Виктор Петрович чувствовал себя триумфатором, душа вышла из потемок, дело - нашлось, цель - видна, будет что вспомнить и над чем поплакать, что еще нужно для полного пиршества духа!
   Рынок встретил их настороженно, по городу уже ползли слухи, что кто-то ходит и мочит всех подряд, а замочив, тут же исчезает.
   Курага - пятнадцать рублей килограмм, прочитал Виктор Петрович на прилавке, опять курага, доброе предзнаменование, а если бы у меня был больной ребенок, Виктор Петрович возбудился, и его предпоследним желанием было бы папа, папочка, ну купи мне кураги, а у меня все деньги кончились, и занять уже не у кого, и продавать уже нечего, что тогда?
   Разумеется, Виктор Петрович замочил грузина, что стоял с курагой, а потом и бабу с квашеной капустой.
   "А бабу-то зачем?" - тут же стал мучиться Виктор Петрович, нормальная баба, даже теплая, кожа, правда, шершавая, но глаза добрые...
   - А вот зачем, - успокоил его Лев Николаевич, - а если бы у тебя была беременная жена и она попросила бы чего-нибудь такого солененького?
   - Спасибо, - поблагодарил Виктор, - спасибо, Лев!
   Виктор Петрович был очень рад, что не ошибся в Толстом, - и писатель хороший, и человек неглупый, и в трудную минуту доброго слова не пожалеет.
   - А вот теперь можно и к цыганам! - махнул рукой Лев Николаевич.
   Далеко идти не пришлось. В ближайшем подземном переходе Виктор Петрович увидел, как в пестрых лохмотьях и венерических заболеваниях, малых детях и босиком цыгане и цыганки спекулировали косметикой, бижутерией и леденцами.
   "Вот, блядь, какие сволочи, - Виктор Петрович почувствовал мощный толчок праведного гнева и мошонки прямо в сердце, - ну разве так можно?"
   Все-таки хотелось сначала их образумить, но Лев Николаевич не позволил, и Виктор Петрович стал успешно, в основном, мочить. Кровь, жалобные стоны, торчащий из чьей-то грязной жопы словно кол тюбик губной помады, и никакой пощады - вот что оставил после себя в переходе Виктор Петрович!
   - А пойдем теперь к блядям! - осторожно попросил Виктор Петрович.
   - Ну что ты, Витенька, какие бляди, успеем еще!
   - А я хочу к блядям! - настаивал Виктор Петрович.
   - Ну ладно, пойдем, - наконец согласился Лев Николаевич.
   Но тут Виктор Петрович нашел тех, кого ему давно хотелось замочить больше других. Эти суки продавали цветы по два рубля каждый! Опять мошонка, толчок, сердце и праведный гнев самой высшей пробы! "Ой, что сейчас будет, - прошептал Лев Николаевич, - а вдруг, он спохватился, - мент!" Виктор Петрович презрительно пожал плечами, ну что же, одним больше.
   Вот это была бойня! Клянусь, вспоминал потом Лев Николаевич, весь Севастополь прошел, а такого не видел, спасибо - повеселил старика, а может, хватит на сегодня, дергал он за рукав Виктора Петровича.
   Но домой идти не хотелось, хотя там и ждала незаконченная статья под интригующим названием "Мистическая функция мужика в романе "Анна Каренина", но только сейчас Виктор Петрович понял, что никаких мужиков на свете не существует и романов никто никогда никаких не писал, в жизни все конкретно и просто: увидел и сразу замочил или не сразу, а сначала немного поговорил, а уже потом замочил, и снова идешь дальше, не просто так, а чтобы мочить, и только мускулы звенят на морозе или выступают на жаре, а рядом верный друг, такой же крепкий и готовый на все, как та американская мстительница.
   Виктор Петрович остановил такси и дальше действовал уже почти автоматически. Он специально назвал далекий район, почти за окружной дорогой. "Надо было подальше, чтобы наверняка, - подсказал Лев Николаевич, - но ничего, и этот сойдет". Таксист, мудила, не догадался, кто перед ним, и ответил дикой суммой, рублей пятьдесят или семьдесят; это были его последние слова.
   - Зараза, - крикнул кто-то сзади, - что ж ты делаешь?
   Виктор Петрович замочил назад, не оборачиваясь.
   - Мастер, - удовлетворенно признес Лев Николаевич, - ей-ей мастер!
   - Лев Николаевич, а то, что я делаю, это хорошо или демон разрушения? неожиданно спохватился Виктор Петрович.
   Лев Николаевич в очередной раз похвалил его.
   - Тогда пойдем к блядям! - капризничал Виктор Петрович.
   Витька, радостно позвали его старые знакомые, вместе кончали, красивые, стройные, богатые, как давеча календари, наверняка устроились в фирме какой или на совместном предприятии, зарабатывают до хуя, за границу много раз ездили, видео каждый день смотрят, а тут повезло один раз, но зато сразу понял, что делать надо, и Виктор Петрович посмотрел на себя их глазами - стоит мужик весь в крови, любимая книга тоже, сейчас я им все расскажу - и про "Воскресение", и про возрождение, духовное и обычное, вместе мочить пойдем, но вряд ли согласятся... Виктор Петрович отвернулся, мол, не узнал, мол проходите скорее, но они не отставали, ты что, Витька, что нового, как жизнь? Судьба, значит, понял Виктор Петрович, а от нее не уйдешь, правда?
   - Истинная правда, - тут же согласился Лев Николаевич. В конце концов сами виноваты! И никаких там угрызений совести, рефлексии тоже никакой, все это игрушки для слабых, духовное возрождение требует жертв, духовное возрождение оправдывает средства, духовное возрождение есть любовь и борьба до победного конца!
   - А сейчас можно к блядям? - Виктор Петрович уже предчувствовал толчок.
   - Не могу, Витенька, - расстроился Лев Николаевич, - рад бы, сам хочу, да не могу, годы не те, да и книга вся истрепалась, мочить больше нечем, потерпи, не последний раз гуляем.
   - Ладно, Лев Николаевич, вы правы, на сегодня хватит, успеем еще, - Виктор Петрович тоже устал.
   Они пошли домой. Виктору Петровичу казалось, что взошло солнце и распустились почки и другие клейкие листочки, что скоро он полетит и догонит свою американку, свою блядь, отомстившую всем врагам своим, как и он. Сколько полезного мы смогли бы сделать вдвоем, нет - втроем, Виктор Петрович покосился на Льва Николаевича, например, перевернуть Россию! А вдруг американка и Лев договорятся между собой, и я им буду уже не нужен?
   Войдя в квартиру, Виктор Петрович захотел узнать, что такое "дискурс", "онтология" и "пубертатный период", но для начала отправился срать. В его семье туалет всегда был окружен ореолом тайны и праздника. Папа называл это место не иначе, как кабинет задумчивости, только там можно было скрыться от людей и подумать о дорогих сердцу вещах, терпеливо ждал, когда Витенька наконец выйдет, никогда не упрекал, а ведь и ванная тоже там, совмещенный санузел, ебаный совдеп! Витюша, в свою очередь, ценил доверие папы и никогда не баловался в туалете онанизмом. Вите всегда казалось, что когда он срет, то выполняет не однообразную физиологическую работу, а занимается самовыражением, что все люди, - розовые шарниры детства и невостребованная готовность улетать во Вьетнам на помощь нашим солдатам прямо с диктанта по чистописанию, а тут, когда Вите гланды вырезали, умер Ворошилов, чтобы потом про него ни говорили, все-таки это первый красный командир, не хер какой-нибудь моржовый, Витя рыдал, первая истерика, папа с аппендицитом лежал, тяжелая форма, мама разрывалась на две больницы, нет, родители - вполне лояльные советские люди, но от такого неподдельного детского горя даже они охуели, - срут по-разному; к сожалению, это не подтвердилось.
   Виктор Петрович собрался было спросить у Льва Николаевича, когда именно тот заболел шекспирофобией и на сколько процентов зоофилии в "Холстомере", но подумал, что это уже все равно, главное - мочить, мочить и мочить!
   Виктор Петрович стоял перед книжным шкафом не пресыщенным сибаритом, лениво выбирающим забаву перед сном, а искателем конкретной программы действий. Все не то, не то, не то, то!
   Виктор Петрович сначала даже не поверил - неужели "Преступление и наказание", но уже засверкала перед ним скрижалью зовущая, манящая и дразнящая строчка - ТВАРЬ ЛИ Я ДРОЖАЩАЯ, ИЛИ ПРАВО ИМЕЮ - о, миль пардон, мои извинения, граф, галантно улыбнулся Виктор Петрович, это же не Ваше!
   Город приготовился. Где-то наверху заплакал ребенок.
   Но тут Виктору Петровичу словно сделали духовный аборт, ему все стало безразлично, ходить со Львом Николаевичем по разным местам больше не хотелось.
   - Виктор Петрович, если хочешь, - предложил Лев Николаевич, - я передам твои тексты в издательство Маркса и "Отечественные записки".
   - Хорошо, - вяло согласился Виктор Петрович, - а напечатают?
   - Я статью вступительную напишу, - обиделся Лев Николаевич.
   Виктор Петрович попытался вспомнить свою американку-мстительницу, которая блядь, но образ совсем исчез, к тому же завтра по местной традиции, бережно передаваемой из поколения в поколение, придется с ужасом вспоминать о том, что было сегодня, все равно духовное возрождение у нас невозможно, и Виктор Петрович замочил себя сам. И упал, но книжки из рук не выпустил.
   Город облегченно вздохнул. Ребенок успокоился.
   Лев Николаевич ушел, громко хлопнув дверью.
   Прощай, русская литература! Да здравствует русская литература! Бог даст, ей никогда не будет скучно и грустно, тоскливо и одиноко на заслуженном отдыхе! А печаль ее будет только светла! И пусть имя ее неизвестно, но зато подвиг-то какой!
   1991
   Московская песня
   Двадцать первого ноября покончила с собой, отравившись выхлопными газами, известная советская поэтесса, народный депутат Юлия Друнина.
   А под самое Рождество я сидел в кооперативном ресторане. Со мной была женщина, с которой меня много-много чего связывало. Я ее давно знал и, что вполне возможно, даже любил.
   Поклон лирическому дневнику здесь не при чем, просто у нас завелись деньги. Приехал из Америки один богатый хрен... Я-то сначала думал, что он из Франции или там из Скандинавии, но потом ясно понял - из Америки. В Америке и климат лучше, и герб поинтереснее, выше растут деревья, солнышко ярче сияет, спектр радуги другой и, соответственно, богатых людей больше. Америка - это Америка и все-таки не какой-нибудь Магриб! Где-то мы встретились, слово за слово разговорились, прониклись, он был мною покорен и очарован в один присест. И у меня стало много денег. Но совсем не из-за того, над чем вы, мои дорогие, сразу же задумались.
   Она, по ее собственным словам, предварительно сэкономив, а по слухам совершив удачную сделку, тоже могла сегодня многое себе позволить. "Деньги это говно", - презрительно отзывалась она, но буквально через несколько секунд переворачивала фразу: "Впрочем, говно - тоже деньги", становилась не по годам серьезной, безучастная ко всему, долго смотрела в одну сторону. Вероятно, в сторону будущих удачных финансовых операций.
   Мы с ней познакомились давно, когда всю поверхность от края до края покрывала плотная коммунистическая мгла, а все живые тянули нескончаемую жвачку бессилия, раболепства, маразма и негодования. Потом она сама пришла ко мне и загадочно прошептала, не поднимая таинственных по-весеннему глаз: "Я хочу сказать тебе то, что может женщина мужчине только наедине".
   Все это происходило, повторяю именно для вас, мои хорошие, давно. Мы с ней - совсем юные, первая любовь только недавно выпустила нас из своих тисков.
   Она вытянула губки. Я, лихорадочно задернув шторы и плотно закрыв дверь, напрягся, не зная, куда девать руки, и на всякий случай скрестил их на груди, демонстрируя свою опытность. Она поднялась на цыпочки, обняла меня и прижалась нежным, едва очерченным ртом к самому уху: "В тысяча девятьсот двадцать втором году Ленин выгнал из страны философов. Всех! А немногим раньше велел начать репрессии против священников".
   У меня закружилась голова. Тогда, в начале восьмидесятых, подобные факты сразу открывали окно, комнату заполнил свежий воздух, затхлость и спертость словно растаяли под напором ее таинственных весенних глаз. Вот откуда, пронзило меня, все такие идиоты, все такие зануды, философов-то выгнали, земля осталась голая и никто теперь не может ничего объяснить!
   По моде того времени подобным открытиям сопутствовали определенные отношения. Я, например, любил стоять под ее окнами, но не потому, что страдал; просто меня мучила бессонница. А таблеток я не признавал. Никаких.
   В конце концов и мы повзрослели. Теперь я называл ее не иначе, как по имени-отчеству. Ирина Павловна - протяжно мычало в ответ горькое московское эхо.
   Сегодня за столиком, где посередине бледные цветы в такой же керамике, мы не спеша перебирали взрывы народного оргазма. Остановились на том, что пока их было не больше трех. Сначала, загибала пальчики Ирина Павловна, умер Сталин, если он, конечно, умер... Потом полетел в космос Гагарин - если полетел. А вот уже только затем был августовский путч - если опять же это не заранее спланированная мистификация и потемкинская деревня.
   Заговорили мы и о режиссере Питере Гринувее. Она была поражена насквозь его фильмом с длинным и претенциозным названием, но с четкой характеристикой всех персонажей: "Повар, вор, его жена и ее любовник". "Но, - горько усмехнулась она, - на русской почве такого быть не может". "Да ну что ты, - я осторожно успокоил ее, - на русской-то почве все может быть. Не переживай; посмотрим".
   Ресторан тем временем жил своей жизнью. А ведь кое-кто не так еще давно рассчитывал, и всерьез, что кооперативная собственность - одновременно ворота в рай и "мерседесы", подвозящие измученным толпам продукты и промтовары. Хер! Восторги - позади... Какой же русский нынче не знает всех этих получастных кабаков! Холод, грязь, духота, давно обещанная либерализация цен, не прикрытая ничем меркантильность, пошлость, цинизм, узкие туалеты, наспех сколоченные деревянные панели с расписными зайцами, закат империи навсегда, а теперь обязательно вступят цыгане с непременным беспокойным шлягером "Очи черные".
   И как только в публичных местах, не ахти каких, но все же - публичных, позволяют петь такие откровенно гомосексуальные манифесты! Некий молодой военный в конце, похоже, девятнадцатого века обитает в каком-то притоне, где и стонет о черных глазах своего жестокого неверного возлюбленного. Военный (кажется, не то гусар, не то еще лучше - заведует провиантом) давно оставил жену, детей, родовое имение и службу государю, детские воспоминания тоже забыл, сидит теперь по самые уши в шампанском, тоскует, испускает бесподобный чувственный аромат. А над всем еще царит неподражаемая атмосфера крепкого достатка, половых извращений на любой вкус, сильной власти.
   Наконец хор остановился. Вернее, это была группа, человек пять. Назвать ее хором мог бы только полный профан, так как пели цыгане ужасно: фальшивили и вразнобой. А приторные вытаращенные глаза вообще напоминали резвящихся молодых чертенят на самом краешке адского болота.
   Какая же дура - старая русская литература! И чего она возилась целый век с этими переборами! Сколько можно было распускать сопли по цыганским откровениям? Мелодия ведь примитивная, актерская игра на уровне неандертальской ссоры, текст отвратный, говно аранжировки очевидно, а пресловутый танец больше всего напоминает лунатика-гиппопотама. К тому же все цыгане - позеры и графоманы; на их танцах и лицах отчетливо проставлен знак вырождения. Впрочем, если бы сюда опытного продюсера и грамотного рецензента, глядишь, из всей этой цыганской хуеты с ее вечными темами вполне могло бы в итоге что-нибудь и получиться.
   Перерыв длился недолго, цыгане продолжали все в том же духе пестрой тоски. Но выделялся, мои родные, один мальчик... В ярких таких сапогах... Он так же ловко шевелил попкой, как его мама и сестры - плечами. "Смотри, какая попка, Ирина Павловна тоже заметила моего мальчика, - и как он ей ловко! Мне бы такую".
   Я сделал Ирине комплимент, и она заказала еще вина.
   Мы обратились к теме суицида. Случай с известной поэтессой не мог оставить нас равнодушными. "Хемингуэй, - Ирина снова взяла себе роль бухгалтера, подсчитывала, загибая пальцы, мелькали дорогие и недорогие кольца, Маяковский, Фет, Фадеев, Тургенев..." "Кто? - удивился я. - А этот-то куда?"
   "Не знаю", - легко согласилась она.
   И я, и я ничего не знаю! А цыгане все пели, Ирина Павловна перечисляла, я отвлекся. Неожиданно молодая цыганка закружила юбками возле нашего столика. Как бы невзначай она задела Иру бубном в глаз, та задергалась и отвернулась. Цыганка быстро наклонилась ко мне. Лихая горячая речь закружила голову, поэтому я расслышал только отдельные существительные и прилагательное: милый в туалете - огонь - восторг - радость - любовь.
   Я не поверил. Как-то все слишком просто! Наверное, мне померещилось. Наверное, я просто устал. Наверное, и меня тоже коснулось черное крыло идиотизма.
   Мы с Ириной Павловной выпили, чокнувшись за что-то грузинской гадостью, и мне стало тяжело, правда, клаустрофобия, надо отдать ей должное, здесь не при чем. Просто в кабаке - сильный сквозняк, грузинская гадость ему не помеха, и если я, не дай Бог, простужусь и на другой день заболею, то ведь голову как обручем сожмет, жар, слабость, высокая температура, скудный выбор лекарств в аптеках, равнодушный взгляд вызванного на дом врача, я стану вял и безразличен, и вот уже цыгане всего мира идут, с танцами и медведем, меня навещать и утешать. Идут они дружной вереницей, медведь - большой, у него опухли яйца, потому что всю ночь перед этим менты били ему по яйцам кандалами. Разумеется, несправедливо; на вокзале кто-то украл чемодан у польского туриста, подумали на цыган, а они по привычке все свалили на медведя.
   Ужин продолжался. Если обед в России всегда больше чем обед, то ужин сама вырвавшаяся наружу духовность. Но, славные мои, не ждите от такой духовности, предупреждаю и настаиваю, ничего хорошего.
   Мне нельзя пить. Как только я выпью, родная речь мне уже не родная, а черт знает что, окружающая обстановка - сплошная зловонная яма, и я начинаю рваться наружу как духовность во время ужина, хотя зачем и куда рваться, себя надо беречь, потом ведь успокоишься и то, что порвалось, придется зашивать на живую нитку.
   "Тебе нельзя пить", - напомнила мне Ирина Павловна. "Пора суицидов прошла", - неловко огрызнулся я.
   А ведь мы встречались с Ириной Павловной не просто так. Она собралась издавать журнал. Дело хорошее, и кому, как не ей, этим заниматься, и кому, как не мне, ей помогать! Она всегда знала современную культурную походку на два шага вперед, более-менее представляла, что происходит на Западе. Когда я пытался выяснить, что же именно там происходит, она загадочно улыбалась. Я обижался. Мне казалось, что на такие вопросы надо отвечать честно и сразу, как молодой солдат дембелю или офицеру.
   Вообще я давно хотел вызвать Ирину Павловну на конкретный разговор: что же такое Запад? Это все - что не Восток? Или это все, что не Россия; а может быть, Западу уже можно ничего не противопоставлять...
   Она откровенно избегала этого разговора и только подло меня спаивала. Она издевалась надо мной, увеличивая мои комплексы. Погоди, я еще с тобой рассчитаюсь, пеняй тогда на себя! Тебя уже ждут вызванные мной всегда и на все готовые осетины!
   В Москве рано темнеет, кофе пьют тоже мало, поэтому люди ходят сонные и бестолковые. Список грехов русской столицы бесконечен, продолжать его можно до утра, но цыгане уже давно научились умело пользоваться этим списком. Они знают - какую бы свою тоску они ни несли, эта тоска все равно будет смотреться симпатично на фоне общей. Цыгане спокойны и свысока смотрят на остальных.
   Когда они снова остановились возле нашего столика - о, эта старинная манера бесшумно расхаживать по залу - я было цыган прогнал, но Ирина Павловна остановила. И даже заказала что-то про тюрьму, свободу и черемуху, но я снова прогнал. Я этой душевности, хватит, при коммунистах наелся, теперь другое время, одну и ту же жидкую похлебку дважды съесть нельзя.
   "Журнал , - Ирина выпрямилась, - может быть разный". Я прихуел. Мне всегда казалось наоборот, что все журналы, они, того, этого, абсолютно похожи. Лица, шрифт, бумага, идеалы - все одинаковое. Но Ирина, дура, скрывавшая от меня Запад, была другого мнения. Впервые за весь вечер я внимательно на нее посмотрел - она открывала новые горизонты.
   Замеченный мною ранее цыганский мальчик неожиданно присел за наш столик: цыганские мальчики, как правило, непредсказуемы. Несколько минут он слушал наш разговор, потом задремал. Вдруг он очнулся и без всякого перехода спросил про постмодернизм. "Это такие широкие семейные трусы", - закричали мы с Ирой в один голос. Она даже попыталась достать мальчика каблуком.
   "О чем будет журнал?" - я погладил мальчика. Ирина Павловна заговорила горячо и быстро, как тогда, когда мы были совсем юные, первая любовь, слава Богу, уже позади, и она протягивала ко мне губки, за которыми пряталась, - не надо! Только не это! - безнадежная русская правда. "Это будет даже не журнал, - Ирина, перегнувшись через столик, разгоралась, - это будет отмщение и всплеск! Это будет срез и провокация, большие деньги и малая кровь..."
   Я таял. Я тоже млел, еще бы - журнал! Искушение журналом сильнее золота и власти, и будь я отшельником в аравийских пустынях, и если бы какой-нибудь неизвестный, любого цвета и роста, явившийся с небес как из-под земли, предложил мне издавать и редактировать журнал, я бы клюнул и забыл про акриды, все это мелочи, тлен, суета, только журнал имеет смысл! Я тоже разгорелся.
   - А главное, - воскликнула Ирина Павловна, схватив меня за горло, - если будет журнал, то многим сразу станет легче. Потому что мы будем печатать рекламу.
   - Может быть, не стоит рекламу? - предложил я. Мне стало жалко искусство.
   - А что же тогда печатать? - удивилась Ирина Павловна. - Впрочем, только рекламу все равно не получится, - вздохнула она, - придется, так и быть, еще искусство.
   Мальчик дернул меня за рукав и потащил из-за стола. Цыганские мальчики даже более сильны и жестоки, чем их мамы и сестры.
   Бизнесмены, суки, проститутки, болваны, твари и другие жалкие отродья коммунизма окружали нас, но мальчик упрямо тянул меня к туалету. "Наверное, его послала цыганка", - догадался я. Какой прекрасный мальчик! Жалко, что он так поздно родился. Родись он пораньше, мы бы с ним вместе ходили в разведку и глотали по ночам запрещенные книги. Ничего, когда родился, тогда и пригодился - так тоже хорошо, кто бы меня сейчас иначе к цыганке вел?
   - Журнал будет для богемы, - торопливо заговорила вслед Ирина Павловна, только для богемы. - Ирина словно покупала меня, - пусть она покажет все, на что способна.
   - Если даже, - ответил я, - для моего огорода будет нужен бесплатный навоз, то все равно московская богема там срать не сядет.
   Мальчик довел меня, куда хотел. И отошел, но не исчез. И когда я, в ожидании чуда, стоял перед дверью туалета, даром что частный, а такой же грязный, оттуда вышел гардеробщик, типичный кабацкий бастард. В одной руке бутылка с водкой, в другой - тоже. Шла напряженная ночная жизнь, молодой русский бизнес искал себе дорогу, днем гардеробщик водки не продавал, днем он ее прятал под унитазом; зато ночью водка хорошо шла.
   И когда я наконец оказался в туалете, она, цыганка, та, что юбками кружила, уже ждала. Стояла она ко мне спиной, наклонясь, упираясь руками в тот же самый злосчастный унитаз. Сочные зарубежные колготки, с разводами и прибаутками, были спущены вниз, далеко, на самые щиколотки. Куда-то девались юбки, но ожерелья и монисты звенели.
   Ситуация накалилась до предела. Костер запылал, звезда взошла. Я, бросив Ирину Павловну, ее журнал, нашу юность, устремился вперед за цыганской пиздой. Так надо. А тебе, Ирина, больше не почувствовать моей спермы. Я ушел другой дорогой. Меня поманила неверная цыганская звезда пизды. Я слишком долго блуждал в потемках, чтобы теперь не раствориться под светом ее лучей и в отблесках ее костра.
   Она (судьба) настигла меня. И цыганка и я молчали; а когда судьба - не разговаривают, когда судьба - ебутся.
   Случайно я посмотрел за ее спину и чуть не упал. От ужаса. Лучше бы я туда не заглядывал! Ведь обычно говно лежит в унитазе скромной кучей где-нибудь по центру. Это же нагло висело сталактитами по краям, как древние минералы в подземной пещере, найденной рыцарями спелеологии.
   Экзамен на говно предстояло выдержать мне. Говно бывает разное, бывает такое, которое съедает нас, но бывает и другое - его можно преодолеть. В крайнем случае, с ним можно жить дальше. Лирическое отступление про говно закончено, наши гениталии обнялись и переплелись.
   Сперва я стеснялся: цыганская дыра не так проста, к тому же говно меня здорово напугало. Но потом мой член поехал легко, как кибитка с хорошими лошадьми - только вчера всем табором крали, - по укатанному веками тракту. Но меня мало беспокоили темные дела таборных королей. Да, мы - племя конокрадов, зато мы умеем отдаваться над говном, которое сталактитами лежит, хорошему человеку. Я все глубже и глубже проваливался в цыганскую дыру.
   Если без эмоций, она так же фальшива, как и цыганская песня. Ярко светит, мягко стелет да вся покрыта курчавыми рыжими волосами, которые троекратно обматываются вокруг члена. Но я не собираюсь, мои красивые, описывать эту дыру. Время описаний уже ушло или еще не настало, плюс все описания такого рода не в ее пользу - они протокольны до тошноты, прямолинейны, грешат опечатками, суетятся и в итоге не дают о ней точного представления. К тому же описатели быстро переходят на себя. Так-то. И вины описателей здесь нет. Можно ли описать звезду или костер? Нет. То-то. Через костер можно только прыгать. Или отойти от него подальше, предварительно согревшись.
   Сословные предрассудки сильны - цыганок всегда боялись, и не зря, они способны стать к говну лицом ради любви. Вот и я, забыв обо всем, попав в плен цыганской пизды, плыл. Степь, воздух, звезды, воля окружали меня - и я, и я тоже среди вас! Цыганка поводила плечами и стонала, страсть овладела нами, страсть, еб твою мать! Я, обычно такой пристрастный к каждой мелочи, даже не обращал внимания на неспущенное говно - оно жалко болталось там, внизу, некогда было, у меня появилась масса дел: надо было удавить крестьянских овец скрипичной струной, поджечь две скирды соломы, догнать соперника, вставить в него нож и покрутить нож в нем немного. А потом скорей в свою кибитку, кнутом ошпарить лошадей и дальше в степь, не отставая от табора. И все это со своей цыганкой, из-за которой, падлы, только что навсегда пострадал невинный соперник. Кибитка скрылась за поворотом, я кончил. Сквозь туалетное окошко светила одинокая звезда. Отныне моя душа и эта звезда стали как брат и сестра. Более того, душа моя теперь была опекаема звездой.