Из книги Н. Седовой и В. Сержа «Жизнь и смерть Льва Троцкого»

   Развлечения и отдых – роскошь, которая была нам недоступна. ЛД приходил домой в Кремль из Комиссариата пообедать и затем прилечь отдохнуть на софе около 1/2 часа. Его дочери Нина и Зина приходили иногда в это время[62] и бывали ужасно расстроены тем, что он не хотел говорить с ними о политике.
 
   [1918]
   Весна и лето 1918 г. были из ряда вон тяжелым временем. Только теперь выходили наружу все последствия войны. Моментами было такое чувство, что все ползет, рассыпается, не за что ухватиться, не на что опереться.
   …После падения Симбирска решена была моя поездка на Волгу, откуда грозила главная опасность…Из Москвы я выехал 7 августа…
   …В поезде со мной в числе других прибыл Гусев[63]…В начале 1924 г., когда травля против меня развертывалась уже вполне открыто, причем Гусев занимал в ней свое место флегматичного кляузника, воспоминания свияжских дней, несмотря на протекшие шесть лет, были еще слишком свежи и связывали до некоторой степени даже Гусева. Вот что он рассказывал о событиях под Казанью:
   «Приезд тов. Троцкого внес решительный поворот в положение дел. В поезде тов. Троцкого на захолустную станцию Свияжск прибыли твердая воля к победе, инициатива и решительный нажим на все стороны армейской работы. С первых же дней и на загроможденной тыловыми обозами бесчисленных полков станции, где ютились политотдел и органы снабжения, и в расположенных впереди – верстах в 15 – частях армии почувствовали, что произошел какой-то крутой перелом. Прежде всего это сказалось в области дисциплины. Жесткие методы тов. Троцкого для этой эпохи партизанщины и недисциплинированности… были прежде всего и наиболее всего целесообразны и необходимы. Уговором ничего нельзя было сделать, да и времени для этого не было. И в течение тех 25 дней, которые тов. Троцкий провел в Свияжске, была проделана огромная работа, которая превратила расстроенные и разложившиеся части 5-й армии в боеспособные и подготовила их к взятию Казани».
   …Свежий полк, на который мы так рассчитывали, снялся с фронта во главе с комиссаром и командиром, захватил со штыками наперевес пароход и погрузился на него, чтобы отплыть в Нижний. Волна тревоги прошла по фронту. Все стали озираться на реку. Положение казалось почти безнадежным. Штаб оставался на месте, хотя неприятель был на расстоянии километра-двух и снаряды рвались по соседству. Я переговорил с неизменным Маркиным. Во главе двух десятков боевиков он на импровизированной канонерке подъехал к пароходу с дезертирами и потребовал от них сдачи под жерлом пушки. От исхода этой внутренней операции зависело в данный момент все. Одного ружейного выстрела было бы достаточно для катастрофы. Дезертиры сдались без сопротивления. Пароход причалил к пристани, дезертиры высадились, я назначил полевой трибунал, который приговорил к расстрелу командира, комиссара и известное число солдат. К загнившей ране было приложено каленое железо. Я объяснил полку обстановку, не скрывая и не смягчая ничего. В состав солдат было вкраплено некоторое количество коммунистов. Под новым командованием и с новым самочувствием полк вернулся на позиции. Все произошло так быстро, что враг не успел воспользоваться потрясением.

Из книги В. Савченко «Отступник. Драма Федора Раскольникова»[64]

   Застал Троцкого в его вагоне в группе командиров, по виду которых легко было отличить латышей из охраны Троцкого – они были в кожанках, с маузерами через плечо – от командиров провинившегося полка, одетых кто во что горазд, в линялых гимнастерках, в косоворотках, кургузых пиджаках. Одни были в сапогах, другие в ботинках с обмотками. Люди тянулись в струнку. Перед низкорослым Троцким стоял, возвышаясь над ним на две головы, бледный командир полка, сутулившийся, чтоб казаться ниже ростом. В этом полку особенно провинился один батальон, о нем и говорили в вагоне Троцкого.
   – Командира батальона – расстрелять! – диктовал приказ Троцкий. – Перед строем батальона! Батальон подвергнуть децимации – расстрелять каждого десятого мерзавца. Немедленно! Исполняйте!
   Командир полка не двигался с места.
   – Что такое?
   Комполка что-то произнес, но его никто не услышал.
   – Повторите?
   – Не могу исполнить, – глядя себе под ноги, с трудом выговорил командир.
   – Как изволите вас понимать? – произнес Троцкий шелестящим голосом. – Что это значит? Невыполнение приказа? Отказываетесь выполнить приказ?
   – Не отказываюсь… не могу.
   – Сдать оружие! – грозно потребовал Троцкий. Чуть повернувшись к одному из своих охранников, бросил через плечо: – Арестовать! Комиссар полка – построить батальон. Сейчас. Здесь, – махнул рукой в сторону окна. – Перед вагоном.
   Комиссар, немолодой человек в пиджаке, в разбитых сапогах, бросился вон исполнять приказание.
   Через несколько минут батальон – человек полтораста безоружных, худых и обросших, испуганных оборванцев – был выстроен перед вагоном. Его окружили вооруженные винтовками латыши из охраны Троцкого.
   Троцкий вышел на площадку вагона, взялся одной рукой за поручень, сильно подавшись вперед, нависая над строем красноармейцев, резко заговорил, размахивая свободной рукой:
   – Бойцы бесславного батальона! Не говорю – красноармейцы, потому что вы пока недостойны называться этим именем. Вы совершили преступление перед революцией, позорно бежали с поля боя и поставили под удар противника своих соседей. Вы заслуживаете самого сурового наказания. Все до единого! Вину свою искупите кровью.
   Сегодня вернетесь на передовую и отобьете у противника позиции, которые позорно уступили ему. Умри, но докажи, что имеешь право носить почетное звание красноармейца! Однако преступление не должно остаться безнаказанным. Некоторые из вас будут примерно наказаны. Комиссар, построить людей в одну шеренгу и рассчитать по порядку номеров от одного до десяти.
   Кое-как, сбиваясь со счета, бойцы рассчитались, не понимая, зачем это нужно.
   Троцкий скомандовал:
   – Каждый десятый номер – выйти из строя!
   Вышли. Оказалось их четырнадцать человек.
   Их тут же окружили, сбили в кучку охранники Троцкого. Присоединили к ним стоявшего в стороне под присмотром двух латышей командира батальона, дюжего бородатого мужчину в гимнастерке без ремня, со связанными сзади руками.
   Троцкий прокричал:
   – Эти трусы приговариваются к расстрелу. Именем революции, приказываю привести приговор в исполнение немедленно!
   Слегка подталкивая в спину безропотных осужденных, должно быть до конца не сознающих своего положения, не принимающих разумом того, что услышали, охранники отвели их на несколько шагов в сторону от полотна железной дороги. Поставили рядком, локоть к локтю, лицом в поле, в открывающийся отсюда дивный простор, обширную долину, обрамленную слева и справа зелеными холмами и оканчивающуюся манящей стеной синего леса. Сами встали в пяти шагах за их спинами, подняли винтовки.
   Скучно, буднично прозвучал залп, осужденные попадали. Некоторые были еще живы, их деловито перестрелял из маузера, похаживая между ними, командир латышей.
   Стоявшие в строю смотрели на казнь, выворачивая головы назад, никто не догадался повернуть строй кругом.
   Над строем снова загремел металлом голос Троцкого:
   – Так будет и впредь со всеми предателями и трусами. Комиссар, можете увести батальон. Готовьте к бою.
   Повернулся и скрылся в вагоне.
   Через пять минут площадь перед станционной избой опустела, поезд Троцкого ушел, бойцов бесславного батальона увели готовить к искуплению вины, только груда скрюченных тел осталась лежать под жарким солнцем, покинутая всеми, даже охранник, поставленный над телами, бросил свой пост, спустился в овражек, в тень, где трое бойцов, его товарищей, разморенные жарой, лениво ковыряли землю лопатами, готовили место захоронения.
 
   Ф.Ф. Раскольников – Л.М. Рейснер[65].
   18 октября 1923, Кабул, Афганистан [в Москву]
   Дорогая Ларусенька, родная козочка, бедная мятущаяся девочка!
   …Вспомни Свияжск. Мы с достоинством вышли из истории с Л.Д., в самом деле оказавшейся вполне случайным эпизодом.
   Преданный тебе до смерти Раскольников

Из статьи В. Финкельштейна «Первая защитница российских памятников»[66]

   7 ноября 1919 года председатель ВЦИК М.И. Калинин подписал грамоту о награждении знаком ордена Красного Знамени, в которой между прочим говорилось: «В дни непосредственной угрозы Красному Петрограду товарищ Троцкий, отправившись на Петроградский фронт, принял ближайшее участие в организации блестяще проведенной обороны Петрограда, личным мужеством вдохновлял красноармейские части на фронте под боевым огнем».
   «Участник боя» (такова подпись автора публикации) рассказал об этом в журнале «Спутник коммуниста», органе Тверского губернского комитета РКП(б), вышедшего в ноябре 1922 года: «Генерал Юденич с кучкой офицеров, с портфелями в руках забравшись на воздушный наблюдательный пункт для обозрения Петрограда, распределяют между собой ответственные посты и собираются там «пить чай».
   Юденич отдал приказ открыть артиллерийский ураганный огонь по красным войскам, выбить с Пулковской горы и двигаться форсированным маршем на Петроград.
   Грянули орудия, затрещали пулеметы, посыпались бомбы с неприятельских аэропланов.
   Завязался бой…
   Положение Красной армии было самое критическое, ряды бойцов редели от пуль и снарядов противника, трусы и предатели бежали в разные стороны, бросая посты и оружие, но преданные пролетарской республике сыны, не считаясь с опасностью для своей жизни, перебегая из одной линии в другую, старались поднять дух в красноармейцах. А раскачать красноармейцев было очень трудно.
   Много комиссаров и командиров стояли или даже сидели в стороне и ждали, что вот-вот в Петроград войдет противник и песнь республики будет спета.
   Но в этот самый тяжелый момент на поле сражения в рядах красноармейцев, без головного убора, с крепко стиснутой винтовкой в руках появился вождь Красной армии товарищ Троцкий и раздался призывный железный клич: «Товарищи красноармейцы, крепче винтовку в руках – и вперед!»
   У всех красноармейцев поднялся дух закаленных бойцов, они тесными рядами, крепко обхватив руками винтовки, кинулись вперед.
   В рядах противника оказались значительные потери, и в один миг враг был сбит с позиции и началось паническое отступление. Противник отступил к стенам города Нарвы, оставляя массу трофеев и тысячи пленных».
   14 марта 1918 года Троцкий был назначен наркомом военных дел, а 6 апреля – и морских дел…Через неделю после ранения В.И. Ленина, 6 сентября 1918 года, Троцкий был назначен на пост председателя реввоенсовета республики. 16 октября 1919 года Юденич взял Гатчину. Накануне, 15 октября, Троцкий настоял на том, чтобы не сдавать Петроград, 16 октября Троцкий выехал из Москвы в Петроград. 22 октября Красная армия на Пулковских высотах перешла в наступление. 23 октября были взяты Детское Село и Павловское. 4 ноября поезд Троцкого (передвижной штаб наркома обороны) за участие в защите Петрограда был награжден орденом Красного Знамени, а 7 ноября – и сам Троцкий.
   До 26 января 1925 года Л.Д. Троцкий находился на высшем военном посту в РСФСР, а потом – СССР. В эти годы была создана Красная армия и обеспечена ее победа в гражданской войне»[67].

Из книги Л.Д. Троцкого «Дневники и письма»

   9 апреля [1935 г.]
   Белая печать когда-то очень горячо дебатировала вопрос, по чьему решению была предана казни царская семья… Либералы склонялись, как будто, к тому, что уральский исполком, отрезанный от Москвы, действовал самостоятельно. Это не верно. Постановление вынесено было в Москве. Дело происходило в критический период гражданской войны, когда я почти все время проводил на фронте, и мои воспоминания о деле царской семьи имеют отрывочный характер. Расскажу здесь, что помню.
   В один из коротких наездов в Москву – думаю, что за несколько недель до казни Романовых, – я мимоходом заметил в Политбюро, что, ввиду плохого положения на Урале, следовало бы ускорить процесс царя. Я предлагал открытый судебный процесс, который должен был развернуть картину всего царствования (крестьянск[ая] политика, рабочая, национальная, культурная, две войны и пр.); по радио (?) ход процесса должен был передаваться по всей стране; в волостях отчеты о процессе должны были читаться и комментироваться каждый день. Ленин откликнулся в том смысле, что это было бы очень хорошо, если б было осуществимо. Но… времени может не хватить… Прений никаких не вышло, так [как] я на своем предложении не настаивал, поглощенный другими делами. Да и в Политбюро нас, помнится, было трое-четверо: Ленин, я, Свердлов… Каменева как будто не было. Ленин в тот период был настроен довольно сумрачно, не очень верил тому, что удастся построить армию… Следующий мой приезд в Москву выпал уже после падения Екатеринбурга. В разговоре со Свердловым я спросил мимоходом:
   – Да, а где царь?
   – Кончено, – ответил он, – расстрелян.
   – А семья где?
   – И семья с ним.
   – Все? – спросил я, по-видимому с оттенком удивления.
   – Все! – ответил Свердлов, – а что?
   Он ждал моей реакции. Я ничего не ответил.
   – А кто решал? – спросил я.
   – Мы здесь решали. Ильич считал, что нельзя оставлять нам им живого знамени, особенно в нынешних трудных условиях.
   Больше я никаких вопросов не задавал, поставив на деле крест. По существу, решение было не только целесообразным, но и необходимым. Суровость расправы показывала всем, что мы будем вести борьбу беспощадно, не останавливаясь ни перед чем. Казнь царской семьи нужна была не просто для того, чтоб запугать, ужаснуть, лишить надежды врага, но и для того, чтобы встряхнуть собственные ряды, показать, что отступления нет, что впереди полная победа или полная гибель. В интеллигентных кругах партии, вероятно, были сомнения и покачивания головами. Но массы рабочих и солдат не сомневались ни минуты: никакого другого решения они не поняли бы и не приняли бы. Это Ленин хорошо чувствовал: способность думать и чувствовать за массу и с массой была ему в высшей мере свойственна, особенно на великих политических поворотах…
   В «Последних новостях» я читал, уже будучи за границей, описание расстрела, сожжения тел и пр. Что во всем этом верно, что вымышлено, не имею ни малейшего представления, так как никогда не интересовался тем, как произведена была казнь и, признаться, не понимаю этого интереса.
* * *
   …Сегодня во время прогулки в горы с Н[аташей] (день почти летний) я обдумывал разговор с Лениным по поводу суда над царем. Возможно, что у Ленина, помимо соображения о времени («не успеем» довести большой процесс до конца, решающие события на фронте могут наступить раньше), было и другое соображение, касавшееся царской семьи. В судебном порядке расправа над семьей была бы, конечно, невозможна. Царская семья была жертвой того принципа, который составляет ось монархии: династической наследственности.
* * *
   Когда я в первый раз собирался на фронт между падением Симбирска и Казани, Ленин был мрачно настроен. «Русский человек добр», «Русский человек рохля, тютя…», «У нас каша, а не диктатура…». Я говорил ему: «В основу частей положить крепкие революционные ядра, которые поддержат железную дисциплину изнутри; создать надежные заградительные отряды, которые будут действовать извне заодно с внутренним революционным ядром частей, не останавливаясь перед расстрелом бегущих; обеспечить компетентное командование, поставив над сцепом комиссара с револьвером; учредить военно-революц[ионные] трибуналы и орден за личное мужество в бою…»

Из книги Б. Рунина «Мое окружение. Записки случайно уцелевшего»[68]

   В шесть лет я испытал нечто такое, что запечатлелось в памяти на всю жизнь, ибо стало первой встречей моего детского пугливого сознания с Историей, с характерным для революционной поры броуновским движением людских масс, с делами и событиями, которые уже никак не укладывались в привычные рамки семейного порядка вещей. Отправным моментом моего первого приобщения к царящей в мире жестокой борьбе стал для меня переход через фронт. Через советско-германский фронт.
   Это – осень 1918 года. Мы – я, мама, тетя и сестра (она на два года старше меня) – пробираемся из голодного большевистского Ельца на оккупированную немцами сытую Украину, где застрял почему-то оказавшийся там отец. Последнее, чудом дошедшее письмо от него было из Харькова. Он звал нас к себе.
   Было в этом предприятии что-то бездумно авантюрное, отчаянное, даже залихватское и в то же время – вполне типичное для той поры. Революция словно пробудила даже в самых смирных людях какое-то географическое беспокойство, охоту к перемене мест, жажду риска, потребность испытать неизведанное. Вся страна пришла в движение, не говоря уже о мешочниках, тучами осаждавших редкие, не признающие никаких расписаний, шальные поезда, с чем мы столкнулись в первый же день путешествия.
   После нескольких мучительных пересадок с железной дорогой нам пришлось распрощаться ради обычной деревенской телеги. Медленно, обходными путями, петляя глухими проселками, наш нескончаемый обоз продвигается к демаркационной линии. Вот она, последняя советская застава. В лесу прямо на телегах происходит досмотр поклажи и обыск: как бы несчастные переселенцы вроде нас не увезли на территорию оккупантов нечто такое, что составляет достояние республики.
   Я сжимаю в руке свой крохотный чемоданчик, ключ от которого хранится у сестры. Не дожидаясь, пока его отопрут, нетерпеливый молодой парень в кубанке – его все называют «товарищ комиссар» – рукояткой нагана напрочь сшибает с моего чемоданчика замок. Он даже не скрывает своего разочарования при виде высыпавшихся детских игрушек. Однако что-то из вещей, уже не помню что, он все-таки у нас отобрал, реквизировал, как тогда говорили, даже не посчитав нужным объяснить, на каком основании.
   Наш обоз снова трогается в путь. Мы уже на оккупированной немцами земле. После лесного безлюдья выезжаем на дорогу с оживленным движением. Все чаще встречаются крепкие иноземные фуры с парной упряжью без дуг и с двумя немецкими солдатами на козлах. Чувствуется близость большой железнодорожной станции. Так и есть, вот вокзал с немецким часовым у входа. Нас – двух женщин с двумя детьми – он пускает внутрь беспрепятственно. После российских станционных зданий, заплеванных, загаженных, забитых демобилизованными солдатами, дезертирами и мешочниками, тут бросаются в глаза малолюдье, порядок, чистота.
   Мы выходим на перрон, вдоль которого на первом пути замерла длинная череда товарных вагонов непривычной для нашего глаза конфигурации – немецкий воинский эшелон, готовый к отправлению. Возле одной из теплушек о чем-то оживленно беседуют два офицера в странных, доселе виданных мною только на картинках касках. И тут происходит чудо. Наша тетя Маня, несколько лет назад окончившая медицинский факультет в Цюрихе, смело подходит к офицерам и обращается к ним по-немецки. Те учтиво козыряют ей, кивают головой и показывают на белую санитарную теплушку с красным крестом на двери, что-то дружно подтверждая и всем своим видом выражая согласие.
   Нужно ли добавлять, что этот эшелон направлялся в сторону Харькова и что он доставил нас почти до места назначения без всяких хлопот.
   Между прочим, вскоре после нашего отъезда из Ельца туда, прорвав фронт, нагрянул конный корпус белого генерала Мамонтова, который вырезал почти все еврейское население города.

Из книги Л.Д. Троцкого «Моя жизнь»

   [1924]
   Ленин скончался 21 января 1924 г. Смерть уже явилась для него только избавлением от физических и нравственных страданий. Свою беспомощность, и прежде всего отсутствие речи при полной ясности сознания, Ленин не мог не ощущать как невыносимое унижение. Он уже не терпел врачей, их покровительственного тона, их банальных шуточек, их фальшивых обнадеживаний. Пока он еще владел речью, он как бы мимоходом задавал врачам проверочные вопросы, незаметно для них ловил их на противоречиях, добивался дополнительных разъяснений и заглядывал сам в медицинские книги. Как во всяком другом деле, он и тут стремился достигнуть прежде всего ясности. Единственный из медиков, которого он терпел, был Федор Александрович Гетье. Хороший врач и человек, чуждый царедворческих черт, Гетье был привязан к Ленину и Крупской настоящей человеческой привязанностью. В тот период, когда Ленин уже не подпускал к себе остальных врачей, Гетье продолжал беспрепятственно навещать его. Гетье был в то же время близким другом и домашним врачом моей семьи в течение всех годов революции. Благодаря этому мы всегда имели наиболее добросовестные и продуманные отзывы о состоянии Владимира Ильича, дополнявшие и исправлявшие безличные официальные бюллетени.
   …Мое недомогание приняло тем временем затяжной характер. «По настоянию врачей, – пишет Н.И. Седова, – перевезли ЛД в деревню. Там Гетье часто навещал больного, к которому он относился с искренней заботой и нежностью. Политикой он не интересовался, но жестоко страдал за нас, не зная, как выразить свое сочувствие. Травля застигла его врасплох. Он не понимал, выжидал, томился. В Архангельском он мне с волнением говорил о необходимости отвезти ЛД в Сухум. В конце концов мы решились на это. Путешествие, длинное само по себе – через Баку, Тифлис, Батум, – удлинялось еще снежными заносами. Но дорога действовала скорее успокаивающим образом. По мере того как отъезжали от Москвы, мы отрывались несколько от тяжести обстановки ее за последнее время. Но все же чувство у меня было такое, что везу тяжелобольного. Томила неизвестность, как сложится жизнь в Сухуме, окружающие нас там будут ли друзья или враги?»
   21 января застигло нас на вокзале в Тифлисе, по пути в Сухум. Я сидел с женой в рабочей части своего вагона, как всегда в тот период с повышенной температурой. Постучав, вошел мой верный сотрудник Сермукс, сопровождавший меня в Сухум. По тому, как он вошел, с серо-зеленым лицом, и как, глядя мимо меня остекленевшими глазами, подал мне листок бумаги, я почуял катастрофическое. Это была расшифрованная телеграмма Сталина о том, что скончался Ленин. Я передал бумагу жене, которая уже успела понять все…
   Тифлисские власти получили вскоре такую же телеграмму. Весть о смерти Ленина быстро расходилась кругами. Я соединился прямым проводом с Кремлем. На свой запрос я получил ответ: «Похороны в субботу, все равно не поспеете, советуем продолжать лечение». Выбора, следовательно, не было. На самом деле похороны состоялись только в воскресенье, и я вполне мог бы поспеть в Москву. Как это ни кажется невероятным, но меня обманули насчет дня похорон. Заговорщики по-своему правильно рассчитывали, что мне не придет в голову проверять их, а позже можно будет всегда придумать объяснение. Напоминаю, что о первом заболевании Ленина мне сообщили только на третий день. Это был метод. Цель состояла в том, чтоб «выиграть темп».
   Тифлисские товарищи требовали, чтоб я немедленно откликнулся на смерть Ленина. Но у меня была одна потребность: остаться одному. Я не мог поднять руку к перу. Короткий текст московской телеграммы гудел в голове. Собравшиеся, однако, ждали отклика. Они были правы. Поезд задержали на полчаса. Я писал прощальные строки: «Ленина нет. Нет более Ленина…» Несколько написанных от руки страниц я передал на прямой провод.
   «Приехали совсем разбитые, – пишет жена. – Первый раз видели Сухум. Цвели мимозы – их там много. Великолепные пальмы. Камелии. Был январь, в Москве стояли лютые морозы. Встретили нас абхазцы очень дружески. В столовой дома отдыха висели рядом два портрета, один в трауре – Владимира Ильича, другой – ЛД. Хотелось снять этот последний, но мы не решились, опасаясь, что будет похоже на демонстрацию».
   …«Со значительными запозданиями из-за снежных заносов стали приходить газеты и приносили нам траурные речи, некрологи, статьи. Друзья ждали ЛД в Москву, думали, что он возвратится с пути, никому в голову не приходило, что Сталин своей телеграммой отрезал ему путь. Помню письмо сына, полученное нами в Сухуме. Он был потрясен смертью Ленина, простуженный, с температурой в 40°, он ходил в своей совсем не теплой куртке в Колонный зал, чтоб проститься с ним, и ждал, ждал, ждал с нетерпением нашего приезда. В его письме слышались горькое недоумение и неуверенный упрек». Это я привожу слова из записей жены.