Переворачивая страницы, она наткнулась на портрет статной дамы очень мужественного вида, ее голову фотограф увенчал короной.
   – Ах ты, старая греховодница! – воскликнула миссис Хилбери. – И как же ты всех нас тиранила в свое время! Как мы все трепетали перед тобой! «Мэгги, – скажет она, бывало, – если бы не я, где бы ты была сейчас?» И это чистая правда, знаешь ли. Она сказала моему отцу: «Женись на ней», и он послушался, а бедняжке Кларе: «Падай ниц и боготвори его!» – и она так и сделала; правда, очень скоро встала с колен. И это естественно. Она была совсем дитя – восемнадцать лет, – к тому же полуживая от страха. Но эта старая тиранка все равно считала себя их благодетельницей. Она подарила им три месяца безоблачного счастья, а большего и желать нельзя – так она сама говорила, и знаешь, Кэтрин, я склонна думать, что она права. Многим из нас отпущено и того меньше, только мы делаем вид, что это не так, а они притворяться не могли. Мне кажется, – задумалась миссис Хилбери, – что в те времена в мужчинах и женщинах было больше искренности, которой, при всей вашей открытости, вам недостает.
   Кэтрин снова попыталась что-то сказать. Но миссис Хилбери слишком увлеклась воспоминаниями, и ее уже было не остановить.
   – Но, думаю, в душе они все же оставались друзьями, – продолжала она, – потому что она обычно напевала его песенки. Дай-ка вспомнить… – И миссис Хилбери, обладавшая довольно приятным голосом, попыталась исполнить известный романс на стихи отца, сочиненный неким композитором Викторианской эпохи и отличавшийся на редкость сентиментальной мелодией. – В них была жизнь, вот лучшее тому доказательство! – заключила она, стукнув кулачком по столу. – Вот чего нам так не хватает! Да, мы можем быть виртуозными, искренними, ходим на собрания, платим беднякам жалованье, но жить, как жили они, мы неспособны. Мой отец по три ночи в неделю проводил без сна и все же наутро всегда был бодр и полон сил. Вот – я прямо слышу из детской – он напевает на лестнице, поджаривает кусок хлеба на острие шпаги-трости, а потом отправляется на поиски дневных радостей – в Ричмонд[42], Хэмптон-Корт[43] или на суррейские холмы. Почему бы и нам не съездить туда, Кэтрин? День сегодня чудесный.
   В эту минуту, как раз когда миссис Хилбери глянула за окно проверить погоду, в дверь постучали, и на пороге появилась сухопарая пожилая дама. «Тетушка Селия!» – воскликнула Кэтрин, при этом явно смутившись. Она уже догадалась, зачем та пожаловала. Разумеется, для того, чтобы обсудить ситуацию с Сирилом и женщиной, которая не была ему женой, а из-за нерешительности Кэтрин миссис Хилбери оказалась к этому совершенно не подготовлена. Настолько не подготовлена, что первым делом предложила отправиться втроем на прогулку в Блэкфрайерз[44] и посмотреть на место, где когда-то стоял шекспировский театр, потому что погода не очень подходит для загородных прогулок.
   На это предложение миссис Милвейн ответила сдержанной улыбкой, которая должна была показать, что за долгие годы она привыкла к подобным чудачествам своей невестки и относится к ним с философским спокойствием. Кэтрин встала чуть поодаль, поставив ногу на каминную решетку, как будто эта поза позволяла ей лучше понять суть дела. Но, несмотря на присутствие тетушки, все связанное с Сирилом и его нравственным обликом казалось ей таким нереальным! Теперь главная трудность, как ей казалось, заключалась не в том, чтобы осторожно подготовить миссис Хилбери к этой новости, а в том, чтобы она ее осознала. И возможно ли с помощью умело брошенного лассо хоть на миг направить этот возвышенный ум к такой ничтожной малости? Нет, куда лучше сказать прямо, без обиняков.
   – Думаю, мама, тетя Селия пришла поговорить о Сириле, – быстро и деловито сообщила она. – Тетя Селия узнала, что Сирил женат. У него жена и двое детей.
   – Нет, вовсе он не женат, – поспешила добавить миссис Милвейн, понизив голос и обращаясь только к миссис Хилбери. – У него двое детей и еще один на подходе.
   Взгляд миссис Хилбери выражал недоумение.
   – Мы не хотели говорить тебе, пока не будем знать наверняка, – добавила Кэтрин.
   – Но я всего пару недель назад видела Сирила в Национальной галерее! – воскликнула миссис Хилбери. – Не верю ни единому слову, – и удостоила миссис Милвейн снисходительной улыбкой, словно хотела сказать: каждый может ошибиться, а уж бездетной женщине, чей муж корпит над циркулярами в Министерстве торговли, это вдвойне простительно.
   – Я тоже не хотела верить, Мэгги, – сказала миссис Милвейн. – И долгое время отказывалась верить. Но потом увидела – и пришлось поверить.
   – Кэтрин, – спросила миссис Хилбери, – а твой отец об этом знает?
   Та кивнула.
   – Сирил женат! – повторила миссис Хилбери. – И не сказал нам ни слова, хотя мы принимаем его у себя в доме с детских лет, – сын благородного Уильяма! Нет, я не верю своим ушам!
   Чувствуя, что бремя доказательств легло на нее, миссис Милвейн начала свой рассказ. Это была пожилая и хрупкая на вид дама, но ее бездетность, казалось, налагала на нее малоприятные обязанности оберегать честь семьи и наводить в ней порядок, что и стало главным делом ее жизни.
   – Я уже давно заподозрила неладное, – начала она свой рассказ тихим, прерывающимся от волнения голосом. – Он как-то осунулся, на лице появились морщины. И я отправилась к нему на квартиру, когда узнала, что он поступил на службу в колледж для бедняков. Он читает им лекции по римскому праву, а может, греческому. Квартирная хозяйка сообщила, что мистер Алардайс ночует там раз в две недели, не чаще. И выглядит таким усталым и больным, сказала она. Она видела его с какой-то юной особой. Я сразу догадалась, что к чему. Зашла к нему в комнату, а там конверт на каминной полке и письмо с адресом на Ситон-стрит, недалеко от Кеннингтон-роуд.
   Миссис Хилбери, похоже, все это слушать было не очень приятно, и она даже стала тихонько напевать недавнюю мелодию, словно могла этим остановить льющийся на нее поток слов.
   – Тогда я пошла на Ситон-стрит, – невозмутимо продолжила тетушка Селия. – Такое убожество: меблированные комнаты, канарейки в окнах и тому подобное. Дом под номером семь не лучше остальных. Я звонила, стучала – никто не вышел. Я походила вокруг немного. И уверена, внутри кто-то был – дети, колыбелька. Но никто не ответил – никто. – Она вздохнула, устремив застывший взгляд подслеповатых голубых глаз в пустоту, и закончила свою печальную повесть: – Я осталась на улице, думая: вдруг увижу кого-нибудь из них. Долго я так стояла. В трактире на углу какие-то мужланы горланили песни. Наконец дверь открылась, и кто-то быстро прошел мимо меня – женщина. Нас разделяла только почтовая тумба.
   – А как она выглядела? – поинтересовалась миссис Хилбери.
   – Неудивительно, что ей удалось завлечь несчастного мальчика. – Вот и все, что миссис Милвейн сочла нужным ответить.
   – Бедняжка! – воскликнула миссис Хилбери.
   – Бедный Сирил! – уточнила миссис Милвейн.
   – Но им не на что жить, – продолжила миссис Хилбери. – Если бы он пришел к нам как приличный человек и сказал: «Я сделал глупость» – можно было бы пожалеть его, попытаться как-то помочь. В конце концов, ничего постыдного он не совершил. Но ведь он ходил к нам все эти годы и притворялся, чтобы все думали, что он одинокий. А бедная покинутая женушка…
   – Она не жена ему, – прервала ее тетушка Селия.
   – Никогда не слышала ничего более отвратительного! – От негодования миссис Хилбери постучала кулаком по ручке кресла. По мере того как ей открывались новые подробности, история эта все меньше и меньше ей нравилась, хотя, вероятно, ее куда больше задел сам факт сокрытия греха, а не грех как таковой. Она выглядела крайне взволнованной, и Кэтрин почувствовала неимоверное облегчение и даже некоторую гордость за мать. Было очевидно, что негодование миссис Хилбери вполне искреннее и что она восприняла факты так, как этого от нее ждали, – и даже серьезнее, чем тетушка Селия, которая с каким-то нездоровым удовольствием сосредоточилась больше на неприглядных деталях. Теперь вместе с матерью они возьмут это дело в свои руки, навестят Сирила и все выяснят.
   – Для начала надо узнать, что думает сам Сирил обо всем этом, – сказала она, обращаясь исключительно к матери, словно та была ее ровесницей и действовала с ней заодно, но не успела она произнести эти слова, за дверью послышался шум, и в комнату вошла кузина Кэролайн, незамужняя двоюродная сестра миссис Хилбери.
   Хоть она и являлась урожденной Алардайс, а тетушка Селия – Хилбери, сложность семейных связей была такова, что обе приходились друг другу одновременно двоюродными и троюродными родственницами, а заблудшему Сирилу одна – тетушкой, другая кузиной, так что его порочное поведение задевало Кэролайн не меньше, чем тетушку Селию. Кузина Кэролайн была дама рослая и дородная, но, несмотря на внушительные размеры и роскошный наряд, в ней чувствовалась какая-то беззащитность, как будто ее лицо с красноватой кожей, крючковатым носом и тройным подбородком, в профиль очень напоминавшее какаду, много лет подряд подвергалось ударам стихий. Будучи незамужней, она, как имела обыкновение говорить, «жила для себя», подчеркивая тем самым, что к ней следует относиться с уважением.
   – Вот беда, – начала она, слегка запыхавшись. – Если бы я успела на поезд – а он ушел, меня не дождавшись, – я бы давно уже была здесь. Селия, конечно, все рассказала. Думаю, ты со мной согласишься, Мэгги. Ему следует сочетаться с ней браком сейчас же, хотя бы ради детей…
   – Но если он не захочет? – робко спросила миссис Хилбери.
   – Он прислал мне нелепое письмо, сплошь из цитат, – фыркнула кузина Кэролайн. – Он полагает, что поступает правильно, тогда как для нас это безрассудство… Девица безумна не меньше его – и в этом целиком его вина.
   – Она его опутала, – произнесла тетушка Селия с такой интонацией, что присутствующие почти зримо представили себе шелковистые нити, все туже оплетающие несчастную жертву.
   – Сейчас не время разбирать, кто прав, кто виноват, Селия, – сказала кузина Кэролайн, как отрезала, поскольку считала себя единственным практичным человеком в семье и очень сожалела, что отставшие кухонные часы задержали ее дома и миссис Милвейн к этому времени уже успела смутить бедняжку Мэгги собственной куцей версией случившегося. – Дело сделано, притом весьма неприглядное. Но неужели мы допустим, чтобы третий ребенок появился на свет вне брака? (Прости, Кэтрин, что приходится говорить такое при тебе.) Он будет носить твою фамилию, Мэгги, – фамилию твоего отца, не забывай.
   – Но может, родится девочка… – произнесла миссис Хилбери.
   Кэтрин, во время разговора поглядывавшая на мать, заметила, что от былого негодования не осталось и следа, похоже, ее мать пыталась сообразить, нет ли какого способа закрыть это дело или найти в нем положительную сторону – а может, на нее внезапно снизойдет озарение, и все поймут, что все, что ни делается, к лучшему и чудесным образом все как-нибудь устроится.
   – Как это отвратительно, как отвратительно! – повторяла миссис Хилбери, правда, без особой убежденности в голосе, потом ее лицо озарилось улыбкой, поначалу робкой, затем все более уверенной. – Но знаете, в наше время проще относятся к подобным вещам, не то что прежде, – начала она. – Мне будет, конечно, ужасно неловко за них, однако если это будут смелые и смышленые дети, на что я очень надеюсь, то они могут стать незаурядными личностями. Роберт Браунинг[45] говорил, что в каждом великом человеке есть капля еврейской крови, так, может, и нам стоит посмотреть на это с такой точки зрения? И в конце-то концов Сирил действовал из принципа. Можно не соглашаться с его принципами, но бесспорно, они заслуживают уважения – как Французская революция или Кромвель, отрубивший королю голову. Самые ужасные вещи в истории творились из принципа, – сказала она в заключение.
   – Боюсь, у меня другая точка зрения на принципы, – сухо заметила кузина Кэролайн.
   – Принципы! – повторила тетушка Селия, словно отказываясь понимать это слово в таком контексте. – Завтра пойду повидаюсь с ним, – добавила она.
   – Но зачем тебе брать эту неприятную обязанность на себя, Селия? – вмешалась миссис Хилбери, а кузина Кэролайн тут же предложила план, в котором жертвенная роль отводилась именно ей.
   Кэтрин утомили все эти досужие разговоры, она подошла к окну, пристроилась у складок гардины, прижавшись к стеклу, и стала рассеянно смотреть на реку с чувством ребенка, подавленного бессмысленной болтовней взрослых. Она была очень недовольна поведением матери – и своим тоже. Случайно задела жалюзи, отчего шторка с сухим шорохом взлетела вверх, – и еще больше расстроилась. Она сердилась, но не смела это показывать и уж тем более не могла сказать, на кого сердится. Как они упивались беседой, рассуждали о нравственности и придумывали собственные версии событий, втайне гордясь своей жертвенностью и тактичностью! Нет, они бродят как в тумане, решила она, в сотнях миль от… от чего именно? «Может, было бы лучше, если б я вышла замуж за Уильяма», – подумала она вдруг, эта мысль теперь маячила за туманом, словно далекий и надежный, едва различимый в дымке берег. Так она стояла, размышляя о собственной участи, а старшие дамы все говорили и говорили, пока не договорились до того, что надо пригласить молодую женщину на ланч и сказать ей, просто по-дружески, как подобное поведение выглядит в глазах других женщин, в отличие от нее знающих свет. И тогда миссис Хилбери осенила идея получше.

Глава X

   Господа Грейтли и Купер, поверенные, у которых Ральф Денем служил стряпчим, держали контору на Линкольнз-Инн-Филдс, куда Ральф Денем приходил каждое утро ровно к десяти часам. Его пунктуальность, помимо прочих похвальных качеств, выделяла его из общей массы служащих, и можно было спокойно держать пари, что лет этак через десять он займет самое высокое положение среди своих нынешних сослуживцев, если бы не одна странность, иногда наводившая на мысль, что иметь с ним дело сомнительно и даже небезопасно. Сестра Джоан не напрасно тревожилась, памятуя о его склонности ставить на кон все свои сбережения. При всей ее любви и восхищении, она знала об этом изъяне его характера, внушавшем ей опасения, которые были бы еще более серьезными, если б она не находила их зачатков в собственной натуре. В ее представлении Ральф вполне мог внезапно пожертвовать удачной карьерой ради какой-нибудь своей фантазии: какой-то задачи, или идеи, или даже (так далеко заходило ее воображение) ради какой-нибудь женщины, увиденной из окна поезда, когда та развешивала белье на заднем дворе. Если он найдет достойное его дело, никакая сила, это она понимала, не остановит его на пути к желанной цели. И о Востоке она думала тоже, и ей становилось не по себе, когда она заставала его с какой-нибудь книжкой об индийских путешествиях, будто он мог подхватить заразу с ее страниц. С другой стороны, банальное любовное увлечение, случись с братом такое, не вызвало бы у нее ни малейшего беспокойства. В ее представлении, ему было уготовано что-то грандиозное – великий успех либо великое падение, вот только что именно, она не знала.
   И все же никто не работал упорнее Ральфа и не добивался больших успехов во всех известных областях, доступных для молодого человека его возраста и положения, и Джоан приходилось черпать пищу для опасений из случайных обмолвок или странностей в его поведении, на которые другой не обратил бы внимания. Она не могла не тревожиться. Жизнь не баловала их с самого начала, и ей страшно было даже помыслить, что братец вдруг даст слабину и выпустит из рук все, что имеет, хотя, насколько она могла судить по себе, желание бросить всю эту рутину было почти необоримым. Но она понимала, что если Ральф и бросит все это, то лишь ради еще больших тягот и лишений; она живо представляла, как он бредет по пустыне под палящими лучами, чтобы отыскать исток некой реки или какое-нибудь редкое насекомое, представляла, как он работает в поте лица где-нибудь в грязной трущобе, соблазнившись одной из этих кошмарных новомодных теорий о свободе и угнетении; представляла, как он заточает себя в четырех стенах рядом с женщиной, которая разжалобила его своими несчастьями. Гордясь им, она все же держала в уме все эти варианты, когда они поздно вечером беседовали перед газовым камином у него в комнате.
   Скорее всего, Ральф не увидел бы ничего общего с собственной мечтой о будущем в тех пророчествах, что так будоражили воображение сестры. Более того, любой из ее вариантов, будучи представлен на его суд, был бы со смехом отвергнут как чуждый ему и ничуть его не прельщающий. Даже непонятно, как вообще она додумалась до такого. На самом деле он гордился собой за то, что справляется с тяжелой работой, относительно которой у него не было иллюзий. Его собственные планы на будущее, в отличие от предсказаний сестры, можно было в любой момент обнародовать без тени смущения. Он считал себя человеком толковым и лет в пятьдесят вполне мог рассчитывать на место в палате общин, небольшое состояние и – если повезет – скромную должность в либеральном правительстве. Ничего экстравагантного и уж точно ничего постыдного в этом плане не было. И все же, как догадывалась его сестра, требовалась железная воля, чтобы, наперекор обстоятельствам, шаг за шагом двигаться по намеченному пути. В частности, требовалось постоянно внушать себе, что он хочет быть как все, что это лучшая участь и другой он не желает. От повторения подобных фраз появлялись и пунктуальность, и усердие, так что он мог собственным примером наглядно показать: быть клерком в конторе стряпчих – самая завидная доля, а все прочие мечты – пустое.
   Однако, как и все наносное, не слишком искреннее, эти убеждения очень сильно зависели от благосклонной оценки окружающих, и, оставшись один, когда можно было не заботиться о производимом впечатлении, Ральф с легкостью забывал о реальной действительности и пускался в странствия, которые наверняка постыдился бы кому-либо описать. Разумеется, в этих мечтах ему отводилась благородная и романтическая роль, но целью их было не самоутверждение. Они служили отдушиной для некоего стремления, которое не находило применения в реальной жизни, ибо, при всем своем пессимизме, навеянном житейскими обстоятельствами, Ральф был убежден, что в мире, где он живет, нет места тому, что презрительно называл мечтами. Иногда ему казалось, что это стремление – самое ценное, что в нем есть, и что с его помощью он мог бы взрастить сады на бесплодных землях, исцелять больных или создать такую красоту, которой мир еще не видывал. Это был суровый и мятежный дух, который, если дать ему волю, мигом слизнет пыльные конторские книги, в мгновение ока оставив хозяина голым и беззащитным. И задачей Ральфа на протяжении многих лет было смирять этот дух, контролировать его: в двадцать девять лет он уже готов был поздравить себя с тем, что ему удалось четко разграничить свою жизнь, одна ее часть всецело была отдана работе, а другая – мечтам, и обе эти части мирно соседствовали, не мешая одна другой. На самом деле привычке к порядку отчасти помог и выбор профессии, но вывод, к которому Ральф пришел по окончании колледжа, до сих пор окрашивал его мировоззрение горькой меланхолией и сводился к тому, что жизнь большинства из нас требует проявления самых низменных свойств натуры в ущерб возвышенным и прекрасным, так что в конце концов приходится признать, что все, что когда-то казалось нам благороднейшей и лучшей частью наших природных качеств, не так уж и важно и не приносит никакой практической пользы.
   Денем не пользовался всеобщей любовью ни среди конторских служащих, ни в собственной семье. Он был слишком категоричным по отношению к тому, что хорошо, а что дурно, по крайней мере, на этом этапе своей карьеры, гордился своей выдержкой и, как это бывает с людьми не слишком счастливыми или не слишком уверенными в себе, не терпел самодовольства и готов был высмеять всякого, кто признался бы в подобной слабости. В конторе его чрезмерное рвение не находило признания у тех, кто относился к своей работе не так серьезно, и если ему и прочили продвижение, то без симпатии. Действительно, он производил впечатление замкнутого и самонадеянного человека, со странным темпераментом и грубоватыми манерами, занятого одной лишь мыслью – выбиться в люди, черта естественная для человека без средств, но малоприятная, во всяком случае так считали его недоброжелатели.
   Молодые сослуживцы имели полное право так думать, потому что Денем и не искал их расположения. Он ничего не имел против них, но отводил им строго определенное место в той части своей жизни, которая была посвящена работе. Действительно, до сих пор ему нетрудно было распределять свою жизнь так же методично, как он распределял расходы, но в последнее время он начал сталкиваться с явлениями, которые невозможно было разложить по полочкам. Два года назад Мэри Датчет впервые поставила его в тупик, рассмеявшись в ответ на какое-то его замечание, – это было чуть ли не в их первую встречу. Она и сама не могла объяснить, что ее так насмешило. Просто он показался ей ужасно чудным. Когда он узнал ее настолько, что мог с полной уверенностью сказать, что она делала в понедельник, среду и пятницу, она еще больше развеселилась; ее веселье было заразительным – глядя на нее, он и сам не мог удержаться от смеха. Ей казалось очень странным, что он интересуется разведением бульдогов, что у него есть гербарий, для которого он собирает цветы в окрестностях Лондона, а его рассказы о еженедельных визитах к старушке мисс Троттер в Илинг[46], считавшейся знатоком по части геральдики, неизменно вызывали у нее заливистый смех. Ей хотелось знать буквально все, даже какой пирог испекла старушка к его приходу, а их летние экскурсии по церквям в лондонских предместьях – он копировал узоры с медной утвари – становились настоящим праздником, потому что она проявила к этому живейший интерес. Через полгода она знала о его странных приятелях и увлечениях больше, чем его собственные братья и сестры, прожившие с ним под одной крышей всю жизнь. Ральфу это было приятно, хотя и смущало немного, поскольку сам он относился к себе весьма серьезно.
   Разумеется, находиться рядом с Мэри Датчет было очень приятно – оставшись с ней наедине, он становился совсем другим, дурашливым и милым, совершенно непохожим на того Ральфа, каким его знало большинство людей. Он стал менее строгим и куда менее требовательным к домашним, потому что Мэри со смехом говорила ему, что он «ничегошеньки ни в чем не смыслит», и почему-то он ничуть не обижался на нее за это и даже улыбался в ответ. Благодаря ей он тоже стал интересоваться общественными делами, к которым от природы имел склонность, и находился где-то на полпути от тори к радикалам – после нескольких собраний, на которых он поначалу откровенно зевал, а под конец увлекся даже сильнее, чем она.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента