В темноте послышался легкий шорох — руки погладили жесткую бороду. Голос прозвучал совсем глухо:
   — Нет, так просто меня не отпустят. Но… я никогда и не пытался уехать.
   — А если вы сможете и захотите уехать, она не станет вам мешать, не задержит вас?
   — Не знаю, что сказать, — ответил старший. — Пожалуй, я сам себе мешал. Я…
   Он осекся.
   Мрак в дверном проеме посветлел. Боги носят время с собой, делают с ним, что хотят. Ему казалось, он слышит дальний голос моря и густой шум леса на склонах долины. Ему казалось, он слышит, как шепчутся далекие звезды. И слышит осторожные шаги людей, крадущихся по долине.
   — Но все же она вам мешает? — настаивал Вестник.
   — В известном смысле, — ответил другой.
   — Помехи, что чинит вам она, с нашей помощью не будут для вас помехой, господин Адмирал, — заявил Вестник, желая этим титулом вновь тонко намекнуть, что мореплаватель может выйти в море.
   Тот снова подался вперед к посветлевшему мраку, словно прислушиваясь, нет ли подслушивающих. И заговорил неожиданно внятным голосом:
   — Я никогда не хотел участвовать в этой войне. Я хотел остаться в Итаке, я знал, что, если уеду, я слишком долго не вернусь. Так и вышло — слишком долго. Понимаете? Я хотел пахать, — сказал он уже тише. — Я, наверно, был не столько царь, мореход и воин, сколько пахарь. И хотя я был молод, я привык к мысли, что всегда буду жить у себя дома.
   Тот, что был моложе, моложе с виду, моложе телом и душой, подумал: он уже на верном пути. Дальше я его малость подтолкну.
   — Они пришли, чтобы увезти меня с собой, — продолжал тот, что был старше. — Увезти меня и мой народ на войну из-за этой бабенки — забыл, как ее звали.
   Он явно старался вспомнить имя, а может, делал вид, будто старается.
   — Ну что вы, забыть вы не могли, — молвил Вестник.
   — Из-за жены Менелая, — сказал второй.
   — Из-за Елены, — уточнил Вестник тоном дипломата, дружелюбно и без запальчивости.
   — Совершенно верно, — вспомнил старший, может быть, прикидываясь, будто вспомнил. — Из-за нее мы и должны были воевать. Но я воевать не хотел. Потом уже хотел, но тогда — нет. Я не хотел вмешиваться в большую политику, в их большую политику, у нас на островах и своих забот хватает. Я не хотел с ними плыть. Агамемнон с Менелаем совершали свой вояж, вербуя союзников. Люди присоединялись к ним отнюдь не так добровольно, как рассказывают, — кто смеет отказать главе царей, когда он самолично является к тебе с просьбой? Я знал, когда они придут. Но я не хотел поддерживать бредовые мечты микенцев и лакедемонян о мировом господстве. Я по-прежнему считаю — если мне позволено считать, позволено думать, что я могу иметь мнение на этот счет, — я по-прежнему считаю, что история с этой женщиной — с Еленой — была всего лишь предлогом.
   Лукавый молча ждал. Любой неосторожный вопрос мог погубить весь разговор, любое утверждение могло разбить его о скалы, утопить в море. Послышались крадущиеся шаги.
   — Я поступил так не из трусости, скорее наоборот, это был мужественный поступок, мужественней всех тех, что я совершил потом. Я вышел на пашню — о, какая чудесная весна стояла в том году, последняя настоящая весна на моей памяти!
   Тот, кто был моложе, хотел заговорить, но подумал: не стоит портить хороший рассказ. Да еще услышанный из первых уст. Будет что порассказать моим спутникам в поездках по делам коммерции и во время набегов.
   — Они пришли ко мне в дом, — рассказывал старший, — объявили, что хотят меня видеть, но я подучил своих людей, те только качали головой и показывали поле, а жена заперлась у себя. Они пришли на пашню — идти было недалеко, я нарочно выбрал самую близкую — и нашли меня. Вначале, увидев, что я делаю, они росто вытаращили глаза.
   Странно звучал его голос, в нем была не только скорбь, пожалуй, в нем притаился смешок или хотя бы мимолетный, но неудержимый позыв к смеху — какой-то клокочущий, булькающий звук, — однако голова его по-прежнему была низко опущена.
   — Со стороны должно было показаться, что я рехнулся. Этого-то я и хотел. Я впряг в плуг вола вместе с ослом. Проложив первую борозду, само собой кривую, я пошел вдоль нее, рассыпая из севалки соль. Было жарко, я обливался потом, но все же провел несколько борозд, последнюю — поперек остальных. Мой сын Телемах — ему было тогда всего два года — вышел из дому и заковылял вверх по склону к пашне. «Папа, папа!» — звал он, это было одно из немногих слов, какие он знал. Но рядом шептались Агамемнон с Менелаем. Я понял: они ни на минуту не поверили, что я сумасшедший. Когда Телемах оказался рядом, Агамемнон взял его на руки и подошел ко мне. Он положил мальчика на землю в двух шагах от плуга. Конечно, я шагнул в сторону, но повернуть слишком круто не мог — такой поступок был бы слишком здравым. На всякий случай, проходя с плугом мимо мальчика, я поднял лемех. Внутри у меня все дрожало. Я думал: может, я и вправду рехнулся. Разыгрывать безумца — разве это не признак безумия? Когда Агамемнон меня окликнул, я перестал прикидываться и остановился. «Забавно было понаблюдать за тобой, — сказал Агамемнон. — Спасибо, распотешил, надеюсь, каждая крупица соли принесет тебе двадцатипятикратный, а то и семидесятикратный урожай. Но ты, наверное, понял, что мы явились сюда, чтобы увезти тебя с собой. Нам придется бороздить другие пашни — прежде всего морские. Политическое положение сейчас такое-то, Троя ведет себя вызывающе», — говорил Агамемнон, а брат его, стоявший рядом, согласно кивал. Само собой, я знал, что жена его сбежала — на их политическом языке это называлось «похищена».
   Он помолчал, подумал.
   — Бороздить другие пашни, морские, — заговорил он с внезапной язвительностью. — Так и вышло. Потом они прозвали меня «Хитроумный», «Велемудрый». Меня никогда не радовали эти прозвища. На самом деле им следовало прозвать меня «Отчаявшийся». Они сказали, что я слишком хороший воин, чтобы оставаться у себя на острове и солить пашню.
   Посланец выждал несколько мгновений, все взвесил.
   — Вы были выдающимся военным деятелем, господин Генерал, — заявил он, стараясь смягчить льстивость тона. — Быть может, простите за прямоту, не такой уж великий стратег, но тактик отличный.
   Другой не обратил никакого внимания на его слова. Он говорил теперь, обращаясь к синеющей мгле.
   — Обороняться, наверно, надо, — говорил он. — Конечно, надо, если на тебя напали. Но иногда мне приходит другая мысль, я чувствую ее сердцем, печенью, почками, мозгом костей — — может, она зарождается в моей голове, а может, в утробе. Вот какая это мысль: если все решат, что не станут готовиться к обороне, не станут вооружаться, чтобы защитить себя от нападения, если все… нет, я не додумал эту мысль до конца, не сделал из нее вывода, но вывод есть. Быть может, мой сын, или его сыновья, или сыновья его сыновей сумеют развить эту мысль. Однажды кто-то сказал мне, что далеко на востоке, на краю света, у последней его черты, дикие, неведомые племена эту мысль постигли.
   Вестнику очень хотелось зевнуть и сказать, хватит, дескать, молоть вздор, но он понимал, что подобное заявление будет сейчас неуместно. Однако ему стал надоедать замедленный ход разговора.
   — Так или иначе, то была красивая война. С точки зрения военной — война просто выдающаяся. Она наверняка войдет в историю. Вы, очевидно, знаете, что ее уже воспевают во всех больших городах, на родине каждого из героев, во всех знатных семьях. Певец, который не знает песен о ней, считается просто дармоедом.
   — Рабы тоже участвовали в ней, — продолжал старший. — Они управляли нашими колесницами. Точили наше оружие. Мы готовили из них отряды разведчиков и смертников, гребцов и подручных для черной работы. Полагаю, немногие из них возвратились домой. Они погибали первыми — на поле боя и в море. Назад, сдается мне, возвращались по большей части генералы да адмиралы. Их уж, верно, доставляли домой по всем правилам. Мы одержали крупную победу. Там, где мы побывали, осталась роскошная груда развалин.
   Но тут его мысль отклонилась в сторону, и он, то и дело отступая от того, что мы зовем логикой выстроенной, олитературенной беседы, мало-помалу заговорил так, как обычно говорят в жизни, когда от оборванных фраз расходятся лучи недосказанных мыслей.
   — Наверно, некоторые войны необходимы, — сказал он (может быть, для того, чтобы не слишком гневить богов) . — Пожалуй, для них, для троянцев, война была необходима — они оборонялись.
   — Наша династия, наша семья, семья бессмертных богов, занимала позицию выжидательную, мы сохраняли нейтралитет, — сказал Вестник не без строгости в голосе. — Были, конечно, добровольцы, которые поддерживали ту или другую сторону; что до меня, я, как всегда, занимался коммерцией.
   Старший поднял голову и уставился туда, где мрак был гуще и где сидел Вестник.
   — Вы, олимпийцы! — сказал он. — Это вы затеяли войну, вы породили ее идеи. Спросите Агамемнона, откуда он почерпнул свои идеи! Мы сражались за ваши интересы. Интересы Агамемнона совпали с вашими, да и Менелаевы интересы тоже оказались вам с руки, во всяком случае отчасти. Вы хотели показать нам, что власть — это нечто могучее, слепящее глаза, поражающее своим кровопийством и обладать ею по плечу одним лишь богам. Вы хотели показать нам, что война требует жертв, а стало быть, и она — божество. Агамемнон же хотел быть верховным вождем, испытать силу своей армии, поскольку ему удалось собрать армию, и своего флота, поскольку ему удалось сколотить флот из стольких-то кораблей со столькими-то тысячами гребцов и героев…
   — Простите, сударь, — сказал Вестник, и в голосе его зазвучало раздражение, — я не собираюсь быть адвокатом моей семьи, она стоит слишком высоко, чтобы стать предметом нашего совершенно случайного разговора. Что же касается Агамемнона, особы куда более земной, он пожертвовал многим. Он рискнул всем, вы же знаете сами, его дочь…
   — Он никогда не приносил жертв никому, кроме самого себя и своей чести, — неожиданно сухо возразил другой.
   Сейчас нам ссориться нельзя, подумал Вестник, в данную минуту это недипломатично, хотя мне отлично известно, что бывают ссоры в высшей степени дипломатические
   — Это решит история, — только и сказал он.
   — История! — откликнулся другой. — История говорит лишь одно — что такой-то человек, оставивший такую-то надпись на таком-то камне, выбил ее по повелению такого-то властителя; история говорит лишь одно — что тот, кто получил повеление воспеть героя или войну, воспел их так громко, что его потомки, слушатели и дети слушателей выучили песнь наизусть и понесли ее дальше. Не сомневаюсь, гравировальная мастерская и певческая школа Агамемнона работают уже полным ходом. Если только он жив и может об этом позаботиться.
   — Он безвозвратно мертв, — сказал Вестник. — Но память о нем будет жить вечно.
   Не заботясь об эстетической или логической завершенности разговора, другой сказал:
   — Мы увязли в крови по щиколотку, по колено, по грудь, по маковку шлема во имя целей, о которых не имели понятия. Агамемнон полагал, что сражается за свою честь, за свою армию и флот, на самом деле он просто жаждал движения в воинственных ритмах, жаждал убивать и крушить все вокруг, чтобы окружающий мир пришел в соответствие с его внутренним миром — ведь Агамемнон был одержим демонами. Менелай полагал, что сражается за то, чтобы вернуть сбежавшую бабенку. И ради того, чтобы снова нашептывать в ее маленькое ушко нежные, сладкие, медовые речи и ласкать округлости ее тела, он с восторгом убивал женщин к детей, жег их города и дома, поджаривал их, как поросят. Я сам…
   Голос его упал, голова снова поникла, он прошептал что-то невнятное. Поняв, что все равно не разберет его слов, Посол решил вернуть беседе ее логическую, эстетическую и геометрическую стройность.
   — Верно, вы сами не отставали от других. И вели себя превосходно, как истинный герой! — сказал он.
   — Правда, — подтвердил другой. — Но, по чести сказать, я не знаю, ради чего я сражался, хотя я размышлял над этим все те годы, что провел у Калипсо. Вероятно, я сражался, отчасти чтобы не отстать от других и показать себя хитроумным, поскольку меня прозвали Хитроумным, Велемудрым, Измыслителем козней. На самом деле я сражался, прежде всего, чтобы вернуться домой.
   — То есть как это?
   — Я хочу сказать, — ответил тот, кто был старше, кто казался старше, — что я пошел на войну, чтобы вернуться с нее домой.
   — Но вы же и были дома до войны? — удивился Вестник.
   — В том-то и дело, — ответил тот грубо, равнодушно. — Одни покидают свой дом, чтобы убраться подальше, дома им плохо, я же ушел из дома, чтобы в него возвратиться, — это был кратчайший путь домой.
   — Я был бы вам весьма признателен, если бы вы пояснили свою мысль, — заметил Вестник.
   — Я счел это своим долгом, — начал второй. — Нет, не перед олимпийцами, не перед Агамемноном или Менелаем с его супругой, но долгом перед моим народом, перед моей родиной. Если бы я не последовал за Агамемноном, мне пришлось бы с ним воевать. Для меня это была бы война справедливая — защищать лучшее от худшего. Вместо Трои они напали бы на нас, и тогда нам пришел бы конец. Хотя то была бы война справедливая. Для меня. Но чтобы избавить мой народ от оборонительной войны, я с моей маленькой армией и флотом принял участие в войне агрессивной. Я счел своим долгом спасти Итаку. Я притворился безумным, чтобы избежать войны. Но потом я понял: если я хочу однажды вернуться домой из моих странствий, начавшихся хождением по пашне с волом, ослом и солью, я должен направить свой путь в Трою, несчастный город, на который мы напали. Я принес в жертву Трою, Высокочтимый. Теперь я знаю: то была жертва.
   — Стало быть, вы хорошо сыграли свою роль, господин Адмирал, — холодно сказал Вестник. — Вы, без сомнения, были выдающимся воином. И весьма выдающимся лицедеем.
   — Последнее утверждение, быть может, не лишено оснований, — непринужденно ответил тот.
   Теперь за дверью уже заметно посветлело, они могли разглядеть друг друга, еще немного — и Гелиос выведет на небо свою колесницу. Посланец Олимпийского царства, его крылатый репортер и поставщик сплетен, равно покровительствующий ворам и торговцам, увидев в прибывающем утреннем свете лицо собеседника, был слегка разочарован. Во мраке он приписывал человеку, которого лет десять-двенадцать назад наблюдал во время войны, совсем другие черты: он представлял его себе сломленным неизбывной тоской по дому. Он думал, что пребывание у Калипсо было для него чередой дней, до краев наполненных отвращением и скорбью. А человек, который выступал перед ним из темноты, был мужем в зрелых годах, но отнюдь не сломленным, и, хотя он сидел, повесив голову и подавшись вперед, в его позе не было ничего старческого. Тело его было упруго, он пополнел со времени войны, щеки и живот округлились — печать смиренной, но не безнадежной покорности судьбе. Отметив все это про себя, Вестник сказал:
   — Но теперь-то вы во всяком случае вернетесь домой?
   Ему пришлось подождать ответа; за дверью меж тем продолжало светать. Собеседник не шевелился: сцепив руки на коленях, он уткнулся в них лбом. Волосы на его темени поредели — через несколько лет он станет лысым. Но в плечах и руках таилась недюжинная сила.
   — Что с моим отцом? — спросил он, не поднимая головы.
   — Он в деревне, — начал Вестник и заторопился, чтобы успеть сказать побольше. — Дело обстоит так: дом полон женихов, политическая обстановка тяжелая. Нам нужна там твердая рука. Телемах один не справится.
   — Я больше не хочу убивать, — заявил тот, глядя в землю.
   — Подумайте о ваших близких, — сказал Посол, стараясь изобразить голосом волнение и участие. — Подумайте о том, как долго ждала вас жена! И что сын почти не видел отца! Можете вы себе это представить?
   — Еще как, — ответил другой.
   — Подумайте, разнузданная орава женихов против одинокой женщины!
   — Стало быть, Агамемнон умер, — заметил тот, — Нет, его смерть мира не водворит. Не верю я в это. А отчего он умер?
   — Политическое убийство [20], — объявил Посол тоном начальника разведки. — И драма страстей. Теперь под угрозой жизнь вашего сына. Мы живем во времена политических убийств. Хоть по сыну-то своему вы соскучились? Даже если вы питаете… гм… слабость к здешней хозяйке, вы должны подумать о сыне. Скучаете вы по нему?
   — Я скучаю по ребенку, которого давно уже нет в помине, — ответил тот, по-прежнему уставившись в землю. — Всего того, по чему я скучаю, нет в помине. — И вдруг он поднял голову: — Если уж хотите знать. Но убивать я больше не хочу.
   — Едва ли речь пойдет об убийстве, о войне или о чем-нибудь подобном, — сказал Посол. — Речь идет лишь о том, чтобы восстановить порядок на вашем острове. Только и всего.
   — Я знаю, о чем пойдет речь, — сказал Призванный. — Я опять должен идти воевать. Я знаю — это приказ. Но я не рад. Я мог бы сказать, что это будет война оборонительная, но это неправда. Далеко на востоке, на краю света, тамошние варварские племена называют это другими, точными словами, но я не могу их найти…
   Он умолк и пошарил вокруг изувеченными руками, словно и впрямь вслепую искал чего-то на земле и не находил. Улыбка, до сих пор безобразная и полная ненависти, сделалась растерянной. Он встал и, пригнувшись, вышел наружу. Вестник последовал за ним.
   Старший смотрел на восток, на расстилавшуюся внизу долину, на море. Гелиос выехал на небо. Проснулись птицы в лесу; кружась, кричали голодные с утра чайки. Вверху на пастбищах блеяли овцы и козы. Море, теряя серые краски ночи, окрашивалось в розовато-голубые тона.
   — Стало быть, вы можете выехать, не мешкая? — спросил Вестник. — Сразу после того, как мы с ней потолкуем?
   — Мне нужно несколько дней, — ответил тот.
   — Я привел с собой корабль.
   — Мне торопиться некуда, — возразил тот. — О транспорте я позабочусь сам. И если вы непременно желаете с ней говорить, пожалуйста, подождите до вечера.
   — Как вам угодно, — тотчас согласился Посол с благожелательностью того, кто всего лишь исполняет приказ. — Но я могу на вас положиться? Не так ли?
   — Вам известно, в чьей я власти, — ответил тот. Вестник поклонился. На лице его играла улыбка дипломата, учтивая и многозначная.
   — Тогда всего вам доброго. И спасибо за беседу, Одиссей.
   — Всего доброго, — равнодушно кивнул тот; но потом он долго стоял, провожу взглядом одного из многих сыновей властителя неба и земли — Гермеса, который спускался вниз по склону к своему кораблю.


Глава четвертая. КОММЕРЦИЯ


   Пенелопа дала понять, что, по ее мнению, Меланфо, дочь Долиона, слишком задирает нос. Само собой, она выразила эту мысль не с грубой прямотой, а сказала так:
   — Приближается политический кризис, Эвриклея. Чует мое сердце. Как ты думаешь, на чьей стороне будет брат девчонки, Меланфий?
   С виду это был бесхитростный вопрос, требовавший такого же бесхитростного ответа. Обе знали, что Старший козопас служит партии женихов. Но престарелая наперсница постаралась не ударить в грязь лицом по части бесхитростности.
   — Если мне дозволено говорить откровенно, я чувствую совершенно то же самое, что и Госпожа.
   Высокородная госпожа подняла голову — линия ее подбородка сделалась чистой и прекрасной. Она выглянула в окно. Меланфо шла через внутренний двор, следом за ней шествовала кошка, держа что-то в зубах.
   — Что, опять появились мыши, Эвриклея?
   Старуха проследила близоруким взглядом ее взгляд.
   Кошка стрельнула вдруг наискосок через двор, мышь свисала у нее изо рта, как большой серый язык,
   — У девчонки слишком мало работы, — сказала старуха, — Бот она и забрюхатела.
   — Быть может, мы слишком изнежили ее своим воспитанием? — спросила Хозяйка.
   Они увидели, что Антиной остановился поговорить с девушкой в воротах, ведущих в наружный двор.
   — Не знаю отчего, но я никогда не любила кошек, — сказала Одинокая. — Когда они трутся о твои ноги — брр! И я слышала, что от них бывает сыпь и даже проказа.
   Эвриклея, любившая, чтобы зимой кошка грела ей в постели спину, ничего не ответила насчет кошек, но сказала:
   — Девчонки, конечно, мало-помалу подрастают.
   Этим она хотела дать понять, что схожая с кошкой дочь Долиона, несмотря на свою беременность, все еще не стала взрослой женщиной и, таким образом, Супруга, Долгоожидающая, может хотя бы время от времени по-прежнему чувствовать себя совсем молодой.
   64
   Они ни словом не обмолвились о главаре женихов и дельцов Антиное, но обе смотрели на него. Он зашагал через двор к мегарону, а хвастливая кошка двинулась вдоль колонн со стороны кухни.
   — Брр, — сказала Пенелопа. — Не выношу кошек. Неужели их нельзя чем-нибудь заменить? К примеру, обзавестись мышеловками? И почему она не сожрет мерзкую мышь?
   — Так ей положено природой, Ваша милость, — сказала Эвриклея, тем самым как бы отмежевываясь от ненависти к кошкам, неожиданно вспыхнувшей в Пенелопе.
   Они просмотрели счета (слишком бегло, по мнению старухи). Поголовье овец и свиней на острове по-прежнему заметно уменьшалось, в ход пошли уже и козы — они тоже стали исчезать. Стада крупного рогатого скота на Левкаде и на Большой земле — в хозяйстве на побережье Акарнании — также терпели большие убытки.
   — Подумать только, как прожорливы бывают люди, Эвриклея.
   — Не надо забывать, что мы кое-что продали, — сказала старуха. — Но Ваша милость правы, в доме уходит немало добра.
   — Ты думаешь, Меланфий?..
   Старуха иногда становилась вдруг туга на ухо, она не ответила, а только что-то пробурчала.
   — Ты слышишь, что я говорю, Эвриклея?
   Оказалось, что старуха услышала ровно столько, сколько было нужно.
   — Мы делаем проверку, Ваша милость.
   — Кто это мы?
   — Мое ничтожество, Ваша милость.
   За последние четыре-пять лет явных крупных хищений не обнаружилось. Крали обычно коз, козьи шкуры, шерсть.
   — Уж шкуры-то мы во всяком случае можем продать, — сказала Пенелопа, — в особенности овечьи, да и шкуры быков, которых они сожрали. А шерсти для тканья нам хватит еще на полгода.
   Она улыбнулась. Старуха, несмотря на приступ близорукости, не могла не заметить мимолетную улыбку хозяйки. Она тоже скорчила беззубую ухмылку:
   — Да, в ткацких мастерских работа спорится.
   У них была тайна, которая после громкого скандала с тканьем уже перестала быть тайной; но все же это был их женский сговор — то, что давало им повод перемигнуться.
   На шестнадцатый год после отъезда Супруга крупные земельные угодья, виноградники и оливковые рощи, стада овец, коз и свиней на острове, крупный рогатый скот на Левкаде и Большой земле стали в Итаке Вопросом вопросов. Женихи — вернее, та их часть, которую составляли местные хозяйчики, — образовали так называемую Партию Прогресса, опиравшуюся на поддержку извне. Партия стала для них орудием приобретения большей власти. Под прогрессом женихи понимали ужесточение рабства и милитаризацию и намерены были методом забвения отменить Народное собрание, Агору, которая, собственно говоря, не собиралась с начала Троянской войны. Вместо нее все вопросы должен был единолично решать Совет старейшин или Верхняя палата. Партия Прогресса требовала реформ ради всеобщего блага — а под реформами ради всеобщего блага подразумевалось, что огромные земельные угодья и торгово-промышленные предприятия Супруги (а стало быть, и политическое влияние, с ними связанное) должны перейти в руки кого-нибудь из молодых вождей — того, за кого она выйдет замуж.
   Само собой, зрелая, хорошо сохранившаяся красота Пенелопы тоже играла определенную роль в их притязаниях. Пенелопа была гордостью дома, гордостью знатных родов и всего города. Женихи почитали ее, но окольными путями, прибегая к всевозможным уловкам и ухищрениям, оказывали на нее нажим, и верная Эвриклея с ее разветвленными связями на материке видела, что им удалось кое-чего добиться. Тем не менее, пока Пенелопа хорошо управлялась с хозяйством и ее нельзя было упрекнуть в экономической несостоятельности, сторонники Партии Прогресса не могли подчинить Супругу своей власти даже с помощью Народного собрания. Мы ни на минуту — пусть даже это будет минута боговдохновенной риторики или героического бряцания оружием, — ни на минуту не должны забывать, что речь шла об экономической борьбе, о практической выгоде, о барыше и захвате.
   Программа Партии Прогресса выглядела примерно так:
   Надо установить новый порядок. До сих пор разговоров было слишком много, а дела слишком мало. Богами надоела мягкотелость смертных вообще, а жителей Итаки в особенности. Реформы, которые Долгоотсутствующему и его отцу Лаэрту частично удалось осуществить лет двадцать-тридцать назад, не принесли никакой пользы — плодом их оказалось лишь небрежение религией и забвение Чести и Славы. Далее, Партия решительно утверждала, что война против Трои была наилучшим решением многих внутриполитических проблем, но Супруг, Исчезнувший, Таинственно Скрывшийся в неизвестном направлении не сумел извлечь политическую выгоду из этого военного конфликта, и вот доказательство: в отличие от Нестора из Пилоса и Менелая из Лакедемона он не вернулся домой с честью и добычей.