Сзади вопили на разные голоса.
   Филин нерешительно оглянулся, но Кассандра дернула его за руку, потянула – и они побежали. Я развернулся к будке и нажал на спусковой крючок. Очередь достала высунувшегося из дверей лохматого мужика, перечеркнув его и откинув к стене.
   Касси и Филин бежали. Я начал оборачиваться к группе у крыльца.
   – Стойте! Стойте, не бегите!
   Голос кричавшего был мне смутно знаком. Слова были греческие.
   – Стойте!
   Я упал на раскаленный асфальт и надавил на спуск. «Узи» затарахтел. Люди у крыльца рассыпались, пули защелкали рядом со мной, сзади послышались крики – но мне было уже все равно, потому что в меня попали. Болью рвануло висок, в глазах полыхнуло красным – и мир потух.
* * *
   – Голова сильно болит?
   При свете масляной коптилки я долго вглядывался в нависшее надо мной озабоченное бородатое лицо. Потом пошевелил губами и, обнаружив, что могу говорить, сказал:
   – Тали-амас. Ну конечно, я мог бы догадаться.
   В этом тревожном, выступающем из мрака лице смешались черты моего деда – вора, воина и мореплавателя, и моей суровой красавицы-бабки, так и не простившей мужу отступничества. А еще он был очень похож на меня. Если бы не морщины на лбу и в углах глаз и не пегая, сединой продернутая борода, можно было бы подумать, что я гляжусь в зеркало.
   – Мне жаль, что так получилось.
   Голос был хриплый, неуверенный. Кажется, греческие слова давались ему с трудом.
   Я подумал немного и спросил:
   – Что с Филином и Кассандрой?
   Он не ответил, да я мог бы и не спрашивать. Странно, что я остался жив. Я подумал еще немного.
   – Как ты узнал меня? – Вопреки всему, мне, дураку, хотелось верить, что отец меня все же узнал.
   Бородач вздохнул и почесал переносицу:
   – Мне рассказала Афина. Она же и прикрыла тебя. Ей здорово досталось. Пять пуль в грудь. Хорошо, что она бессмертна.
   – Хорошо.
   На меня накатило равнодушие. Я не знал, что я должен был чувствовать. Радость, оттого что нашел его наконец? Ненависть из-за убитых друзей? Отчаяние? Я не знал. Поэтому спросил первое, что пришло в голову:
   – Паллада. Она и с тобой спит?
   Отец не ответил. Покачивалось во мраке будто вырезанное из мореного дерева лицо – то наплывая, то вновь скрываясь в тени.
   – Зачем ты пытал Кассандру? – Я не ожидал ответа и в этот раз, но губы бородача дрогнули.
   – Мне надо было узнать кое-что о грядущем бое. Тебя это не касается.
   Я нахмурился, и голову пронзило болью.
   Он заметил, привстал:
   – Сейчас принесу воды. Тебе надо выпить лекарство.
   – Не надо. – Я улыбнулся, хотя это мне дорого стоило. – Я ведь тоже не хухры-мухры, а потомок Зевеса-тучегонителя. Как там – пра-пра-пра-правнук? Ничего, выкарабкаюсь.
   Я потрогал повязку. Она была чуть влажной. На пальцах остался темный след.
   Отец снова присел рядом, придвинул светильник ближе. Я огляделся.
   Я лежал на походной койке, застеленной тощим одеялом. За разбитыми окнами была ночь. Коптилка освещала ободранные стены, доску, перевернутые парты. Мы всё еще были в школе.
   Рядом с койкой стояли пластиковая бутылка и чистый граненый стакан. Я взял стакан, понюхал, отпил. Выдохшаяся теплая минералка. Я снова провел рукой по лбу и вспомнил:
   – Вот еще что. Мать просила передать тебе, что ты можешь не возвращаться.
   Мужчина рядом со мной вздрогнул. Спросил негромко:
   – Как она?
   – Нормально.
   – А отец? Он еще жив?
   Я с секунду соображал, прежде чем понял, что он говорит о дедушке.
   – Еще как. Живее всех живых. Завел кресло, катается теперь по двору. Кур гоняет. Одну даже переехал.
   Бородач наклонился ко мне, снова тревожно вперился светлыми – совсем как у меня – глазами:
   – Ты злишься?
   Я? Злюсь? Хотел бы я злиться.
   – Сколько тебе лет сейчас? Восемнадцать? Девятнадцать? Мне было не намного больше, когда я попал сюда.
   Меньше всего мне хотелось выслушивать его объяснения – поэтому я снова опустился на подушку и прикрыл глаза.
   – Хочешь отдохнуть? Я выйду.
   Да, выходи. Лучше бы ты где-нибудь по пути подорвался на мине. Я был бы не прочь взглянуть на твои кишки, весело болтающиеся на крыше соседнего дома. Так я подумал, а вслух спросил:
   – Ты нашел руно?
   Он помедлил, прежде чем ответить. Я уже проваливался в теплый сумрак, когда снова услышал его голос:
   – Нашел. Только я не знал, что с ним делать. Тогда я принес его в дом и зачал на нем твоего брата.
   Я сел в кровати торчком. Голова немедленно отозвалась колокольным гулом, но я уже почти привык. Прищурившись, я всмотрелся в бородатое лицо. Отец неожиданно улыбнулся и кивнул в угол. Я обернулся.
   Там на детском стульчике сидела женщина. Света коптилки едва хватало, чтобы различить черные глаза, блестящие в прорези паранджи. Но даже просторные темные одежды не могли скрыть ее округлившегося живота, на котором она скрестила маленькие белые руки.
   Отец положил руку мне на плечо и добавил:
   – Мою жену зовут София. Она промыла твою рану и сделала перевязку. Не обижай ее, Телемак.
* * *
   Следующие дни я плохо запомнил. Может, из-за постоянной боли в голове; может, еще почему.
   Смутно помню наступившее утро, ясное, теплое. Отец предложил мне поехать в джипе, но я отказался, и тогда хохочущие черноглазые парни помогли мне вскарабкаться на броню. Некоторым из них было лишь чуть больше лет, чем мне. А некоторым и меньше. Трясясь и дребезжа, мы выехали со школьного двора. За нами катился джип. Прощально скрипнули ворота, и мы погремели вверх по улице. Прощай, Филин.
   Покинув город, колонна скоро съехала на грунтовку. Пересекла мост через неширокую горную речку. На дне потока поблескивали белые камни. Одна из опор моста была выщерблена снарядом, а на том берегу задрал кверху хобот огромный обгоревший танк.
   Мы двигались в горы. Из разговоров отца и его соратников я понимал мало, но все же догадался, что боевики собираются взорвать какую-то станцию. Что за станция и зачем ее надо взрывать – мне было безразлично. Я молча трясся на броне. Повязка покрывалась пылью, и на недолгих привалах к окровавленным бинтам липли кусачие мухи. Наверное, я выглядел совсем безумным, потому что даже всё повидавшие отцовские товарищи меня сторонились. Видно, Тали-амас заметил недоброе, потому что однажды на привале он подошел ко мне. София как раз промыла рану и наложила свежую повязку. Она отправилась к костру, чтобы принести нам с отцом чаю.
   – Грустишь?
   Я пожал плечами. А с чего бы мне веселиться?
   – Посмотри, какая кругом красота.
   Я вяло поднял глаза. Горы купались в розовом свете заката. На самых дальних вершинах, треугольных и острых, уже лежала вечерняя тень. Ветер посвистывал в траве и в сухом кустарнике, щебетала какая-то птица, солдаты негромко переговаривались и позвякивали ложками о жестянки с консервами. На бегущей внизу дороге медленно оседала пыль, поднятая колесами бэтээров. Я равнодушно кивнул:
   – Да, красиво.
   – Вот. – Отец достал из планшетки на поясе какую-то книжку и протянул мне. – Я берег ее для тебя.
   Я повертел книжку в руках. На титульном листе расплывалась старая чернильная печать. Я прищурился и прочел: «Из личной библиотеки господина Спиридона Марии Попандопулоса». Книжка называлась «Илиада». Я спросил:
   – Кто такой этот Спиридон Мария?
   Отец прищурился, улыбаясь давнему.
   – Спиро… Славный парень и настоящий патриот. Мы дрались тогда с турками. У него был небольшой магазинчик рядом с Пиреем, и он никогда не отказывал нам в убежище. Он подарил мне эту книгу за три дня до того, как его повесили. А магазин сгорел…
   Я мало что понял, но мне стало почему-то жаль настоящего патриота и славного парня Спиро. Гадес его дернул связаться с отцом и с остальными молодчиками.
   – Это на новогреческом, – добавил отец, – немного трудно поначалу, но думаю, ты разберешься.
   Я вежливо поблагодарил его и принял из рук Софии горячую кружку. Отец погладил женщину по голове и отошел к своим.
   Где-то через неделю начались дожди. Тогда же – или чуть позже – объявился и противник. Не знаю, кто были эти люди, засыпавшие нас минами и снарядами. Отец и остальные дрались с ними, а мы с Софией отсиживались в блиндажах, в укрепленных подвалах, в залитых грязью окопах, в пещерах. Когда выдавалась свободная минутка и можно было спрятаться от дождя, я читал. Поначалу действительно было трудно и немного скучно, но потом я привык. Вот уж не думал, что слова слепого можно записать таким неудобоваримым языком.
 
Сын благородный Лаэрта, герой, Одиссей многоумный!
Как? Со срамом обратно, в любезную землю отчизны,
Вы ли отсель побежите, в суда многоместные реясь?[3]
 
   Я читал при свете мигающих лампочек, ручных фонариков и свечных огарков, и в голове моей почему-то всплывали совсем другие строки, непонятно где увиденные или подслушанные:
 
Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочел до середины…[4]
 
   Тихо хлопотала в углу София, готовя отцу ужин. Со мной она была неизменно приветлива и добра.
   Звуки разрывов становились то дальше, то ближе, собачья перекличка очередей мешала мне сосредоточиться. С потолка сыпалась труха, лампочка мигала и гасла, и вновь приходилось жечь свечу.
 
Царь Илиона, Приам престарелый, на башне священной
Стоя, узрел Ахиллеса ужасного: все пред героем
Трои сыны, убегая, толпилися; противоборства
Более не было…[5]
 
   Я грел руки собственным дыханием и воображал, что сейчас лето, что мы с Царем сбега´ем с уроков и идем на берег охотиться на крабов. Иногда мне казалось, что острова моего детства нет и никогда не было, а есть лишь сырой подвал, книга, свеча, плеск дождя и грохот далекой канонады.
   Противник отступал, и мы поднимались все выше в горы, к вожделенной станции. Броня стала мокрой, и на ней трудно было удерживаться на поворотах. Меня поддерживали солдаты. От них пахло по´том и пороховой гарью, и некоторые из них исчезали – но их места всегда заполнялись другими.
   …Как я уже говорил, я плохо все это помню. Зато не забыл последний разговор с отцом. Мы опять сидели в подвале, но этот был сух и прочен. Узкие щели под потолком были заложены мешками с песком, и все же на пол под ними натекло. София собирала воду тряпкой и отжимала тряпку в ведро. Посреди подвала стоял стол, большой, деревянный, основательный. Над столом к стене пришпилена была карта, расчерченная зеленым и красным.
   Отец сидел за столом, а я валялся с книжкой на раскладушке. Когда на страницу упала тень, я досадливо поморщился и загнул угол листа, чтобы потом не искать долго, где остановился.
   – Послушай, – сказал отец.
   Он присел рядом со мной, как тогда, в первый день. Раскладушка натужно крякнула.
   – Завтра мы идем в бой, из которого не вернемся. Не перебивай! – Он поднял руку, сведя к переносице густые – как у меня – брови. – Тот мир, в котором мы живем, мертв. Многие еще не осознаю´т этого до конца, но все видят признаки распада. Однако жадно, до исступления, цепляются за старое. Они не понимают, что, пока ушедший мир не исчезнет, новый не сможет родиться. Ведь любая жизнь подобна бабочке – гусеница должна умереть, чтобы на свет появилось новое существо, прекрасное и крылатое.
   Я снова попытался вмешаться, но он оборвал меня:
   – Подожди, я хочу договорить. Я дрался всю жизнь. Я сражался с римлянами и с турками, с англичанами, с халдеями, с атлантами и с собакоголовыми гипербореями. Я девятнадцать раз был ранен легко, пять раз тяжело и три раза смертельно. Я боролся за свободу и за справедливость, за святой крест и за хартию вольностей, но каждый раз видел – мои усилия пропадают втуне.
   Он замолчал на минуту, а потом продолжил:
   – Тогда я понял, что беда во мне самом. В этом новом мире, в мире, которому я пытаюсь пробить дорогу, – в нем для меня нет места. Ни для меня, ни для кого из них. – Отец указал на дверь, за которой отдыхали солдаты. – Не знаю, есть ли в нем место для тебя, но для твоего брата, – он кивнул на притихшую Софию и на ее огромный живот, – для него есть наверняка. И я хочу, чтобы он уцелел. Поэтому ты уведешь ее отсюда. Уведешь в горы. Вы уйдете прямо сейчас, так что к моменту взрыва – если нам все удастся – вы будете уже далеко.
   Он крепко сжал мое плечо и закончил, глядя мне в глаза:
   – София знает дорогу. Она отведет тебя в наш дом. Это высоко в горах. Там сейчас никого нет, и вы сможете переждать несколько дней, пока все не кончится. Она умная девочка и знает, что делать. Тебя я прошу об одном – позаботься о своем брате. Ты обещаешь?
   Я кивнул.
   – Хорошо. Вам пора собираться. – Он встал, высокий, сутулый, и я впервые заметил, что он уже почти старик. – Ты отличный парень, Мак. – Отец улыбнулся и потрепал меня по плечу. – Жаль только, что мы так и не успели как следует познакомиться.
   Он уже отворачивался, но неожиданно снова оглянулся на меня:
   – Да, кстати. Там где-то до сих пор валяется золотое руно. Может, ты найдешь ему лучшее применение, чем я в свое время.
* * *
   Шел дождь, и тропа была скользкой. Я пытался поддерживать Софию, хотя она двигалась намного ловчее меня. Даже необъятный живот не мешал ей взбираться по мокрым камням.
   Внизу тонула в дождевой пелене долина. Занимался рассвет, занимался, все никак не мог заняться и наконец сгинул в тучах. Ливень пошел сильнее, первые раскаты грома совпали со звуками начинающейся канонады. Я ускорил шаг, но тут же поскользнулся и съехал по грязи на несколько метров вниз. София терпеливо помогла мне подняться, и мы стали карабкаться дальше.
   К полудню я собрался сделать передышку, но София упрямо тянула меня вверх. Мы ушли все еще недостаточно высоко. Внизу вовсю стреляло и рвалось, по склону гуляло приглушенное дождем эхо. Когда я оглянулся через плечо на долину, мне показалось, что я вижу вспышки разрывов – однако, возможно, это просто в глазах у меня от усталости плясали искры. Мы шли, карабкались, тропинка вилась меж высоких камней и зарослей кустарника, дыхание мое срывалось на хрип, и мы снова шли. А потом внизу замолчало. Поначалу за плеском воды я не обратил внимания, как там стало тихо. Мы с Софией остановились и начали прислушиваться, но слышали лишь шум бегущих с горы ручьев и грохот маленьких камнепадов. Я вопросительно взглянул на свою спутницу. Та приложила палец к губам, наклонила голову. Ткань на ее лице намокла и съехала в сторону, и я впервые заметил, как она молода. Наверное, младше меня.
   Мы стояли под дождем в сгустившемся сумраке, когда по земле прокатился гул. Он зародился глубоко внизу, как будто в самом центре планеты, в ее кипящем ядре, – и, разрастаясь, заполнил все вокруг. Мы развернулись и побежали, держась за руки, а потом за спиной вспыхнуло, и я повалился на Софию. Даже сквозь закрытые веки вспышка показалась очень яркой. Когда ослепленные глаза вновь стали видеть, я осторожно оглянулся. Это не был ядерный гриб: ослепительно-белое свечение расплескалось от земли до неба. Свет напоминал полярное сияние, только в тысячу раз ярче и красивее. Я все еще завороженно любовался, когда у моего плеча тихонько заплакала София.
* * *
   Дом совсем развалился. Дырявая крыша не спасала от дождя. Задняя стена обрушилась. Перегородки между комнатами потрескались, хотя кое-где еще проглядывала штукатурка. Сквозь пол проросла трава, и даже небольшое кизиловое деревце тянулось ветками к пролому в крыше.
   Я остался снаружи. Надо было подумать об убежище на ночь. Выше по склону виднелся каменный сарай. Когда-то, возможно, в нем жили пастухи. А теперь он и нам пригодится.
   София ушла в дом за руном. Я присел на мокрый обломок стены, стряхнул со лба капли. Странно, но голова почти не болела. Вообще все тело было легким, звонким, как после тяжелой болезни. София что-то долго не показывалась, и я уже начал беспокоиться, когда она появилась на пороге со свертком в руках.
   Я прошлепал по луже к ней. Женщина бережно держала старую, истершуюся кошму. Если когда-то на ней и была шерсть, то она давным-давно сгнила, оставив лишь сероватую кожу с редкими белесыми клоками.
   Я расхохотался. Я свалился в грязь, я хлопал себя по ляжкам, я катался в дождевой воде и хохотал, хохотал.
   Ради этой поганой старой овцы пожертвовал жизнью Филин. Ради нее сгинул Рыбий Царь. Мой отец покинул дом и Аид знает сколько лет скитался по свету ради нее.
   Когда уже не мог смеяться, я начал плакать – и поэтому, наверное, не расслышал первого вскрика Софии. Только когда она рухнула на колени рядом со мной и застонала, обняв живот, я понял, что началось.
   Я оглянулся на сарай. До него было чуть меньше километра по скользкому, крутому склону. Я донес бы ее на руках, но меня покачивало от голода, усталости и толком не зажившей раны. Я боялся уронить роженицу. Выругавшись, я затащил ее под защиту уцелевшей стены и, расстелив на относительно сухом пятачке кошму, опустил на нее Софию.
   Казалось, прошли часы. Потоки воды низвергались с неба, ветхий наш приют сотрясался под ударами ветра. Кошма промокла насквозь, напиталась дождевой водой и кровью.
   – Тужься, дура, тужься!
   София кричала, выла, царапала живот. Несколько раз, в минуты просветления, она выкрикнула имя моего отца – и я взмолился: «Если ты сейчас в царстве Аида и слышишь ее, забери ее с собой! Дай ей умереть!» Но отец не отзывался, у женщины вновь начинались схватки – и минутная слабость уходила. Гремела вода. Глаза мне слепил пот – или это небо истекало солью? Дождь заливал долину. Кажется, даже верхушки невысоких гор уже скрылись под водой, но у меня не было времени посмотреть. Я отбрасывал с лица прилипшие волосы, вздергивал женщину под мышки, давил ей на живот, стучал кулаком по мокрой, набухшей кошме. В глаза мне летели брызги.
   – ТУЖЬСЯ!
   Я держал на руках жену моего отца, рожающую моего единокровного брата, и ругался, и плакал, и бормотал:
   – Только бы все обошлось! Только бы не кончилось все здесь и сейчас. Только бы…
   А над головой у меня поквакивал неожиданно вернувшийся голубь Кролик.

Голубок

   Грибша-а-а!!!!!!
   Парфемон глядел в осеннее, прочерченное утиными стаями небо. Там, в небе, вслед за последней стаей летел Грибша. Отсюда, с кочковатой, пнистой земли, было плохо видно, только солнце поблескивало слюдой на крыльях. Казалось даже, что, подобно уткам, гусям и лебедям-трубачам, Грибша кричит, кричит свободно и вольно. Парфемон приложил руку козырьком к глазам, прищурился. За дальним лесом – ах, не видел этого Парфемоша, но душой чуял, чуял нутром отбитым – там уже поднимались гаубицы яблокоголовых, зенитки их, красиво расцвеченные всеми цветами радуги. Миг – и прервется полет, ударят в Грибшину грудь и третий, и четвертый законы всемирного тяготения, десятое правило аэродинамики, бог знает что еще, но пока Грибша летел, а Парфемон смотрел, и глаза его слезились от солнца.
 
   На ужин была картошка. Лениво зачерпывали ложками из мисок раскисшую бурду, сладковатую, гнилую, мороженую. Парфемон устроился на лавке рядом с Иваном Денисычем, интеллигентом в третьем поколении, по профессии – столяром. Иван Денисыч все знал, а потому ничего не хотел и не мог. Начальство использовало его в основном для мойки лагерных сортиров. Слева притулился Сырник, известный наушник и соглядатай. За свойство это Сырника днем любили и делились пайками, а ночью, напротив, не любили и устраивали ему темную. Так он и жил, между пайками и темной, и неплохо ведь жил – харя вон промеж плеч не влазит.
   Парфемон зачерпнул хлебной корочкой баланды, причмокнул и со вкусом запил жидким чайком. Поскреб еще миску ложкой для порядка, вдруг чего ко дну присохло. Не присохло. Тогда Парфемон отложил ложку и прислушался к разговору.
   За столом говорили обычно об умном. О морозостойких сортах картофеля. О жуке, по прозвищу колорадский, который – беда и огорчение – был гораздо более морозостоек, чем питательный овощ. Еще о норме дневной выработки (ее постоянно обещали снизить, но на Парфемоновой памяти только повышали раза два или три) или о нравоучительном спектакле «Новая жизнь». О Грибше и прочих беглых молчали. Таков был здешний порядок. Да и что о них говорить? Грибша еще легко отделался. Вон недавно молодой пытался сбежать, Клод. Его всего недели две назад как привели, и очень ему здесь не нравилось. Оно и понятно – пацан совсем, терпения ни на грош нет. Ну так он в птицу решил перекинуться. Над проволокой только пролетел, а по нему как шарахнут – сначала законом сохранения энергии, а уж потом всякими генетическими, по мелочам. Вот его корежило! Помучился человек, что ни говори. А Грибша что – шмякнулся себе за сопками, да и в лепешку. Делов! Совсем, считай, легкая смерть, не смерть, а веселушки.
   Парфемон шмыгнул носом – нос у него постоянно мерз, и текло из него изрядно – и обернулся к ВанДенисычу. Тот как раз вещал:
   – Нет, не думаю, чтобы яблокоголовые прилетели к нам с другой планеты. Сами вырастили. Внутри всякого общества зарождаются подгруппы, мы не замечаем этого, но постепенно адептов новой веры становится все больше и больше…
   Сырник слева навострил уши, но пока ничего нового и интересного для начальства ВанДенисыч не сказал. О том, откуда взялись умники, судачили здесь постоянно, чаще даже, чем о колорадском вредителе. Только к окончательным выводам пока не пришли.
   – О-хо-хо… – Старожил зоны Пантелей пошамкал губами, страдальчески покачал головой. – И не с неба, и не от нас. За грехи тяжкие нам посланы…
   – Ну-ну, – интеллигентный ВанДенисыч поморщился, – откуда такой детерминизм? Все меняется, но почему обязательно к худшему? Может, это провозвестники…
   Сырник скучал. Беседа была слишком пресной, и он решил подбавить перцу:
   – А что насчет яблока? Говорят, съели запретное яблоко, которое яблоководы в солнечном Джиннистане вырастили. И было то яблоко для наибольшего ихнего джина, а сожрали какие-то гопники…
   Парфемон напрягся. Вот ведь гаденыш Сырник, ВанДенисыча погубить хочет! Опытный ВанДенисыч, однако, на такой простой трюк не повелся.
   – Ах, Василий, – говорит, – оставьте эти глупости. Если их называют яблокоголовыми, это еще ни о чем не говорит. Нет, я думаю, есть в этом явлении и позитивная сторона…
   Сырник отвернулся и зевнул. Парфемон подумал, что надо шепнуть завтра Сапогу – пусть опять устроят доносчику темную.
   До света заревела сирена. Кряхтя, перхая, задыхаясь поползли с нар. Чесали пожранные клопами бока, тихонько матюгались, отплевывали сонную мокроту, поддергивали сырые портки. Натягивали телогрейки. Потом с грехом пополам выстроились цепочкой и потопали к хозскладу за лопатами. Сегодня работали в первую смену.
   Выбрели на поле и – по морозцу, по морозцу! – направились к ямам. Под ногами похрустывала прохваченная ледком трава.
   Вчерашняя смена постаралась изрядно. Накопали два десятка ям, и глубоких. Не лень им! Летом хорошо, земля оттаивает, копай не хочу. А к зиме промерзает насквозь. Да и летом-то на полметра вглубь копни – и будет тебе вечная мерзлота. Приходится ломом долбить. Новички долбят матерясь, до кровавых мозолей, после смены падают – себя хотят за работой забыть. А следующая смена приходит и зарывает, и утрамбовывает. Так до бесконечности. Парфемон спросил как-то, в самом начале, у ВанДенисыча: а на хрен вообще такой труд? Какой в нем смысл? ВанДенисыч хмыкнул, похлопал Парфемона по плечу, укрытому ватником: «А никакого, молодой человек. Ровно никакого. Этим-то он и убивает. Бессмысленностью. Когда видишь результат труда, остается хоть какая-то надежда. А тут…» ВанДенисыч развел руками и вздохнул. Парфемон тогда ничего не понял, а сейчас, кажется, начал понимать.
   От лопаты на ладонях были две полоски мозолей, как два насыпных вала над дорогой. Парфемон приловчился, ухнул и загреб лопатой мерзлые комья. Рядом, через две ямы, трудился ВанДенисыч, а дальше покрикивал Сапог. Ему, Сапогу, вкалывать не надо. И за него поработают.
   Когда плечи стали привычно саднить, а яма заполнилась землей наполовину, объявили перекур. Солнце медленно выползло из-за леса. Воздух будто бы потеплел, хотя пар так и валил изо рта. Парфемон уселся на заметно уменьшившуюся кучу земли, вытащил из кармана кусок газеты и табачок. Наладился скручивать самокрутку. Скрутил, затянулся, откинулся назад. Сквозь тощие портки тянуло холодом, но вообще хорошо было.
   Сзади послышались шаги, пара комков земли скатилась в яму. Парфемон обернулся. Не хватало еще, чтобы это Сырник подкатился, потребовал табачку. Забыл, забыл вчера сказать Сапогу про темную, а зря.
   Но это был не Сырник. ВанДенисыч, тощий, похожий на старого сыча, подошел и присел рядом. Ему и табачку не жалко было предложить, да старик не курил. Берег здоровье, видать.
   – Что, ВанДенисыч, устали? Скоро завтракать поведут.
   – Да нет, Парфеша, не устал. Привык. Насобачился, как здесь говорят. Давно у вас спросить хотел – вы там чем занимались?
   Парфемон вздохнул. Там он много чем занимался – змеев мастерил, на гуслях-самогудах играл, с девками танцевал на Купалу, плоты вверх по реке гонял. Назвал последнее, что делал на воле:
   – Снег разгонял.
   – Да, – ВанДенисыч кивнул, – хорошая работа.
   – Неплохая. Тысячи две в месяц, плюс премиальные, плюс квартирные. Иногда, конечно, если навалит по самое ё-моё, и попыхтеть приходится, но вообще хорошо.
   – Я не о том. Я о том, что до недавнего времени это в списках не числилось. Сейчас, конечно, когда появились снегоочистители…