.
- И что вы о ней думаете?
- По-моему, в ней нет ничего хорошего.
- Значит, вы не советуете ее печатать?
- Да, по-моему, она того не стоит.
Или:
- Прочли вы эту рукопись?
- Да, прочел, - отвечает Хаусер.
- Ну и как она, по-вашему? (Черт его дери, не может сам сказать, что
думает, вечно надо из него каждое слово клещами тянуть!)
- По-моему, это гениально.
- Вы думаете?! - недоверчиво восклицает редактор.
- Да, я так думаю, на мой взгляд - это бесспорно.
- Но послушайте, Хаусер... - Редактор взволнован. - Если вы не
ошибаетесь, так этот малый... этот автор... он же совсем еще мальчишка,
никто про него и не слыхал... он родом откуда-то с запада... из Небраски,
что ли, или из Айовы... похоже, до сих пор так и сидел там, в глуши...
если вы не ошибаетесь, значит, это мы его открыли!
- Да, наверно, вы открыли. Его книга гениальна.
- Но... (Черт подери, ну что за человек! Сделал такое открытие...
сообщает такую поразительную новость... и хоть бы загорелся, обрадовался!
А ему все равно, будто речь идет про кочан капусты!) Но... в чем же дело?
Вы... по-вашему, в его рукописи есть какой-то изъян?
- Нет, по-моему, в ней нет никаких изъянов. По-моему, это великолепно
написано.
- Но... (О, господи, этот Хаусер и правда псих ненормальный!) Но что
же... вы хотите сказать... наверно, в таком виде, как сейчас, она для
печати непригодна?
- Нет, на мой взгляд, она в высшей степени подходит для печатания.
- Но она чересчур многословна, так?
- Многословна - да, это верно.
- Так я и думал, - глубокомысленно заявляет редактор. - Новичок, опыта
никакого, это же сразу видно. Он и сам не понимает, как пишет, без конца
повторяется, все у него выходит ребячливо, несдержанно, все через край,
никакого чувства меры. У нас есть десятки авторов, которые смыслят в
писательстве куда больше.
- Да, наверно, - соглашается Хаусер. - И, однако, он гений, а они -
нет. То, что он написал, гениально, а то, что пишут они, - нет.
- Значит, вы полагаете, нам следует его напечатать?
- Полагаю, что так.
- Но... (А может быть, вот в чем загвоздка... вот он о чем умалчивает!)
Но больше ему сказать нечего? Думаете, он уже исписался? Все, что было за
душой, выложил в одной книге? На вторую его уже не хватит?
- Ничего такого я не думаю. Ручаться, впрочем, не могу. Его могут и
убить, это бывает...
(Вечно он каркает, ворона!)
- ...Но, судя по этой книге, я бы сказал, можно не бояться, что он
выдохнется. Его хватит еще на полсотни книг.
- Но... (О, господи! Где же тут подвох?) Но тогда, вы считаете, для
такой книги у нас, в Америке, еще не пришло время?
- Нет, я так не считаю. По-моему, для нее самое время.
- Почему?
- Потому что она написана. Если книга написана, значит, для нее настало
время.
- А некоторые наши лучшие критики говорят, еще не время.
- Знаю, что они говорят. Они ошибаются. Вот для них еще не время,
только и всего.
- То есть как?
- Очень просто, они ведут счет по времени критики. А книга создается по
времени художника. Разное время, разный отсчет.
- По-вашему, критики отстают от времени?
- Да. Отстают от художника.
- Тогда они, пожалуй, не согласятся с вами, что это гениальная книга.
Как вы думаете?
- Не знаю. Может быть, и не согласятся. Но это не имеет значения.
- То есть как это - не имеет значения?!
- Да так. Книга хороша, и уничтожить ее нельзя. Стало быть, не важно,
что о ней скажут.
- Значит... черт возьми, Хаусер! Если вы не ошиблись, значит, мы
совершили замечательное открытие!
- Да, это так. Вы его совершили.
- Но... но... неужели вам больше нечего сказать?!
- Да, нечего. А что тут еще говорить?
Редактор ошеломлен.
- Ничего... только мне казалось, вы-то должны бы радоваться! - И,
вконец обескураженный, сдается: - А, ладно! Ладно, Хаусер! Большое вам
спасибо!
В издательстве этого не понимали. Просто не могли понять. И наконец
отступились - все, кроме Лиса Эдвардса, Лис никогда не отступал, если
хотел что-либо понять. Лис по-прежнему, проходя мимо, заглядывал в кабинет
Хаусера - крохотную тесную каморку. Сдвинет старую серую шляпу на затылок
(Лис всегда работал в шляпе), наклонится, вытянет шею и с тревожным
недоумением в светлых зеленоватых глазах уставится на Хаусера, будто перед
ним неведомое сказочное чудище со дна морского. Потом повернется и,
ухватясь обеими руками за лацканы пиджака, шагает своей дорогой, и во
взгляде у него безмерное изумление.
Лис никак не мог понять, в чем тут секрет. Да и сам Хаусер ничего не
мог бы ответить и объяснить.
Лишь когда Джордж Уэббер познакомился с обоими поближе, он стал
постигать эту загадку. Лисхол Эдвардс и Отто Хаусер... Только узнав их
обоих, только видя, как работают они в одном и том же издательстве, можно
было их обоих понять, - даже лучше, наверно, чем каждый из них понимал
самого себя. Джорджу казалось, в каждом из них уже потому, что он таков,
как есть, открываются тайные истоки души, то, в чем оба они так
удивительно схожи - и такие невообразимо разные.
Должно быть, когда-то давно и в Отто Хаусере, в самой глубине его
невозмутимого духа, горело ровное и жаркое пламя. Но тогда он еще не знал,
что значит быть выдающимся редактором. Теперь он видел это своими глазами
- и решил, что это не для него. Уже десять лет смотрел он, как работает
Лис Эдвардс, и прекрасно знал, что для этого нужно: живое негаснущее пламя
среди мрака, спокойное, неустанное и непрестанное напряжение, упрямая воля
- довести до конца то, ради чего горит это пламя и что сознает дух; и
какая это невысказанная мука, бьешься изо всех сил, чтобы достичь цели,
как-то одолеть всеобщее противодействие, слепое и тупое воинствующее
невежество, враждебность, предрассудки, нетерпимость... а против тебя все
дураки, какие только есть на свете: и выжившие из ума дряхлые старцы, и
жеманные, сюсюкающие дамочки, и ханжи, лицемеры, филистеры, и злобные
тупые завистники, и - что хуже всего - просто-напросто обыкновеннейшие
дураки, непроходимо, безнадежно безмозглые и тупые по самой природе своей!
О, так сгорать, так безоглядно тратить себя, испепелять в огне этой
неугасимой страсти! И чего ради? Ради чего? А главное, зачем? Чтобы никому
не известный юнец откуда-нибудь из Теннесси, какой-нибудь сын захудалого
фермера из Джорджии или отпрыск лекаря из захолустий Северной Дакоты, по
меркам дураков существо без роду без племени, без титулов и званий (а
стало быть, бесправное и недостойное), отмеченный печатью гения,
мучительно бился, силясь излить высокую страсть одинокого духа, одолеть
немоту, хоть отчасти высказать то, что замкнуто в его душе и в
бессловесных душах его братьев, и в слепой необъятности нашей суровой
земли найти путь рвущемуся на волю роднику творчества, и, может быть, в
бескрайней пустыне жизни оставить хоть какой-то след, воздвигнуть хоть
какой-то приют... и рее это - перед лицом всесветного дурацкого ханжества,
дурацкого невежества, дурацкой трусости, дурацких заскоков, дурацкого
зубоскальства, дурацкой манерности и дурацкой ненависти ко всякому, кто не
развращен и не забит... и дураки либо погасят эту жаркую, пылающую страсть
насмешками, презрением, непониманием, либо развратят эту могучую волю,
осквернят ее дурацким успехом - признанием дураков. И ради этого должны
гореть и терзаться такие, как Лис, - чтобы поддерживать нестерпимый огонь,
сжигающий душу какого-нибудь вдохновенного мученика-мальчишки, покуда мир
дураков не возьмет этот пламень на свое попечение и не предаст его!
Отто Хаусер на все это насмотрелся.
И, наконец, в чем награда такого Лиса? Опять и опять в одиночку,
наперекор безнадежности, одерживать победу за победой - и видеть, как те
самые дураки, которые не желали победу признавать, ее присваивают, и вновь
погружаться в поиски, и молчать, и ждать, а дураки тем временем жадно
прикарманивают золото, отчеканенное чужим одиноким духом, чванятся, как
собственным открытием, плодом чужих долгих и трудных поисков, похваляются
своей прозорливостью, приписав себе свершение чужих пророчеств. Нет, в
конце концов сердце не выдержит, разорвется - и сердце Лиса, и сердце
гения, одинокого юноши: маленькое, хрупкое сердце человеческое неминуемо
ослабеет, перестанет биться; но сердце глупости будет биться вечно.
Нет, Отто Хаусер твердо решил, это не для него. Он не станет горячиться
ни по какому поводу. Он старается видеть истину - и этого довольно.
Таков был Отто Хаусер, когда Джордж с ним познакомился. В зеркале
дружеской откровенности душа его отражалась вся как есть, без прикрас, в
такой спокойной прямоте и цельности, что оставалось только диву даваться;
но в том же зеркале, хотя сам Отто не всегда это замечал, раскрывался еще
один куда более сильный и яркий облик - облик Лиса Эдвардса.
Джордж понимал, как ему посчастливилось, что его редактором оказался
Лис. Он уважал этого человека, восхищался им, а потом и полюбил - и понял,
что Лис стал для него не только редактором и другом. Понемногу Джорджу
стало казаться, что в Лисе он вновь обрел давно потерянного отца, которого
ему всегда так не хватало. И Лис в самом деле стал для него вторым отцом -
отцом духовным.



    3. КРОХОТНЫЙ ДЖЕНТЛЬМЕН ИЗ ЯПОНИИ



В старом доме, где жил в тот год Джордж, первый этаж как раз под ним
занимал мистер Катамото, и вскоре между ними завязалось тесное знакомство.
Можно сказать, что дружба их началась с недоумения и перешла в прочное
доверие и понимание.
Не то чтобы мистер Катамото склонен был прощать Джорджу его промахи.
Нет, он всякий раз (а впрочем, отнюдь не навязчиво) пояснял, что Джордж
вновь совершил ложный шаг (слово это здесь как нельзя более к месту), - но
при этом был уж так бесконечно терпелив, так неизменно учтив и добродушен,
так неколебимо верил, что Джордж исправится... просто невозможно было на
него рассердиться и не постараться вести себя лучше. По счастью, природа
щедро оделила Катамото ребячески наивным чувством юмора. Как многие
японцы, он был крохотный, едва пяти футов ростом, худощавый, хотя и на
редкость жилистый, - и мощный торс Джорджа, широкие плечи, большие ноги и
чуть не до колен свисающие руки с самого начала возбуждали в Катамото
неодолимую смешливость. В первый же раз, как они случайно повстречались в
коридоре, Катамото, еще издали завидев Джорджа, не удержался и захихикал;
а когда они поравнялись, сверкнул широчайшей, ослепительно белозубой
улыбкой, лукаво погрозил пальцем и сказал:
- Топ-топ! Топ-топ!
Сценка эта повторялась несколько дней подряд, каждый раз, как им
случалось столкнуться в коридоре. Джордж терялся в догадках. Что означают
эти слова? И почему Катамото не может их выговорить без смеха, что его так
веселит? А ведь всякий раз, как Джордж, услыхав это "топ-топ", отвечает
недоуменным, вопрошающим взглядом, Катамото заходится хохотом, прямо
надрывается, по-детски топает ногами в крохотных башмаках и сквозь смех
взвизгивает:
- Да... да... да! Вы топ... топочете!
И поспешно убегает.
Может быть, загадочные намеки на "топот", которые неизменно
заканчивались взрывами смеха, как-то связаны с тем, что у него, Джорджа,
такие большие ноги? Может, поэтому Катамото каждый раз при встрече лукаво
косится на них и прыскает со смеха? Впрочем, разгадка не заставила себя
долго ждать. Однажды Катамото поднялся по лестнице и постучался к Джорджу.
Когда тот отворил дверь, японец хихикнул, блеснул белозубой улыбкой и
вдруг словно бы смутился. Помялся минуту, вновь через силу улыбнулся и
наконец сказал:
- Прошу вас, сэр... Не угодно ли вам... зайти ко мне... на чашку чая?
Он выговорил эти слова медленно, до крайности церемонно, и тут же снова
широко, приветливо улыбнулся.
Джордж сказал: "Спасибо, с удовольствием", - надел пиджак, и они сошли
вниз. Катамото заторопился вперед, неслышно ступая крохотными ножками в
мягких домашних туфлях. Но громкие, тяжелые шаги Джорджа, видно, опять
пробудили его обычную смешливость - на полпути он вдруг остановился,
застенчиво хихикнул и показал пальцем на ноги спутника:
- Топ-топ! Топочете!
Повернулся и чуть не бегом кинулся вниз по лестнице и дальше по
коридору, хохоча, как малый ребенок. Подождал у двери, торжественно
растворил ее перед гостем, представил его тоненькой проворной японке (без
нее, кажется, невозможно было вообразить это жилище) и, наконец, провел
Джорджа в свой кабинет и стал угощать чаем.
Удивительное то было жилище. Катамото заново отделал превосходную
старую квартиру и обставил ее согласно своему прихотливому вкусу.
Просторная комната в глубине, тесно заставленная всякой всячиной,
причудливо разгороженная прелестными японскими ширмами, обратилась в
лабиринт из уютных маленьких уголков и закоулков. Да еще Катамото
пристроил лесенку, она вела на галерею, которая протянулась вдоль трех
стен, и там, наверху, виднелась кушетка. Внизу все заставлено было
крохотными столиками и стульчиками, но имелся и роскошный диван со
множеством подушек. И всюду бесчисленные странные вещицы, безделушки из
резного камня и слоновой кости, и все пропитано ароматом каких-то курений.
Впрочем, посреди комнаты оставалось пустое пространство, только пол был
застлан заляпанной белым парусиной и возвышалась огромная гипсовая фигура.
Из слов Катамото Джордж понял, что японец занимается весьма выгодным
делом: поставляет скульптуры для дорогих ресторанов и огромные, в
пятнадцать футов вышиной статуи местных политических деятелей для
украшения площадей в маленьких городках и даже в столицах штатов вроде
Арканзаса, Небраски, Айовы и Вайоминга. Где и как овладел Катамото этим
странным ремеслом, Джордж так и не узнал, но овладел в совершенстве, до
тонкости, с истинно японским прилежанием и основательностью, и его