К примеру, в простейшем «шутэне» типа «блок-удар-блок» со скользящим ударом по смешной черте лица «пешему» было достаточно восклицания типа: «Какой у тебя смешной нос!», в то время как для «всадника» требовалась реплика иного интеллектуального порядка, скажем: «Ты не читал «Сирано де Бержерака»?.. Да, но ведь, несмотря на это, он был талантливый поэт и настоящий мужчина». «Пеший» наверняка понятия не имел о Сирано де Бержераке, а для «всадника» реплика типа «Какой у тебя смешной нос!» не имела достаточной поражающей силы, ничуть не раня, давала возможность начать контратаку из более выгодной позиции.
   С годами, по мере развития Системы, ее неуклонного и каждодневного совершенствования, дополнения и уточнения, Шут все реже пользовался примитивной ее частью, автоматическими и полуавтоматическими «шутэнами», предпочитая им «моменты шутэ», основанные на предварительном «исследовании», целые сценические композиции, открывающие широкий простор творческому вдохновению, питаемому второй частью Системы – «шутэ-до», или, если угодно, «философией шутовства».
   Для наглядности представим «шутэ-до» в виде комплекса «заповедей» Шута, перечислив лишь основные, и, дабы упростить нашу задачу, будем перечислять их не по порядку значимости, а в той последовательности, в которой они встречаются в «Дневнике». С некоторыми из них, кстати, мы уже отчасти знакомы.
   1. Жизнь – это непрестанная борьба, в которой каждый борется своим оружием. Умный – своим умом, сильный – силой, подлый – подлостью и т. д. Шут разит своей Системой.
   2. Шут атакует сильных и защищает слабых, но и слабым не дает садиться себе на шею, держит на расстоянии и в уважении к себе.
   3. Шут ни за что не может себе позволить выглядеть смешным.
   4. Шут никогда не вызывает на шутэ противника, о котором не имеет представления. До тех пор, пока Шут не нащупает у него болевых точек, он лишь ставит блоки и уворачивается от ударов.
   5. Шут никогда не врет. Сила его в том, что он всегда говорит правду. Воистину нет ничего больнее Правды.
   6. Исследуя своего противника, Шут относится к нему как к самому близкому человеку. Лишь тогда он может увидеть его болевые точки.
   7. Шут помнит, что у шутовства есть два врага: импровизатор, который не является исследователем, и исследователь, который не способен к импровизации.
   8. Шут всегда совершенно спокоен, на худой конец – внешне.
   9. Шут не произносит без нужды ни слова. Он понимает, что каждое необдуманное слово для него все равно что для борца неловкое движение: он и опомниться не успеет, как его швырнут на землю неожиданным приемом.
   10. Шут умеет терпеть поражение.
   Ведь знает шут, наученный судьбой: Приносит радость выигранный бой, Но даже поражение порой Нельзя считать проигранной игрой.
   11. Шут хранит свою Тайну, Тайну Шута. Шут, про которого все знают, что он – Шут, не Шут, а жалкий паяц, «из тех, кто оборачивается».[6]
   12. Шут не приручает никого и себя не дает приручить. Маленький Принц не вернулся на свою планету, а покончил жизнь самоубийством, когда понял, что не может жить ни с Розой без Лиса, ни с Лисом без Розы. «Зорко лишь одинокое сердце».
   13. Шут всегда помнит, что самый опасный его противник – он сам.
   Вот такая Система была у Шута.
   Впрочем, справедливости ради надо отметить, что Шут ее хоть и выработал, но, увы, не всегда мог применить.
   Однажды, когда Шуту было уже пять лет, а Валя Тряпишников заканчивал восьмой класс, в темном переулке Шуту преградили дорогу двое восемнадцатилетних парней. Специально ли они караулили Шута по наущению одной из высмеянных им жертв или попросту решили безнаказанно поиздеваться над слабым и одиноким, но только по одному их виду Шут понял, что Система его не сработает, что никаким изощренным «исследованием» и никаким хитрым «шутэном» ему не отвратить мордобития, а посему, не дожидаясь, пока его ударят, Шут отпрыгнул назад, схватил с земли попавшийся ему на глаза обрезок металлической трубы и, вращая им над головой, с диким торжествующим воплем ринулся на противников.
   Проанализировав впоследствии свой поступок, Шут удивился ему, однако не нашел его противоречащим Системе и даже принял его на вооружение, так сказать, на самый крайний случай. В тот же день в «Дневнике Шута» была сделана следующая запись:
   «Между прочим, некоторые монахи, проповедовавшие непротивление злу насилием и полное отрешение от мира, в совершенстве владели каратэ и, случалось, применяли его к тем наглецам, которые мешали им отрешаться и непротивляться» (т. 2, с. 34).

Глава IV
ШУТ ЗАСТУПАЕТСЯ

   Однажды Шута спросили: «Кем ты хочешь быть, Валя, когда вырастешь?» – «Детским психиатром», – ответил Шут. «Но почему детским?» – удивился Спрашивающий. Шут рассердился на него и сказал со злостью: «Дурацкий вопрос! Они же самые чуткие и самые беззащитные!» (т. 2, с. 29).
   Этому было, пожалуй, труднее всего научиться: сдерживать себя, когда вдруг словно отключалось сознание, мутнело перед глазами и кровь так сильно стучала в ушах, что заглушала все другие звуки; когда ярость становилась нестерпимой и требовала тотчас же дать ей волю. Но именно этого Шут не мог себе позволить. Утратив контроль над собой, он перестал бы быть Шутом и не только не сумел бы заступиться за других, но и сам стал бы уязвимым. Помните случай с котенком?
   Но какого труда, какой безжалостной борьбы с самим собой, какого самоотверженного напряжения воли в моменты приступов ярости стоила Шуту его выдержка. Обретя ее, он смог наконец записать в своем «Дневнике»:
 
«Меха раздувают пылающий горн,
На наковальне куется меч.
Это та же сталь, что и вначале,
Но как изменилось ее острие!»
 
(т. 7, с. 150).
   Когда в седьмом классе Костя Малышев перед Новым годом преподнес литераторше Ирине Семеновне поздравительную телеграмму и та отвергла ее, Шут едва сдержался, закрыл глаза и заставил себя считать до тысячи, чтобы не броситься к доске, не наговорить гадостей Ирине Семеновне, не схватить с ее стола аккуратную стопку карточек с изречениями великих литераторов о добре, красоте и человеколюбии, которые она имела обыкновение зачитывать на уроке, и не разбросать их по классу или изорвать в мелкие клочки.
   Откуда в нем такая злоба? Ведь случай был самый заурядный. Никто и не придал ему значения – ни ребята, ни тем более сама Ирина Семеновна. Может быть, потому, что они ничего не знали, а Шут знал все.
   Знал, что Костя Малышев был влюблен в Ирину Семеновну. Да, этот пухлый и рыхлый тринадцатилетний великан на тоненьких ножках, смешной и несуразный в своих телодвижениях, красневший от каждого своего шага и вздрагивавший от любого к себе обращения, даже самого приветливого… Да, он, Костя Малышев, был влюблен в Ирину Семеновну, молоденькую, хорошенькую, как дорогая заграничная кукла, которая строила глазки всем учителям-мужчинам моложе сорока лет и была уверена в том, что Пушкин «перешел на прозу потому, что выдохся в поэзии». Как она с таким убеждением могла преподавать литературу?.. Но это к нашему рассказу прямого отношения не имеет.
   Тем более, что и портрет Ирины Семеновны принадлежит не Шуту, а автору настоящего критического исследования.
   Отца у Кости не было. Жил он с матерью, которая работала телеграфисткой на почте. За несколько дней до того злополучного события он попросил маму напечатать на выбранном им самим бланке поздравление его любимой учительнице:
   «Дорогая Ирина Семеновна! Поздравляю Вас с наступающим Новым годом. Желаю Вам крепкого здоровья, успехов в труде и счастья в личной жизни. Константин Малышев».
   Ничего особенного – типичный штамп наших поздравлений. Но надо было видеть Костю Малышева в тот день, когда он пришел в школу со своим поздравлением! Литература была последним уроком, но уже с первого (какого, сейчас не представляется возможным восстановить, а «Дневник Шута» на этот счет умалчивает) Костя был сам не свой. Во-первых, он непрестанно улыбался; до этого никто не видел его улыбающимся. Во-вторых, во время перемены, когда Толька Барахолкин по своему обыкновению щелкнул Малышева сзади линейкой по голове, Костя вдруг быстро обернулся, с неожиданной для него ловкостью схватил Тольку за шиворот, поднял его в воздух и сказал:
   – Ну что же это такое! Почему ты все время ко мне пристаешь? Прямо как муха какая-то назойливая!
   В-третьих, он до того разошелся, что на одном из уроков получил замечание от учителя за шумное ерзанье на парте. Сроду такого не было, чтобы Малышева просили вести себя потише.
   Но незадолго до последнего урока, литературы, Костя снова стал самим собой: испуганным, смешным переростком. И лишь где-то в самой глубине его бесцветных, слегка навыкате глаз светилась радость, такая же всепоглощающая и неуемная, как и страх, с которым она была перемешана.
   Впрочем, кроме Шута, радость эту в Косте наверняка никто не заметил.
   Когда Ирина Семеновна вошла в класс и села, Костя неуклюже и порывисто вскочил со своего места и ринулся к Ирине Семеновне, сшибая тучным телом учебники и тетрадки с парт. Перед учительским столом Малышев резко затормозил, потом попятился назад, чуть не отдавив руку одной из девочек, которая в это время поднимала с пола свои упавшие учебники, потом снова качнулся к учительскому столу.
   – Чего тебе, Малышев? – удивленно подняла кукольное личико Ирина Семеновна.
   – Да я… Так сказать… в общем я… вот! – промычал Костя, извлек из-за спины свое поздравление и протянул его Ирине Семеновне, вернее, чуть ли не ткнул ей в лицо.
   Ирина Семеновна кончиками наманикюренных пальцев взяла поздравление, молча развернула его, прочла, зачем-то взяв в руки красный карандаш, потом закрыла и, постучав карандашом по открытке, спокойно и назидательно, дабы все в классе обратили внимание на ее слова, произнесла:
   – Знаешь, как мы с тобой договоримся, Малышев? Вот когда ты исправишь все свои двойки по литературе, тогда и будешь меня поздравлять.
   Все правильно – у Кости по литературе было много двоек. Ему даже в четверти Ирина Семеновна собиралась выставить двойку: разве заслуживал хорошей оценки тот, кто не только не мог прочесть наизусть стихотворение или раскрыть образ литературного героя, но даже имя свое выговаривал с трудом. «Кость» – это сдавленно-хриплое получали в ответ те, кто пытался узнать у Кости Малышева его имя собственное.
   Что было дальше, Шут не видел. Когда он завершил схватку с собственной яростью, Костя уже сидел за партой, а посмотреть в его сторону Шут не осмелился. Позже в «Дневнике» он записал:
   «Однажды в детстве, увидев на дороге раздавленную собаку… Бедный Знающий Муравьев![7] Не мог Шут смотреть на его обезображенное существо» (т. 4, с. 77).
   После урока Шут пошел следом за Малышевым и, спрятавшись за деревом, смотрел на то, как Костя, обхватив руками столб с баскетбольным щитом, плакал на пустыре позади школьного здания. А когда Костя наконец ушел домой, Шут в ярости пнул ногой столб, вернулся в школу, зашел в кабинет литературы и, сев за учительский стол, просидел за ним целый час, не шевелясь, скользя невидящим взглядом по галерее портретов великих литераторов на классной стене…
   С Ириной Семеновной Шут расправился на следующий день. Улучил момент, когда в учительской собрались чуть ли не все учителя, зашел туда, держа в руке только что выданный ему дневник с четвертными оценками, и, подойдя к Ирине Семеновне, попросил ее расписаться на одной из страниц, где она месяц, а то и два назад забыла поставить свою подпись. Ирина Семеновна, пребывая в состоянии игривой приподнятости духа, весьма созвучном общей атмосфере радостного оживления, царившего в учительской по поводу окончания занятий и приближения новогодних торжеств, приветливо рассмеялась в ответ на наивную просьбу своего воспитанника – между прочим, отличника, – ласково обняла его за плечи и привлекла к себе.
   – Ну, где тут тебе расписаться, горе ты мое, – пошутила она, обменявшись понимающим взглядом с молодым учителем по труду.
   В общем, как бы выразился Шут, «противник раскрылся». И тут же последовал удар. Шут проворно высвободился из объятий своей хорошенькой учительницы и, брезгливо скривив лицо и шмыгнув носом, произнес тихо, но слышно на всю учительскую:
   – Зачем так прижиматься? Используйте жвачку. Помогает.
   У Ирины Семёновны, действительно, было что-то не в порядке с дёснами или с желудком.
   И, не дав никому опомниться и сделать ему замечание, быстро вышел из учительской, забрав у растерявшейся Ирины Семеновны свой дневник, – дескать, и подписи ему теперь никакой не надо.
   Все было очень точно рассчитано, и своего Шут добился. В доказательство сделанного нами вывода отметим, что после ухода Шута из учительской Ирина Семеновна и минуты там не высидела, собрала вещи и, забыв про праздничный учительский сабантуй, выпорхнула из школы на свежий воздух, где уже дала волю чувствам: плакала, размазывая тушь по щекам, пока бежала через пустырь, на котором накануне рыдал Костя Малышев.
   Шут, как и всегда, остался безнаказанным. Когда после каникул он пришел в школу, учителя уже забыли о его проделке, а Ирина Семеновна не только не собиралась мстить ему, но и к доске старалась вызывать как можно реже, а вызвав, спешила поставить ему пятерку.
   Пусть не сложится, однако, у читателя впечатление, будто Шут защищал лишь детей от взрослых и будто бы во взрослых видел он основных противников. Бывало и наоборот. Однажды, например, какой-то ученик наследил в раздевалке грязными башмаками и вдобавок нагрубил уборщице, заявив в ответ на ее справедливое замечание: «Подумаешь! Вытрете! Куда вы денетесь!» Присутствовавший при сем Шут пошел следом за грубияном, дождался, пока тот поднимется на четвертый этаж, вырвал у него из рук портфель, открыл его и высыпал все содержимое в пролет между перилами, а на негодование владельца портфеля ответил с улыбкой:
   – Подумаешь! Спустишься вниз и соберешь! Куда ты денешься!
   Случалось, что защищал он своих сверстников от сверстников же. Так, «покарал шутэном» одну из одноклассниц, которую случайно застал за чтением вслух подружкам «любовного послания»; автор послания Шуту был неизвестен, но глумление над чувствами человеческими, коллективное осмеяние сугубо личного не могли не тронуть в Шуте мстительную струнку.
   Кстати сказать, этим своим «шутэном» Шут гордился, так как несколько раз упоминает о нем в «Дневнике» и везде с несвойственной ему ласковой уменьшительностью: «музыкальный шутэнчик», «шутэн-игрушечка», «прелестная вещица, изящно сыгранная» и т. п. Увы, само описание «шутэна» в «Дневнике» отсутствует, но по отрывочным упоминаниям все же можно в целом воссоздать картину.
   Была у девчонки, смеявшейся над посланием, какая-то прежде любимая песня, с чем-то личным и, видимо, грустным связанная; в жизни каждого человека бывает такая, своя песня. Как удалось Шуту выведать про нее – не знаем, но именно на ней, этой песне, и строился «момент шутэ». В день рождения девчонки, в самый разгар веселья эта песня, всеми силами гонимая и уже почти забытая, неожиданно зазвучала на полную громкость, бередя старые раны, воскрешая старательно захороненное и каждым новым своим щемяще знакомым аккордом разрывая душу…
   Так Шут заступался за униженных и оскорбленных. Им, правда, от его «заступничества» легче не становилось – ни Косте Малышеву, в одиночестве оплакивавшему свою обиду на пустыре; ни уборщице, подтиравшей грязь за невежей; ни тем более автору любовного послания, даже о существовании Шута не подозревавшем…
   Обрати свое внимание на эту деталь, читатель! Нам она еще пригодится…

Глава V
РОДИТЕЛИ ШУТА

   Однажды Шута спросили: «Как поживают твои родители?» – «Родители? – рассмеялся Шут. Потом добавил серьезно: – Странствующие всегда бездомны» (т. 2, с. 46).
   Невразумительный ответ. Тем более что родители у Вали были, и хорошие.
   Начнем с того, что Валины родители были людьми образованными и высококультурными.
   Отец работал в одном научно-исследовательском учреждении, где изучал культуру народов Древнего Востока – главным образом Китая и Японии; помимо китайского и японского языков, владел еще английским и немецким; за границу, правда, выезжал всего один раз, но знал и умел рассказывать о жизни зарубежных стран, в том числе самых отдаленных, значительно лучше, чем те, которые в них бывали; вообще эрудиции был широченной, знаком был и с техническими науками, мог собственноручно собрать радиоприемник и магнитофон, неплохо играл на скрипке, красиво катался на горных лыжах. Его жизненный уклад являл собой образец максимальной внутренней дисциплинированности и бережного отношения к свободному времени. Работал Валин отец много, увлеченно, но ежедневно, возвратясь с работы, по часу музицировал на скрипке, каждое воскресенье по три, по четыре часа играл в волейбол или в футбол, не пропускал ни одной интересной выставки и заслуживающей внимания театральной или кинематографической новинки и каждую весну ездил на Кавказ кататься на лыжах.
   Жена его, Валина мама, была под стать мужу: преподавала японский язык в высшем учебном заведении, как белка в колесе вращалась в гуще культурной и общественной жизни – что называется, не вылезала из концертов и профсобраний (она была председателем месткома) – и в отличие от своих подруг и сослуживиц не любила проводить досуг на кухне, в ванне и в других местах общесемейного пользования. Однако хозяйкой была хлебосольной и без всякой домработницы и прочей посторонней помощи, которых никогда у Тряпишниковых не было, содержала квартиру в чистоте и образцовом порядке.
   Впрочем, муж и сын в этом ей немало помогали. Бытовые обязанности в семействе Тряпишниковых были распределены, как в муравейнике, то есть изначально и настолько прочно, что выполнялись почти бессознательно. Первоклассник Валя, возвращаясь домой из школы, мог думать о чем угодно и пребывать в любом настроении, но органически не мог пройти мимо булочной, не купив ежедневного семейного рациона – батона белого хлеба и половинки черного. Равным образом не мог он встать из-за стола, не вымыв всю посуду, или лечь спать, не прибрав в квартире. Как на диковину смотрел он на женщин, моющих посуду или подметающих пол (в семье Тряпишниковых это делал только Валя), или по выходным дням готовящих обед (в субботу и воскресенье приготовлением пищи занимался только Валин отец).
   Строгий и Милостивая[8] не только с малолетства приучили Валю к домашнему труду, но всячески развивали его духовные и физические задатки: пристрастили к чтению (в четыре года Валя уже умел читать, а к двенадцати годам ознакомился едва ли не со всей отцовской библиотекой, богатой, но по понятной причине с преобладанием образцов восточной словесности, некоторые из них – главным образом древние сказки и легенды – Валя знал наизусть); к музыке (в пять лет Валю уже брали на концерты классической музыки); к спорту (с четырех лет Валя участвовал в краткосрочных туристических походах, а в семь отправился вдвоем с отцом на Кавказ, где был поставлен на горные лыжи).
   Ежедневно, как бы заняты ни были старшие Тряпишниковы, в семействе устраивался так называемый «шведский час»: откладывались в сторону срочные и несрочные дела, все члены семейства располагались друг против друга (чаще за ужином в кухне, но случалось в иной обстановке, например в креслах в гостиной под тихую музыку) и «общались», то есть обсуждали различные житейские проблемы, делились впечатлениями, строили планы на будущее. Причем в самой непринужденной атмосфере: отец мог, скажем, просматривать газеты, мать – вязать или проверять тетради с иероглифами, а Валя – сортировать марки по альбомам или что-нибудь еще. Этот «шведский час» был введен в семействе Тряпишниковых сразу после того, как отец вернулся из единственной своей загранкомандировки в Швецию. Почему в Швецию, когда всю жизнь занимался Востоком?.. Но это к нашему рассказу уже не относится.
   В довершение рисуемой картины скажем несколько слов о квартире Тряпишниковых, ибо одно ее описание, как представляется, уже передает атмосферу, в которой родился и рос Валя. Письменный стол со стулом и стеллажи в три стены до потолка (в кабинете), тахта, три кресла и журнальный столик (в гостиной), стол со стулом и диван (в Валиной комнате) – вот, пожалуй, и вся меблировка. Никаких сервантов, комодов, «стенок» и «горок». Весь домашний скарб у Тряпишниковых хранился на антресолях и в просторных стенных шкафах, созданных по чертежам старшего Тряпишникова и, за исключением отдельных деталей, его же собственными руками, в том числе складной стол для приема гостей и складные же стулья. Даже телевизор был портативным, держался в стенном шкафу и вынимался из него в редчайших случаях, когда Валин отец обнаруживал в телепрограмме передачу, по его мнению, «действительно заслуживающую просмотра». Зато половину Валиной комнаты занимали различные спортивные снаряды: «шведская стенка», перекладина, кольца, станок для упражнений на растяжку мышц, набор гантелей и эспандеров. Зато в гостиной Валя мог – при желании и, разумеется, без ущерба для занятий родителей – играть в «мини-теннис», ударяя портативной ракеткой по мячику, притягиваемому на резинке к лежащему на полу грузу, – единственный «сувенир», который привез из Швеции отец, затратив почти все командировочные на покупку востоковедческой литературы…
   Прекрасная семья и прекрасная обстановка! А потому удивительно читать в «Дневнике Шута» следующие записи:
   «Вот бы достать где-нибудь старый глупый комод со множеством ящиков и большим зеркалом, водрузить этот комод на самую середину гостиной, покрыв его разными там кружевными полотенцами, рушничками и другой вышитой безвкусицей, а также слониками, шкатулочками и балеринками так, чтобы места на нем живого не осталось, а потом полюбоваться, какие лица будут у отца и матери – особенно у отца! – когда они придут домой и увидят в своей образцово-показательной гостиной эдакое чудовище. Вот было бы здорово!» (т. 8, с. 191).
   Странная запись. А вот еще одна, не менее странная:
   «Когда ученик пришел к учителю, тот сидел за бумажной ширмой…
   Чудак, он вступился за котенка, и ему надрали уши. Он ничего еще не понимал в этом мире, и поэтому ему было больно и страшно. Он не выдержал и зашел в кабинет к отцу, когда тот играл на скрипке. Он искал Ответа на Вопрос, но и рта не успел открыть, как его прогнали.
   Лучше бы его ударили смычком по лицу. Лучше бы его пнули ногой. Но ему сказали: «За ужином обо всем поговорим. А сейчас не мешай. Ты видишь, я играю на скрипке».
   За ужином?.. Глупый человек однажды уронил свой меч за борт и тщательно пометил борт, чтобы показать капитану, где следует искать, не понимая, что корабль движется» (т. 5, с. 100).
   Но, пожалуй, самой странной и самой нелепой записью следует считать вот какую:
   «И тут Шут вдруг вспомнил, как звали эту женщину – Зина. Вале тогда было всего пять лет. Отец брал его гулять в лес, и всякий раз на поляне возле качелей их ждала эта Зина. Отец заставлял называть ее то тетей Леной, то тетей Ирой, то тетей Олей, но она была Зиной, и даже пятилетний Валя понял, что это ее настоящее имя.
   Теперь понятно, почему Шут ни разу не видел, чтобы отец поцеловал мать. Теперь понятно, почему каждое лето отец на две недели уезжал на юг, но никогда не брал с собой ни мамы, ни Вали. Теперь понятно даже то, почему отец с матерью ни разу не сказали друг другу грубого слова. Но зачем же тогда жить вместе?
   Если бы Шута спросили, чем человек отличается от животного, Шут бы ответил – лицемерием. Все остальное есть и у животных.
   Река течет тысячи миль на север. Затем поворачивает на восток и течет непрерывно. Неважно, как она изгибается и поворачивает, Важно, что ее питает горный источник.
   Нет ничего страшнее лицемерия!
   Даже жестокость!» (т. 13, с. 298).
   Впрочем, как мы уже предупреждали читателя в самом начале, многое в «Дневнике Шута» преувеличено, и не следует целиком ему доверяться. А посему вывод наш останется неизменным: у Вали родители были, и хорошие.

Глава VI
ДРУЗЬЯ ШУТА

   Однажды у Шута спросили: «У тебя много друзей?» – «У меня нет друзей», – ответил Шут. «Неужели и правда у тебя нет ни одного друга?» – удивился Спрашивающий. «Кто тебе это сказал? У меня есть друзья!» – ответил Шут (т. 11, с. 254).
   Предвидим недоумение читателя по поводу этого диалога, равно как закономерный вопрос: так как же все-таки, были у Шута друзья или их не было?
   Однако, прежде чем разъяснить это обстоятельство, предложим вниманию читателя две записи из «Дневника Шута».
   Например, вот эту:
   «Кто способен дружить без мысли о дружбе? Кто способен быть искренним, не зная, что это верность? Кто способен понимать, не спрашивая, и любить, не говоря?.. Это и называется дружбой двух людей» (т. 9, с. 199).
   А вот еще одна, по нашему мнению, более доступная:
   «Когда-то Шут считал своим другом одного человека. Всё делали вместе: вместе ходили в школу, вместе готовили уроки, клялись друг другу в дружбе. А оказалось – и не друг вовсе. Совсем чужой человек!.. Можно себе представить глупое, сонное лицо Шута, когда он понял, что его предали… Настоящей дружбе не нужны клятвы на каплях крови. На старом сливовом дереве в цвету южная ветвь так же обладает весной, как и северная» (т. 11, с. 253).