Марина хотела было вырвать у чего проклятый листочек - сердцем почуяла, что это автограф самого дьявола, но Орфей быстро спрятал его, и не заметила куда.
   Минута со звенящими фейерверками так врезалась в память Завьялова, что он решил повторить ее. Искуситель в облике Генки Туркалова не долго составлял ему компанию. Генка вскоре исчез так же внезапно, как и появился. Но звенящие фейерверки продолжали звучать в ушах Орфея. Вначале он терпеливо ждал встречи с ними по субботам и воскресеньям - удалось внушить Марине, что настоящий мужчина в выходные дни просто обязан пропустить по рюмашке. Потом каждый день, прожитый без этого, казался пустым, ненужным, и Орфей шел на всякие уловки, только бы заполнить свою душу разноцветным видением.
   Вскоре ему пришлось расстаться с крючкорукими баянистами, у которых оказался превосходный нюх на водочный перегар. Завьялов не долго сожалел о потерянном - с его именем не трудно было устроиться в ресторанный оркестр. Выяснилось, что лучшего места не придумаешь - тут тебе и работе, тут и фейерверки. Марина плакала, видя, как Орфей стремительно катится вниз. Через три месяца ресторан отказался от гитариста Завьялова, не умеющего сочетать свои потребности и возможности. Его гитара издавала такие звуки, что даже самые бывалые завсегдатаи ресторана затыкали уши хлебным мякишем.
   Пришли для Завьялова трудные времена. Свою трудовую книжку, вдоль и поперек расцвеченную пестрыми чернилами, он в утешение себе считал доказательством незаурядной натуры, мечущейся в поисках приложения небывалых сил.
   К собственному тридцатилетию, как и любой человек, Орфей пришел через детскую коляску, подростковые шалости и юношеские увлечения. Но в это трудно было поверить теперь и самому. Глядя в зеркало, он видел в нем одутловатое красное лицо с обиженно поджатыми губами. Ранние залысины по обеим сторонам лба и глаза с розовой мутью никак не напоминали в нем прежнего ангелоподобного мальчика. Завьялов понимал, что его одурманили, взяли в плен звенящие фейерверки, но, как ни напрягал волю, не мог вырваться из их колдовства и постепенно примирился с тем, что он пропащий человек. Впрочем, примирение было лишь для себя. А для Марины и детей разыгрывалась роль волевого, добродетельного мужа и отца. Но порой розыгрыш принимал плачевную форму. Выписывая ногами замысловатые кренделя, Орфей изображал то монарха, то мандарина, то повелителя планет, загоняя под стол испуганных детей и доводя до слез по-прежнему любящую его Марину. Правда, иногда он являлся домой спокойным, хоть и с отблеском ракет в глазах, гладил ребятишек по головам и, заваливаясь на диван, вздыхал:
   - Господи, скукота-то какая! Хоть бы ты, Марина, изменила мне, что ли? Все изменяют, а ты нет. Слыхала, Галка Залепина на три дня бросила мужа, детей и убежала к какому-то служителю муз. Не зря выписывала "Иностранную литературу". А ты у меня святая до тошноты. Изменила бы на время, так, может, и любил бы крепче. Да ведь к кому пойдешь, когда идти не к кому. Один я у тебя, разъединственный.
   Марина кротко плакала, Завьялов принимал это за согласие со своими словами, подходил к жене и покровительственно обнимал за плечи.
   Но чаще случались бурные сцены. О том, что пахнет грозой, Марина узнавала по одному верному признаку; Орфей начинал быстро бормотать под нос: "Увял Завьялов, увял Завьялов..." Хватая первый попавшийся под руку предмет, он бросал его в жену. Дети прятались за шкаф, под стол, летели стекла, посуда.
   Как-то во время такого погрома он плюхнулся в кресло, испуганно вытянув шею в сторону пианино. Потом резко вскочил и, дрожа всем телом, бросился к Марине. Его бил озноб. Он клацал зубами и, тыча пальцем в пианино, что-то бормотал. Оказывается, крышка инструмента вдруг сама открылась, и из-под нее выскочил Генка Туркалов с шарообразным Листригоном. Оба были во фраках и цилиндрах. На лбу Листригона красным маяком горел единственный глаз, а изо рта торчали два огромных зуба, похожих на сосульки пещерных сталактитов. Листригон взял Генку под руку, и они стали отплясывать на клавишах шейк. Затем головастик откланялся, произнес глупейшую загадочную фразу: "Мы вам - телевизор, а вы нам - телефон", и крышка пианино прихлопнула обоих.
   Орфей долго прижимался к Марине, зарывался лицом в ее грудь, что-то бормотал и всхлипывал. Она успокоила его, уложила в постель, а он все никак не мог уснуть, натягивал на голову одеяло и поглядывал в щелочку не покажутся ли опять из пианино Генка и Листригон?
   Как истинный Друг, Туркалов оставил его в покое. С Листригоном оказалось сложнее. В один из вечеров тот взмахнул короткими ручками, топнул крохотной ножкой, и звенящие фейерверки навсегда покинули Завьялова. Листригон теперь ходил за ним по пятам, колобком бежал по улицам, прыгал в троллейбус, являлся к нему на работу.
   И странно было, что прохожие не обращают внимания на этого уродца. Он то подкатывался к Орфею под ноги, чтобы тот споткнулся или упал, то надевал свой цилиндр на его гитару, и она издавала неверные звуки.
   - Выброси ты ее к чертям, - шепнул он однажды Завьялову, вскарабкавшись на его плечо. Тот поразмыслил и швырнул гитару с моста в пересохший Салгир.
   - Вот и чудесно, - захихикал Листригон, спрыгивая на землю. - Теперь я навсегда с тобой.
   От такой преданности Орфею захотелось взвыть. Он лягнул ногой гнусного циклопа в его шарообразное тельце, но тот легко, как воздушный шарик, взвился в воздух, плавно опустился на загривок Орфея и обхватил его цепкими ручками.
   - Не так легко от меня избавиться, - сказал он ласково и грустно.
   Последние два месяца Завьялов работал в необычной для него должности стекольных дел мастера. Маленькая мастерская напротив центрального рынка была его четвертым за год пристанищем. Алмазный резак вместо музыкального инструмента доставлял мало удовольствия, зато очень устраивал Листригона. День проходил в нетерпеливом поглядывании на часы. И хотя Листригон изводил его на каждом шагу, отказаться от рюмки он уже не мог. Проклятый циклоп стал его постоянным компаньоном. С лакейской поспешностью он откупоривал бутылку и разделял с Орфеем трапезу.
   После одной из таких пирушек Завьялов еле дотащил его домой на своей спине, и уже оба собрались спать, когда Орфею захотелось убедиться в незыблемости своего авторитета. Он поймал за ухо годовалую Иринку и спросил, запинаясь:
   - Т-ты меня любишь?
   Девочка заплакала. Тогда он схватил Юрика.
   - Вот кто любит меня!
   - Отстань, от тебя водкой несет, - хмуро сказал Юрик. - Сережка и Денис со своими папками по воскресеньям в парк ходят, на качелях катаются, а ты загоняешь меня и Ирку под стол. Мы не хотим тебя любить.
   - Вот оно что... Нет, ты слышь, что мне тут сказали?
   Циклоп одобряюще хлопнул его по руке.
   Завьялов обвел мутным взглядом комнату и заметил отсутствие настольных часов. Это привело его в недоумение, а потом взбесило.
   - Вещи мои прячут, да еще не любят! - взревел он, забыв, что на днях сам загнал часы за бесценок бабке на рынке, как до этого продал зонтик Марины и детское пальтишко.
   Он схватил Иринку и Юрика в охапку и вышвырнул за порог. Под восторженное повизгивание Листригона медленно пошел с кулаками на Марину.
   Разогнав домочадцев, мертвецки свалился в кресло.
   Очнулся он от песни, знакомой до слез - мать часто напевала ее на кухне, чистя картошку. Вздрогнул, но глаз не открыл - так нежно, так близко звучал материнский голос, и он побоялся спугнуть его. Представилось, будто лежит он пятилетним малышом в кроватке, треплет хвост плюшевой лисички и прислушивается к наивной песенке:
   На стропах длинного дождя,
   Как на качелях,
   Перемахнуть хотела я
   В твое ущелье.
   Там, после бешеной жары,
   Седеют камни,
   А у подножия горы
   Твой след недавний.
   А в нем осенняя вода
   И лист осенний.
   Но вдруг... не лист? И нет следа?
   Иль след олений?
   И ты окажешься не ты?..
   Тогда в смятенье
   Качают пусть меня дожди
   До зимней тени.
   Завьялов прослушал песню до конца, полежал еще немного, потянулся и обомлел. Дверь в его комнату была распахнута, и на пороге застыл некто в спортивном костюме и бордовом мотоциклетном шлеме. Орфей заморгал и тряхнул головой, отгоняя видение; в дверях стояла немолодая женщина с лицом, очень похожим на лицо усопшей матери.
   Он посидел немного с прикрытыми глазами, потом медленно повернул голову. Силуэт женщины не исчез, хотя и был несколько размыт. Она стояла, опершись о дверной косяк, фигура ее вытянулась по вертикали и голова в мотоциклетном шлеме, казалось, упирается в потолок. Смотрела она с молчаливым укором и сожалением.
   - Мам! - вскрикнул он, вскочил и рухнул на пол.
   В таком обморочном состоянии и нашла его Марина. Покропила водой, перетащила на диван.
   Утром, икая и всхлипывая, он рассказал о своем новом видении и вызвал у Марины непонятную улыбку.
   Женщина с лицом матери пришла и на другой день. Опять ничего не говорила, лишь молча смотрела на него. Он подошел, прикоснулся к ее руке и опять рухнул ниц - женщина была живой, теплой.
   - Кто ты? - прохрипел он, отползая от нее подальше. - Сгинь! Сгинь!
   Но она продолжала стоять, и в косом луче солнца из окна ее шлем пылал ярким цветком.
   На третий день мотоциклистка сама подошла к Завьялову, сняла с его плеча Листригона и выбросила с третьего этажа на мостовую, гудящую автомобилями.
   - Он больше не придет? - робко поинтересовался Завьялов.
   - Нет, - сказала Анна Матвеевна, сочувственно поглядывая на обрюзгшего молодого человека с воспаленными глазами. И, чтобы убедить его в своих словах, еще раз стряхнула с пиджака следы мифического чудища. - А теперь возьми на память вот это, - она протянула несколько листов ватмана с незамысловатыми рисунками, выполненными цветными фломастерами.
   - Кто это?
   - Не узнаешь?
   Завьялов долго вертел листы в руках, а когда поднял голову, женщины уже не было. Он опять стал рассматривать рисунки, и чем дольше вглядывался в них, тем сильнее они тревожили его. То ли оттого, что он был нетрезв, то ли совсем по другой причине, но показалось, что рисунки двигаются, улыбаются ему, машут руками. И он понял, что на этих листах - его жизнь, какой она могла быть, не поддайся он искушениям Листригона.
   А так ли уж Она одинока?
   У Нее от тебя - два сына, два твоих "я".
   У меня - только ты.
   Если бы у меня был сын, я дала бы ему твое имя.
   Если бы у меня была дочь, я дали бы ей твою улыбку.
   Если бы у меня были сын и дочь, я сказала бы им, глядя в небо: "Посмотрите на солнце, дети, - его нарисовал ваш отец!"
   Можешь сколько угодно ворчать, а горы у меня все равно не отнимешь. Ну а то, что я сегодня чуть не "улетела", твоя вина - забыл подточить мои трикони. Но я ведь просила! Инструктор страшно ругался, когда, соскользнув со скалы, я повисла над пропастью - хорошо, что была застрахована. Знаешь, о чем подумалось в ту минуту? Что я для тебя никогда ничего не забываю...
   - Поздравляю, - сказал в телефонную трубку Аленушкин. - Поздравляю с должностью работника "скорой помощи".
   - Чем ехидничать, лучше пришли бы да посмотрели, что у меня с фарой. Горит тускло, будто ее чем-то смазали. - Анна Матвеевна бросила трубку на рычаг.
   Ирония Аленушкина была вызвана ее рассказом об одном из первых выездов. Знакомство с теми, кого до сих пор знала лишь по голосам, обрадовало, обнадежило и укрепило веру в то, что она и впрямь обладает необычным свойством.
   После встречи с Завьяловым набрела на уже известный ей голос одинокой старухи с собакой.
   "Худо мне, Степка, ох, как худо, - протяжно вздыхала старуха. - Сердце останавливается".
   Собака, видимо, отвечала воем, потому что, задыхаясь, с трудом выталкивая слова, старуха прикрикнула на нее: - Цыц! Рано еще выть, успеешь!" - И опять заохала, застонала.
   Шел одиннадцатый час. Табачкова встала, порылась в картотеке, отыскала открытку с адресом старухи и хотела было вызвать "скорую", но с досадой увидела, что ни фамилия ее, ни номер квартиры не известны.
   Никогда так поздно она не выезжала на мотоцикле, потому что страдала куриной слепотой. Благо в этот час машин было мало. Ночные улицы мокро поблескивали асфальтом с плавающими в нем огнями. Боковым зрением она улавливала, как одно за другим гаснут окна домов.
   Многоголосый город, натруженный беспокойным рабочим днем, медленно погружался в сон. И ее охватила тревожная забота, как многодетную мать, когда та обходит ночью кровати детей, подтыкая одеяла и поправляя подушки. С мотоциклом поравнялся зеленый рафик. Шофер его, повернув к ней голову, весело оскалился. Ей вслед часто улыбались, когда она была за рулем - не каждый день встретишь такого мотоциклиста. Но сейчас это почему-то разозлило, да и заметила, что едет слишком медленно. Прибавила скорость и так изящно обогнала рафик, что вызвала у водителя азарт. Но ей нужно было сворачивать влево, и они разошлись.
   Вот и Московское кольцо. Анна Матвеевна сбавила ход, достала из кармана куртки улавливатель и нажала кнопку. Из его нутра выскочила антеннка. Поднесла коробок к уху, прислушалась. Только бы успеть, только бы в этом районе не оказался еще какой-нибудь голос, на который среагировал бы улавливатель. Прерывистые, имитирующие писк комара сигналы усилились, стали чаще. Она въехала во двор, похожий на тот, где жила. Остановилась. Не без труда нашла дом, обвитый до балконов пожухлым хмелем, и поставила мотоцикл у стены. Все так же держа коробок возле уха, стала искать нужную квартиру Сигналы смолкли. Но вот комарик опять запищал. Кажется, здесь... Нет, выше, на самом последнем, пятом. Постучала. Отозвался собачий лай. Значит, нашла. Только бесполезно стучать - старуха не может встать с постели.
   Позвонила соседям. Но прежде сняла шлем, чтобы не вызвать сейчас лишнего недоумения. Щелкнул замок. Вышел парень лет двадцати, заспанный, в майке и трусах.
   - Кого надо?
   - Я, собственно, не знаю, как имя и фамилия, - замялась она. - У вас тут соседка с собакой... Так ей сейчас плохо Если есть телефон, пожалуйста, вызовите "скорую".
   Парень что-то проворчал, вернулся в квартиру и через пару минут вышел одетым.
   - Нет у нас телефона, надо идти к Тапочкановым. - Он спустился вниз.
   Можно было уезжать, но Анне Матвеевне хотелось увидеть ту, чьи разговоры с собакой так часто трогали и забавляли ее. И потом, кто знает, когда примчится "скорая".
   Парень вскоре вернулся.
   - А вы кто? Как узнали, что бабке плохо? - он закурил и подозрительно осмотрел ее. - Видно, не зря говорят - ведьма она, эта Феодосия. И сама не раз повторяла, будто в наших краях знает ее каждый человек, каждая птица.
   - Так ее зовут Феодосия?
   Анна Матвеевна вспомнила далекий, как во сне, день, в котором Аннушка Зорина, цепко ухватив за руку мать, со страхом и восторгом рассматривала высокую горбоносую старуху, такую приметную среди рыночных баб. Густая тяжелая копна седых волос, казалось, оттягивала ей голову, обмотанную пестрым шарфом. Одета была старуха в темное платье с красной вышивкой по подолу и вороту. Высокая, прямая, она стояла за прилавком, благоухающим шашлыками, кубэтэ и еще какими-то вкусными яствами.
   - Она знает турецкую, армянскую, караимскую, греческую и другие кухни тех, кто когда-либо жил на нашей земле, - шепнула Аннушке мать, подходя к прилавку. - Нам пирожков, - обратилась она к старухе.
   - Караимских? - старуха с готовностью полезла в корзинку. - Съешь мой пирожок, - сказала она Аннушке, - и ночью тебе приснится кареглазый юноша. Он поцелует тебя, посадит на коня и увезет в свое царство из камней-самоцветов.
   - Правда? - простодушно спросила Аннушка. Мать улыбнулась, отвела девочку от прилавка и сказала: - Запомни эту старуху. - И Аннушка услышала жуткую и чудесную историю о том, как по ночам Феодосия набрасывает на плечи черный плащ с алыми маками, выходит на крыльцо, свистит три раза, и ее хромой пес превращается в дивного златогривого скакуна. Старуха садится на коня и несется по улицам спящего города. Конь мчит ее в горы, к морю и за ночь успевает обскакать весь полуостров. Там же, где останавливается на минутный отдых, утром люди вспоминают забытые легенды о своем крае.
   - Да-да, та самая Феодосия, - кивнул парень, увидев в глазах Табачковой вопрос. - Странная она, наша бабка. Если спрашивают, сколько ей лет, называет четырехзначную цифру. А ее и впрямь никто не знает молодой, даже самые древние старухи. Когда в хорошем настроении, собирает к себе весь дом и такие небылицы рассказывает, что все потом ржут целую неделю. Уверяет, будто была свидетелем, как Митридат закололся, и что город Феодосия назван в честь ее имени. Подробно описывает внешность скифского царя Скилура и плетет, будто в русско-турецкой войне рядом с Дашей Севастопольской солдат из огня выносила, а в минувшую Отечественную на горных тропах тайные знаки оставляла, чтобы партизаны немцев за нос водили. Ясное дело, чокнутая. Кто у нее только не бывал на старой квартире. Клянется, что сам Горький когда-то заглядывал - уж очень много легенд она знает. Да таких, что ни в одной книжке не записаны. Говорит, они в крымском воздухе летают, а как пройдет дождик, опускаются на травы и цветы, ну, а она ходит и собирает. И при этих словах лезет на чердак, показывает гостям собранные травы.
   - Старость, мой мальчик, как болезнь, - неуверенно сказала Табачкова. Рассказ парня привел ее в замешательство. Неужели та самая Феодосия?.. И спохватилась; - Ей плохо, она не встает. Надо бы выломать дверь.
   Парень еще раз пристально взглянул на нее, швырнул окурок через перила, вынес из дому кухонный топорик-секач и подладил его под дверь. Та без труда поддалась. Навстречу, прихрамывая, выбежала дворняжка без задней лапы и незло облаяла их. Парень цыкнул на нее.
   Они вошли в узкую прихожую. Анна Матвеевна ожидала, что в нос ударит запахом затхлого старческого жилья, но ее обдало духом мяты и полыни. Будто не в дом распахнулась дверь, а в полевой простор.
   - Баба Феодосия, - позвал парень.
   - Кто там? - гулко, как в скалах, отозвался голос.
   - Я, Виктор, - парень нашарил на стене выключатель и зажег свет.
   Чистая комнатушка с выскобленными некрашеными полами здесь, на пятом этаже, в большом городском доме, выглядела странно. Однако ничем не напоминала жилье ворожеи. Аккуратно застеленная белоснежным покрывалом кровать с горой подушек, стол, покрытый свежей скатертью, старенький буфет. И неясно, откуда этот травяной запах, как после дождя в поле. В старом кресле у окна сидела Феодосия. Анна Матвеевна сразу узнала ее. Старуха почти не изменилась и, казалось, пришла сюда прямо из того дня, в котором протянула пирожок Аннушке Зориной. На ней было все то же темное платье с красной вышивкой по подолу и вороту, а копну волос обматывал пестрый шарф. Тело старухи не высохло, было таким же могучим, крепким, и только взбухшие вены на ногах проглядывали сквозь чулки, намекая на то, что время разрушает и ее.
   - Худо, - выдохнула Феодосия, прикладывая к груди ладонь.
   - Сердечное есть? - Табачкова не без боязни подошла к старухе, нащупала пульс на запястье.
   Парень выбежал за валерьянкой.
   Коричневые, в провалах морщин щеки Феодосии неожиданно дрогнули улыбкой. Не по-стариковски яркие глаза смотрели на Анну Матвеевну с нежным узнаванием.
   - Ну вот и пришла, - вздохнула она. - Я знала, что ты придешь. Теперь не нужно никакого лекарства. - Старуха схватила Анну Матвеевну за рукав и притянула к себе. Табачкова испуганно отпрянула. Но Феодосия крепко держала ее. - Посмотри на меня, и все поймешь.
   И точно гипнозом приковала к себе взгляд Анны Матвеевны, Она смотрела в старухино лицо, как в волшебное зеркало или телеэкран, и чем глубже погружалась в него, тем с большей отчетливостью видела не изрытые морщинами щеки, не горбатый нос и сухие губы, а горные массивы, курганную степь, морскую гладь и пучину. Как перед археологом, перед ней открывались временные наслоения, и вот уже неслись конные лучники, плыли легкие ладьи под парусами, горели костры в ночах, летели пушечные ядра и трассирующие пули. Памятью древней земли светились глаза Феодосии, и трудно было оторваться от них.
   - Можешь теперь представить, каково было мне под стрелами и пулями вырастить в горах эдельвейсы, - услышала Табачкова горячечный бред. - А они с рюкзаками, идут и с корнями вырывают эдельвейсы. Они льют в море помои, поджигают лес и перекрашивают скалы. Думаешь, отчего мне нынче так худо? Да оттого, что сегодня днем в двенадцать часов в Большом каньоне кто-то ударил ножом в сердце старого дуба. Я посадила его там пятьсот лет назад, и пятьсот лет его никто не трогал. А сегодня у кого-то зачесались руки.
   В коридоре залаял пес, послышались голоса. Влетел Виктор с уже ненужной валерьянкой.
   - Ты придешь, я буду ждать тебя завтра, - кивнула старуха Табачковой и отпустила ее руку. В глазах мелькнула заговорщицкая улыбка.
   Утром следующего дня Анна Матвеевна привезла Феодосии бутылку молока, два батона, докторской колбасы и пару сырков. Старуха все так же сидела в кресле. При дневном свете Табачкова увидела перед собой обыкновенную очень старую женщину и тайно усмехнулась своей вчерашней растерянности. Да и вислоухий безлапый Степка ничем не намекал на свое умение превращаться в златогривого коня.
   Старуха благодарно кивнула и принялась за еду. Полбатона бросила собаке.
   - Отвези меня в Большой каньон, - сказала она, - вонзая в колбасу кремовые искрошенные зубы. - Я слыхала, ты приехала на машине.
   - Но сейчас там холодно и сыро, - ответила Анна Матвеевна, подумав, уж не затеяла ли старуха принять в каньоне "ванну молодости".
   Феодосия подслушала ее мысли и утвердительно кивнула.
   - Да, я давно не была там, не купалась в Коккозке, и потому силы мои уходят в землю, ноги уже не держат меня, глаза обманывать стали. Пока не задули холодные ветры, искупаться бы мне в Коккозке.
   - Надо подождать до весны, - сказала Анна Матвеевна.
   - До весны могу помереть.
   - Но моя машина не надежна, - нашла она отговорку.
   - Тогда привези мне из Коккозки воды, - сказала старуха. - И прихвати пучок камнеломки с папоротником. Мне умирать нельзя.
   - Хорошо, - кивнула Анна Матвеевна, жалея старуху, чей рассудок так ослаб. Вечером привезла ей в бидоне чистой воды из артезианского колодца на окраине. Феодосия сделала глоток и обиженно отвернулась.
   - Не из Коккозки, меня не обманешь. - Руки ее опустились вдоль тела. Помру я, коль не напьюсь на этой неделе из Коккозки.
   Табачкова подивилась старухиным причудам. Веселая тревога охватила ее: уж и впрямь, не сотня ли веков этой Феодосии?
   На другой день съездила в Большой каньон, привезла оттуда воды в трехлитровом бидончике, несколько стебельков папоротника и камнеломки.
   - Эта из Коккозки, - приподнялась в кресле Феодосия, едва Анна Матвеевна переступила порог. - По запаху чую, с гор. - И сухими губами жадно припала к бидону, отстранив поднесенную ей чашку. - Хороша, прошептала, на миг отрываясь от воды. Бросила в бидон пару листочков папоротника, стебелек камнеломки и опять прильнула к бидону. Опустошила его чуть ли не наполовину и лишь тогда поставила на пол. Глаза ее засветились от удовольствия. - Ну, вот, теперь не помру, - и медленно встала. Анна Матвеевна подскочила к ней, обхватила, чтобы поддержать, но старуха мягко отстранила ее; - Сама. - Осторожно вышла на лестничную площадку. Каждое движение сопровождала выразительным взглядом в сторону Табачковой - мол, спасибо, но твои услуги не требуются уже. По приставной лестнице полезла на чердак. Вернулась с пучком трав в подоле. Из старой, облепленной ракушками шкатулки достала две длинные шпильки и опять уселась в кресло, с травами на коленях. Анна Матвеевна села на скамеечке рядом.
   - Как там мой дуб? - Феодосия поддела шпилькой стебелек какого-то растения, пальцы ее засновали в быстрой пляске. Табачкова не ответила, завороженная движениями ее рук. Они подхватывали стебелек за стебельком, и странная пряжа обретала на шпильках форму причудливой ткани. - Коврик на пол плету, - объяснила старуха, поймав ее взгляд. - Так что мой дуб?
   - Какой? - не поняла Анна Матвеевна.
   - Тот, пятисотлетний. В его дупле туристы записочки оставляют. А в середине мая в нем можно найти Тайкины письма.
   И она рассказала не то быль, не то легенду о Тайке, единственной на весь город девушке с толстой косой до пят. Когда пошел Тайке восемнадцатый годок, полюбила она несвободного человека с женой и детьми. Грустная это была любовь. Но Тайке довольно было хоть издали видеть любимого, а если он долго не появлялся, писать ему письма-стихи. Как-то жена того человека перехватила Тайкины письма. Разразилась буря, чернее самого черного суховея. Нашла жена Тайку, схватила за русую косу и с маху обрезала острым ножом. А поодаль стоял ее любимый, опустив голову, и пальцем не шевельнул, чтобы вступиться за девушку. Взяла жена его под руку и, гордая своей победой, увела домой. Долго плакала Тайка горькими слезами. Не косы обрезанной было жаль ей, а униженной, порушенной любви. И от чужой злобы родилась в сердце девушки тоже злоба. Все лето напролет сидела Тайка и одно за другим строчила письма-стихи, похожие на любовные. А вечерами бродила по городу, забрасывала письма в почтовые ящики и хохотала, слушая, как взрываются семейные идиллии, как разъяренные жены ломают о головы бедных, ни в чем не повинных мужей стулья и бьют посуду. Но вот пришли холода. Тайкина злоба подернулась ледком, а потом вовсе пропала, вымерзла до дна. И когда земля очнулась от спячки, оделась зеленым ковром, девушка с радостью и тревогой услышала, как в ней опять расцвела алым цветом любовь. Смеяться и плакать хотелось ей от того, что снова рождались прекрасные письма-стихи. Но как ни искала, не могла найти в своем сердце того, кому могла бы посылать их, потому что не было теперь у ее любви ни лица, ни адреса. Тогда стала Тайка отвозить свои письма в Большой каньон и складывать в дупло старого дуба. И теперь каждую весну, в середине мая, те, кому не хватает добрых, нежных слов, приходят к дубу и читают Тайкины письма.