Пьетро качнулся, схватившись за стол. Потом он выпрямился.
   – Пошли, – бросил он.
   Пьетро, Уолдо и Руджиеро ехали во главе отряда из двухсот вооруженных всадников. Они не разговаривали. Говорить было не о чем.
   Как долго, думал Пьетро, эта змея выжидала! Я в течение многих лет опасался, что он постарается подослать ко мне убийц из-за Андреа. Но я никогда не предполагал, что он решится на открытое нападение…
   Странно, что в моем сердце нет гнева. Если бы все ограничилось только виллой, я не стал бы его наказывать. Но Зенобия… Бог знает, что он сделает с ней. Ведь на ней тоже лежит кровь Синискола…
   В душе Пьетро, когда он скакал во главе сверкающего доспехами отряда, царил мир. Он намеревался совершить то, что должен совершить, – но не больше. Он спасет Зенобию, но он не будет убивать. Энцио ничего не грозит с его стороны. Любому человеку, живущему на земле, не грозит опасность – не важно, какое преступление он совершил против Пьетро. Он перешагнул через жажду мести. Он очистился от ненависти. Он может умереть, но такова будет воля Божья.
   Ничто – даже любовь его к Ио не толкнет его вновь на измену самому себе, никакой огонь в крови, никакая ненависть или страх не заставят святотатственно предать в себе божественное начало. Теперь он наконец обрел ясность и простоту и стал совершенно свободен…
   И только когда спустя пять дней они приблизились к Лорето, он разрешил себе подумать о том, что лежало у него глубоко на сердце.
   Что с Ио… что она скажет по поводу этого возобновившегося насилия?
   Когда он увидел маленький замок в Лорето, он почти рассмеялся. Замок представлял собой нагромождение камней, сторожевая башня невысока, крепостные стены ветхи.
   Черноглазый Руджиеро с радостью взялся за дело. Осада крепостей была его любимым занятием. Он построил три тарана, собрав для этой работы сервов Энцио.
   Пьетро заметил, что они весьма охотно стали помогать осаждающим. Настолько охотно, что он решил расспросить их.
   – Мы, господин, – сказал ему крупный мускулистый парень, – будем танцевать от радости вокруг виселицы, на которой вы повесите сира Энцио! Никогда за всю нашу жизнь с нами не обращались так жестоко, как с тех пор, как он захватил Рокка Кампанья. Наш бывший господин бивал нас, это правда. Но редко. А сир Энцио бьет нас по три раза на день, заставляет нас голодать, забирает наших дочерей и жен. У нас к вам одна просьба, господин, когда вы будете его убивать, не торопитесь. Наши сердца будут радоваться, слушая его вопли!
 
 
   К концу первого дня Руджиеро выдвинул свой таран на боевую позицию. Через несколько часов стены начали рушиться. Пьетро первым бросился в пролом, как демон, не знающий страха, не замечающий ран, прокладывая себе дорогу во внутренний дворик, когда солдаты Энцио во главе с высоким молодым рыцарем предприняли вылазку.
   Они оказались в нескольких футах от Пьетро, и он увидел лицо молодого рыцаря. Пьетро остановился, опустив свой боевой топор, и смотрел в эти темные глаза, которые были его глазами, на это юное лицо, которое каждой черточкой повторяло, как в зеркале, его лицо. Его лицо, когда ему было двадцать лет. И в сердце Пьетро зазвучали старые слова, выкрикнутые Донати много лет назад:
   – Мой сын! Смотрите на него, какой он стройный, какой красивый! Смотрите на моего сына!
   Пьетро повернулся к своим солдатам.
   – Вот этого, – показал он, – взять живым. Любой ценой!
   Потом солдаты Руджиеро прорвались вслед за ним в пролом, и все было кончено. Охрана Пьетро навалилась на молодого Ганса и связала ему руки.
   Пьетро стоял, глядя на своего сына и оплакивая в своем сердце все эти прожитые зря годы. Мне нужно было проскакать всего двадцать миль, думал он, и я увидел бы его. И тогда все обернулось бы иначе. Ио знала… в Иеси на базарной площади она почти сказала мне… Глупец, глупец, всего этого могло бы не быть – Элайн, крестового похода, Зенобии. Всех этих лет, украденных из моей жизни. Но теперь – о Боже и все его ангелы – теперь!
   Люди Синискола угрюмо сдавались. Бой во внутреннем дворике кончился. Но Энцио он не видел. Это было странно.
   Он начал подниматься по лестнице, когда увидел его. Последний живой Синискола верхом на боевом коне скакал к воротам. Он пробился сквозь них и вырвался в поле.
   В эту минуту из башни вышла Иоланта. Какое-то время Пьетро не мог двинуться с места, не мог вздохнуть. Потом он бросился к ней. Но когда он уже был рядом, он увидел, как она замерла.
   Он обернулся.
   Неизвестно откуда в поле появилась толпа сервов. Они схватили поводья коня Энцио. Вооружены они были топорами, лопатами, косами.
   Энцио разбрасывал их, но один из сервов зацепил его крюком за шею и стащил на землю.
   – Не смотри! – прошептал Пьетро и укрыл ее в своих объятиях.
   Потом он сидел в большой зале, держа руку Иоланты в своей руке, слушая ее голос, низкий и горестный. Она рассказывала ему о Зенобии.
   – Он хотел изнасиловать ее, я так думаю, – говорила Ио, – и таким путем отомстить тебе. Но когда он увидел ее лицо, то понял, насколько это лишено смысла. Он вышвырнул ее из комнаты, вот тогда и я увидела ее лицо. Я обрадовалась. О, Пьетро, Пьетро – я так обрадовалась!
   – Обрадовалась? – переспросил Пьетро. – Чему, Ио?
   – Тому, что не должна более терзать себя ревностью. Я уже столько слышала об этой сарацинской девушке-рабыне. Мне говорили, что ты, словно мусульманин, не позволяешь никакому другому мужчине увидеть ее лицо – так она прекрасна. И когда я увидела подлинную причину этого покрывала, сердце мое закричало от радости…
   Она отвернула от него лицо, но он успел увидеть слезы, навернувшиеся на ее серые глаза.
   – Теперь я сожалею о той радости, – прошептала она. – Энцио отдал ее своим людям, чтобы они могли позабавиться с нею… я… я так и не знаю, где она раздобыла кинжал…
   Пьетро посмотрел ей в глаза.
   – До того, как они развлеклись с ней? – прошептал он.
   – Да, – ответила Иоланта.
   – Благодарю Бога за это.
   Он сидел, держа ее руки в своих руках и глядя ей в глаза. Ей минуло уже сорок лет, и горе оставило на ее лице свои следы, но он никогда не видел более прекрасной женщины.
   Пьетро все еще сидел там, когда к нему привели молодого Ганса.
   Он встал и протянул к нему обе руки.
   Ганс, нахмурившись, смотрел на своего отца.
   – Ганс, пожалуйста! – всхлипнула Ио.
   Ганс посмотрел на нее. Пьетро увидел смущение в его темных глазах. Боль. Потом он медленно пошел навстречу раскрытым объятиям Пьетро.
   Пьетро поцеловал его, крепко прижав к груди. Ганс весь напрягся. Пьетро отпустил его и отступил на шаг назад. Ганс повернулся и выбежал из залы.
   – О Боже, – зарыдала Ио, – я давно уже сказала ему… я пыталась ему объяснить… Все эти годы я жила надеждой, что когда-нибудь все мы – ты, я и Ганс…
   Пьетро улыбнулся и обнял ее.
   – Он молод, – прошептал он. – Дай ему время… И он очень нежно осушил поцелуями слезы с ее глаз.

Эпилог

   Заканчивая эти примечания, автор не может удержаться от соблазна привести две оценки личности Фридриха Второго.
   “Из мрака современной ему клеветы фигура Фридриха II, последнего из средневековых императоров, предстает страстной и значительной. Он свободно говорил на шести языках, сочинял лирические песни в мягкой сицилийской манере, был щедрым покровителем архитекторов, скульпторов и ученых, искусным военачальником, тонким государственным деятелем, иногда исключительно дерзким. Он увлекался философией и астрологией, геометрией и алгеброй, медициной и естественной историей. Он написал трактат о соколиной охоте, путешествовал в сопровождении слона, верблюдов и других представителей тропической фауны. Традиционные запреты того века не были оковами для человека, выросшего на Сицилии, где царило смешение рас и религий, высоко ценившего сарацин и евреев, хотя для того, чтобы заручиться политической поддержкой, он мог сжечь на костре еретика так же, как и доминиканского монаха. Мир дивился этому монарху, который мог разговаривать по-арабски со своими сарацинами, содержать многочисленный гарем и был так далек от распространенных тогда предрассудков, что отрицал всеобщую веру в ритуальные убийства детей евреями. Действительно ли он, как утверждали слухи, написал трактат “Der Tribus imposforibus”, в котором заклеймил Моисея, Христа и Магомета как самозванцев? Было что-то жуткое в поразительной энергии этого реалиста в политике, изысканного знатока искусств, этого наполовину восточного человека, этого революционера по методам и воззрениям. Современники называли его Чудом света, и таким он остается, несмотря на минувшие столетия” (Г. Фишер, там же, с. 278–279).
   И еще:
   “Последующие поколения, пораженные его умом и восхищенные величием его государственного мышления, вновь и вновь прилагали к нему эпитет, придуманный Мэттью Парижским: “Непостижимый преобразователь и Чудо света”” (Дюран, там же, с. 725).