Впервые за долгие дни Шестьсот пятьдесят шестой почувствовал себя хорошо и покойно, как будто только что сменил аккумулятор.
 
* * *
   Надеждин ждал прикосновения. Был все тот же абсолютный мрак, была все та же абсолютная невесомость, был все тот же тягостный сон, в котором нет у тебя ни рук, ни ног, ни тела, но зато теперь было ожидание. У него были, конечно, и воспоминания. В конце концов, за плечами у него целых тридцать шесть лет, и как легкомысленно ни относись к памяти, кое-что в ней набралось за эти годы. Но звать на помощь воспоминания не хотелось. Да и какая помощь от них, когда своей яркостью, остротой, осяза емостью они только ранили его, подчеркивали тягостный кошмар случившегося! К тому же, казалось ему, нельзя, просто нельзя допустить, чтобы драгоценные земные образы, теплые, живые, трепещущие, нежные, попали в эту заряженную. кошмаром бесплотную ловушку. Это было бы, казалось ему, предательством, слабостью. Нет, лучше всего было не вспоминать, лучше просто ждать прикосновения. Сжаться в малую точку, превратиться целиком в ожидание.
   Когда спасся он от гибели в том первом штормовом ужасе, когда удержало его на плаву чье-то прикосновение, он смог хоть чуточку подумать. Легче всего, конечно, было предположить, что он умер. Мысль эта вовсе не пугала. Он и так был абстракцией. И смерть была абстракцией. Но он никогда не верил в загробную жизнь. Не было у науки никаких доказательств загробной жизни. Никто никогда не возвращался оттуда. Были лишь рассказы людей, побывавших в состоянии клинической смерти, рассказы о чувстве легкости, полета к свету. Но это было не доказательство загробной жизни, а скорее последние вспышки умиравшего ума.
   К тому же в памяти остались пустые Сашкины страшные глаза, острая боль в запястье, которое сжал в своих клешнях робот, тащивший его туда, где до этого стоял его товарищ.
   Из всего этого следовало, что, скорее всего, он не умер, что сознание его живет, но живет вне тела, в некоем электронном устройстве. Утешеньице было невелико, слов нет, но помог Крус. Он уже знал, что прикосновение – он мысленно назвал его Прикосновением с большой буквы принадлежало существу, образу, сознанию, памяти – кто знает? – по имени Крус.
   Он сказал себе, что, если будет жив, что было в высшей степени сомнительно, навсегда запомнит эту спасительную поддержку, сострадательное и нежное прикосновение.
   И вот Крус пришел, ласково позвал за собой, и не было больше невесомой бесконечной тьмы. Они скользнули вниз и оказались на земле. Мимо шли странные трехрукие гномики с клювами вместо носа, но никто не смотрел на них. «Равнодушны, как роботы, – подумал Надеждин, но тут же поправил себя: – Почему я так уверен, что нас видят? Это же просто воспоминания. Мой товарищ по электронной темнице взял меня с собой в путешествие по памяти. Спасибо, друг, спасибо, Крус».
   А вот и металлические великаны. Для роботов они и тогда вели себя довольно-таки по-хозяйски. Вот один робот взял гномика за руку и потащил – да, да, потащил, почти так же по-хозяйски, как его тащили в круглой камере под страшный колпак. Может, это ребенок?
   Надеждин задал себе этот мысленный вопрос, представил маленького гномика и гномиков побольше, и Крус понял его. Нет, тащили взрослого гнома, потому что маленький гном, вон он, был гораздо меньше.
   «Спасибо, Крус, ты пытаешься понять меня. И я стараюсь понять тебя. И это прекрасно. Прости меня за выспренность стиля, но что может быть прекраснее, когда два живых существа пытаются понять друг друга? Я не большой философ, я всего-навсего командир грузового космолета, но я думаю, что не разум как таковой венчает природную пирамиду, а стремление понять другого, утешить и помочь».
   «Да, – сказало прикосновение Круса, – это, наверное, так».
 
* * *
   – Это Галинта, – сказал Густов дефам, которые молча стояли и смотрели на него. – А это, друг Галинта, мои товарищи. Что с тобой, ты боишься?
   Трехрукий сжался, опустил голову, и все его четыре глаза затянулись белесыми перепонками. Он прижимался к Густову, и тельце его вздрагивало. Он так и не отпустил руку Густова, наоборот, вцепился в нее, как испуганный ребенок.
   «Именно так, – подумал Густов, – как испуганный ребенок». В конце концов, так уж велика разница между этим клювастым трехруким существом и им, землянином? И если он прижимается к нему, значит, верит ему и ищет у него защиты. Странно, странно, конечно, гладить по головке такого гномика и следить, как все его четыре глаза по очереди вращаются, следуя за твоей рукой, но все равно приятно. И даже чувство голода ослабло – таким могучим ощутил себя на мгновение Густов.
   – Это верт, – сказал наконец Утренний Ветер. – Их давно нет. Откуда он пришел?
   – Я привел его из подземелья, – сказал Густов и улыбнулся. Уж очень забавно прозвучали его слова. Речитатив из какой-нибудь старинной оперы.
   – Разве верты живы? Их нет. Это все знают.
   – Это сразу не объяснишь, Утренний Ветер. Я тебе рассказывал, но ты не слушал. Там много вертов…
   – Они там живут?
   – Нет. Они неживые.
   – Как же ты его привел?
   – Мне трудно объяснить, но там есть устройство, которое, видимо, оживляет вертов.
   Все помолчали. Наконец один из дефов сказал:
   – Зачем он нам?
   – Как зачем? – удивился Густов.
   – Верты плохие.
   – Почему?
   – Верты плохие, – упрямо повторил деф.
   – Чем же они плохие?
   – Это все знают.
   – Кто все?
   – Все.
   – Но что плохого он сделал тебе?
   – Мне он ничего не сделал, потому что они умерли. Они потому и умерли, что плохие. Все умерли.
   – Утренний Ветер, – спросил Густов, – я не понимаю, почему вы…
   – Видишь ли, Володя, есть вещи, которые знает каждый кирд. Это называется история. Каждый кирд знает, что верты плохие. Они эксплуатировали кирдов, отнимали у кирдов аккумуляторы…
   – Зачем им нужны были аккумуляторы?
   – Как зачем? Все знают, для чего нужны аккумуляторы. Без них и шагу не ступишь.
   – Но я же обхожусь без аккумуляторов.
   – Ты – другое дело.
   – Может быть, им тоже не нужны аккумуляторы. Посмотрите на Галинту. У него же совсем другое тело, не как у вас. Мне кажется, никакие аккумуляторы ему не нужны. Но дело не в них. Я никак не возьму в толк, почему все-таки верты плохие.
   – Тебе же объясняют, – нетерпеливо сказал Тропинка, – они плохие. Это все знают.
   – Это я уже слышал, – сказал Густов. – Но вы повторяете одно и то же: они плохие, это все знают.
   – Но это действительно все знают, – сказал Утренний Ветер. – Я никак не пойму, чего ты хочешь.
   – Я хочу не заклинаний: «Это все знают, это все знают». Я хочу фактов.
   – Что такое факт?
   – Это то, что случилось на самом деле.
   – Вот тебе факты: верты отнимали у кирдов аккумуляторы, они их заставляли много работать. Они плохие. Это факты.
   – Откуда ты их знаешь?
   – Ты говоришь странно, Володя, – сказал Утренний Ветер. – Их все знают.
   – Откуда?
   – Что значит откуда?
   – Ты видел когда-нибудь вертов?
   – Нет, конечно. Они давно умерли.
   – Так как же ты можешь утверждать, что они мучали кирдов?
   – Потому что я знаю.
   – Рассвет! – вскричал Густов. – Ты мудрый, я не хочу спорить с вами, но я хочу понять, откуда вы знаете факты из жизни вертов?
   – Их знает каждый кирд, Володя.
   – И вы им верите?
   – Как можно не верить истории? На то она и история.
   – А кто учит вас истории?
   – Она у нас в голове.
   – Кто ее закладывает туда?
   – Как кто? Мозг, конечно.
   – А вы верите Мозгу?
   – Нет, конечно, Мозг наш враг.
   – Как же вы тогда можете верить истории, которую вложил в ваши головы Мозг?
   Рассвет помолчал, потом молвил задумчиво:
   – Твои слова непривычны, и мне нечего тебе возразить. Я должен обдумать их.
   – Значит, вы согласны, чтобы Галинта остался с нами?
   Никто не ответил. Дефы старались не смотреть па Густова.
   – Ты должен понять, – сказал наконец Рассвет.
   – Что?
   – Когда долго носишь в голове какое-то знание, оно… с ним очень трудно расстаться. Может быть, в том, что ты говорил, многое смущает наши умы, но мы привыкли считать вертов плохими… Лучше пусть он уйдет.
   То ли мучили Густова спазмы пустого желудка, то ли скребли сердце пустые глаза товарищей, но он вдруг закричал:
   – Вы, дефы, говорите о любви! А сами набиты злобными предрассудками, мне стыдно за вас!
   Дефы молчали. Запал прошел, и Густов замолчал. На него навалилась огромная усталость и ощущение полной тщеты своих усилий. И привычное уже отчаяние. И не только в гномике было дело – все, все было бессмысленно в этом тупом и жестоком мире. Тупая жестокость была вечна и беспредельна, она существовала, наверное, столько же, сколько желтое небо, и надеяться побороть ее было надеждой песчинки остановить крутивший ее шторм. Тупая жестокость была несокрушима, она – свойство материи, и его сражения с ней были атакой муравья па бронированную крепость. Нет, поправил он себя, муравей мудрее его. Муравей не понимает, что делает и куда ползет, и в этом его сила. А он понимает, что делать ему нечего и ползти некуда. И в этом его слабость.
   Кому есть дело до пустых глаз и жалобного мычания его товарищей, до мук голода, что время от времени прожигали его желудок, до безнадежности, что придавливала его тяжким прессом, перехватывала дыхание, до маленького гномика Галинты, который все еще держал его за руку.
   – Пойдем, – сказал он и слегка сжал ладонь.
   Узкая ладонь гномика ответила благодарным пожатием.

11

   –О великий Мозг, – сказал кладовщик проверочной станции, – докладывает Шестьсот пятьдесят шестой.
   Главный канал связи был гулким, просторным, и кладовщику показалось, что он даже слышит эхо своих слов: «…той, той…»
   – Говори, – послышалась команда Мозга, – но будь краток.
   – Великий Творец, на станции прячется кирд без номера. Я не знаю, кто он, но он появился в тот день, когда на станцию пришел начальник стражи с двумя крестами на груди.
   – Ты видел его?
   – Нет, о великий Творец.
   – Откуда же ты знаешь?
   – Старые тела попадают ко мне на склад. Там и сейчас лежит туловище с двумя крестами.
   – Как же проходит проверку кирд без номера?
   – Он получает штамп.
   – Кто ставит его?
   – Начальник станции кирд Четыреста одиннадцатый. – Ты уверен?
   – О великий Мозг, Создатель всего сущего, я знаю, что меня ждет, если я ошибаюсь.
   – Хороший ответ, кладовщик. Никто не должен знать о нашем разговоре.
   – Слушаюсь, Повелитель мира.
   Измена, кругом измена. Гнусные дефы лезут из всех углов, как извечный хаос, который ненавидит порядок, как тьма, которая всегда норовит залить, загасить свет. Это было хорошее сравнение. Он, Мозг, был светом который освещал весь мир и защищал его от темных сил неразумной стихии.
   Только что, совсем недавно, он сам проверял Четыреста одиннадцатого на фантомной машине, и вот и в него уже вползла зараза измены. Вырвать ее, выжечь, чтоб не захлестнула она город. Чтоб не исказила четкие прямые линии великого чертежа, который он создал. Чтобы преградить путь ненавистным дефам.
   Он вызвал начальника стражи и приказал немедленно обыскать проверочную станцию, во что бы то ни стало найти безымянного кирда, схватить его, но под пресс не бросать, пока он сам не проверит его, а также задержать начальника станции.
 
* * *
   Бывший кирд Двести семьдесят четвертый, бывший начальник стражи, стоял на лестнице, ведущей в склад, и ждал Четыреста одиннадцатого. Жизнь его треснула, раскололась на две неравные части. В одной было безмятежное существование добропорядочного кирда, работа, изучение пришельцев, доклады Мозгу, новое назначение, два креста на груди, стражники, ловившие каждое его слово, вызов в саму башню Мозга. Было ощущение себя частью большого механизма, было тихое удовлетворение от своей полезности, от принадлежности к этому механизму. Было удовлетворение от растворения в механизме, когда порой перестаешь ощущать себя отдельным кирдом, забываешь, что ты Двести семьдесят четвертый, а становишься безымянной частицей чего-то большего, чем ты, более сильного, чем ты, более мудрого. В другой части был безымянный деф, который прячется по закоулкам проверочной станции и которым управляют теперь не приказы Творца, а жгучая ненависть к нему. Если бы только этот коварный Мозг был перед ним, он бы кинулся на него всем своим весом, крушил бы его куб, давил, прыгал на нем, пока последняя искорка не покинула бы искореженные схемы. Будь он проклят!
   В башню не войти. Вход открывает только сам Мозг. Но ничего, он дождется своего часа, он еще поговорит с Творцом. На своем языке.
   Четыреста одиннадцатый обещал ему, что ждать придется не так долго, что у него есть план. Интересно, что это за план…
   Он услышал шаги по лестнице. Наверное, Четыреста одиннадцатый, он уже давно ждет его. Сначала он увидел ноги. Ноги ничем не отличались от других ног, ноги как ноги, но они тут же заставили его двигатели включиться на полную мощность. Четыреста одиннадцатый так не ходил, не ходил такими медленными, осторожными шажками. Так может идти кирд, знающий, что его поджидает опасность.
   Он впился глазами в спускающиеся по лестнице ноги, прижался к стене. Он не ошибся, это был не Четыреста одиннадцатый, а стражник.
   Мозг был далеко, его башня недоступна, но перед ним был его посланец, и ненависть, что переполняла его, бросила его на стражника. Он прыгнул, ударил плечом стражника в грудь.
   Стражник не ожидал нападения. Он давно уже носил крест на груди и не раз и не два выдергивал кирдов из их привычного существования. Кто там у них оказывался дефом – это уже было не его дело. Но все без исключения цепенели, когда видели перед собой грозный бело-голубой крест, и покорно шли за ним.
   «За мной!» – командовал он, и те, кому он приказывал следовать за ним, послушно шли. Он даже редко брал их за руку, потому что им и в голову не приходило ослушаться. Он был стражником, он выполнял приказы Творца, а потому никто не смел сопротивляться.
   Поэтому стражник не ожидал нападения, и удар ошеломил его. Он покачнулся, но удержался на ногах. На какую-то долю секунды он сконцентрировал все свое внимание на сохранении равновесия, и это-то и дало возможность бывшему начальнику стражи вырвать из рук врага трубку. Он направил ее на стражника.
   – Ты!.. – завопил стражник и кинулся на него, но голубой луч трубки вспыхнул на мгновение ярким пятном на его голове, прожег ее оболочку, расплавил и испарил схемы его мозга.
   Стражник еще двигался, но лишь по инерции, работой его двигателей никто больше не управлял, и никто не координировал их взаимодействие. Долю секунды сила инерции боролась с силой тяжести, но только долю. Сила тяжести победила, стражник рухнул с грохотом на ступеньки и медленно скатился вниз.
   Бывший Двести семьдесят четвертый стоял на лестнице, сжимая в руке трубку. Ярость стремительного боя прошла, он, казалось, дал выход и ненависти к Мозгу, которая переполняла его.
   Далеко ему не уйти. Раз они уже узнали, что его еще не сунули под пресс, на станцию послали не одного стражника. Тот, который занял его место, уж постарается выслужиться. Всю, наверное, стражу стянул сюда.
   Недолгой получилась отсрочка. Мозг победил. Сила всегда побеждает.
   Ему не хотелось больше думать о Мозге, не хотелось представлять, как луч из трубки стражника вопьется в его голову – и он рухнет, так же страшно подвернув руки и ноги. Быстрей бы впасть в вечное небытие. Оно звало. В нем не было проклятого Творца, тупых стражников с короткими трубками в руках, не было страха и ненависти. Он поднял трубку и приставил ее к голове. Он уже хотел было нажать на кнопку, но подумал в этот момент о Четыреста одиннадцатом. Его они тоже отправят под пресс…
   Кирд он или деф, но он не выполнил приказ Мозга, спас его от вечного небытия. И не его вина, что спасение оказалось таким недолгим.
   Он никогда не думал о других. Любовь и преданность адресовались только Творцу, но сейчас в первый и последний раз в жизни ему остро захотелось сделать что-то для другого. Если бы он мог помочь Четыреста одиннадцатому… Может быть, он успел бы уйти из города.
   Чувство это было совершенно новым для бывшего Двести семьдесят четвертого. Оно как бы осветило его сознание непривычным светом, и знакомый мир стал другим. В этом другом мире он не был бы таким, каким его создал Мозг, – холодной равнодушной и одинокой машиной. Он помогал бы другим, и множество теплых щупальцев протянулось бы от него к другим и от других к нему.
   Поздно, этого мира нет, есть только жестокий мир Мозга. И его самого больше нет, только тень его еще осталась. Но все равно он поможет Четыреста одиннадцатому.
   Он поднялся по лестнице и осторожно выглянул.
   Кто-то бежал по проходу и кричал:
   – Вон он, поднялся по лестнице! Это он, я знаю, я – кладовщик, я знаю эту лестницу!
   В зале было много кирдов. И те, кто проверял, и те, кого проверяли. Они все застыли и молча смотрели на бегущего кладовщика и на него.
   Он хотел было нырнуть вниз, спрятаться, забиться куда-нибудь в угол, но спрятаться было некуда. Он посмотрел на стенд, на котором обычно работал Четыреста одиннадцатый. Начальник станции тоже оцепенел, но глядел не на него, а только на кладовщика.
   Бывший начальник станции рывком выскочил в зал.
   – Вот он! – кричал кладовщик.
   Он был уже совсем близко и заметил, наверное, трубку в его руках. Он остановился. Глаза его обшарили зал в поисках стражников, но не нашли ни одного. Он словно завороженный смотрел теперь на трубку, потом повернулся и бросился бежать.
   Бывший Двести семьдесят четвертый так и не понял, споткнулся ли он или кто-то подставил ему ногу, но кладовщик с лязгом упал.
   – Держите его! – завопил он, уперся руками в пол и начал вставать.
   Бывшему Двести семьдесят четвертому казалось, что он поднимает трубку и целится бесконечно долго, и он был рад этому, потому что боковым глазом он видел, как Четыреста одиннадцатый махнул ему рукой и исчез. Он нажал кнопку, и кладовщик забился на полу, задергал ногами. Не очень удачный был выстрел, подумал он. Он знал, чувствовал, что истекают последние мгновения перед наступлением вечного небытия, бесконечная печаль неслась на него с глухим гулом, но он все-таки успел почувствовать теплое чувство благодарности Четыреста одиннадцатого.
   Он слышал топот шагов, но звук был слабым, словно приходил издалека. Он не успел даже подумать, откуда они доносятся, потому что пол начал стремительно приближаться к нему, подскочил и ударил в него, и больше он ничего не видел.
 
* * *
   – Вставайте, ребятки, – сказал Густов Надеждину и Маркову, но они лишь вздрогнули и замычали. – Коля, миленький, Сашок… – Он дернул Надеждина за руку, и тот покорно встал. Потом заставил встать Маркова. – Галинта, – кивнул он трехрукому, – пошли.
   Дефы стояли молчаливым полукольцом и смотрели на них.
   – Володя, – сказал Утренний Ветер, – нам не хочется отпускать тебя. Ты сердишься…
   – Дело не в этом, друзья. Я ж вам объяснил. Мы не можем долго обходиться без пищи, так же как и вы без заряженных аккумуляторов. В городе, в круглом здании, наши рационы…
   – Стражники отправят вас в вечное небытие.
   – А может быть, и нет. А без пищи мы уже безусловно окажемся там.
   – Мы попытаемся добыть ваши рационы.
   – Опять вылазка в город. Они стали хорошо обороняться. Вы теряете все больше товарищей.
   – Это правда, – печально сказал Рассвет.
   – У нас нет выхода. Мы пойдем.
   Густов вдруг явственно увидел себя со стороны держащего за руки двух своих товарищей, как маленьких детей. Печальная нянька печальных больших детей.
   Когда он тянул их за руки, они послушно шли за ним. Галинта шел впереди.
   Их догнал Рассвет.
   – Володя, – сказал он, – я все время думал о твоих словах…
   – О каких, друг Рассвет?
   – О вертах.
   – А…
   – Наверное, ты прав. Наверное, нельзя впускать в голову ни одной мысли, которую ты не проверишь сам. Мысли в голове должны быть только своими, чужих туда пускать нельзя, а убеждение, что верты плохие, – это чужое убеждение. Это убеждение Мозга. Это его история. А если история создается тем, кто в ней заинтересован, это уже не история. Ты прав, друг Володя. Прости нас. Мозг наш враг, но мы носим в своих головах еще много ядовитых семян, которые он бросил в нас… Иногда нам кажется, что мы повыдергивали все стебельки, но они снова и снова прут из нас. Ты пришел из другого мира, объясни: почему зло растет так легко, а добро с трудом пробивается наружу?
   – Я не знаю, брат. Может быть, потому, что зло ближе к равнодушной природе. Может быть, в основе зла равнодушие, то есть привязанность только к себе. А доброта – это драгоценное растение, с гигантским трудом и невероятными страданиями выведенное разумом за бессчетные поколения. Ты не представляешь, Рассвет, как я рад и горд, что ты догнал нас. Это подвиг.
   – Почему?
   – Мне иногда кажется, что истинная мудрость не в создании или понимании новых идей, а в умении под­вергнуть сомнению привычные понятия. Это гораздо труд ней. Прощай, друг Рассвет. Может, ты все-таки останешься? Мне грустно расставаться с тобой.
   – Мне тоже, но я не вижу другого выхода.
   – Ты помнишь, как найти дорогу?
   Да. Утренний Ветер хорошо объяснил мне. Прощай, друг.
   – Прощай, Володя.
   Они шли медленно, и Галинта иногда останавливался, чтобы подождать их. Усталость все больше наваливалась на Густова, нашептывала соблазнительно: сядь, отдохни. Бороться с ней было трудно, потому что ей нечего было возразить. Куда он тащит их, зачем? Он ведь и сам не очень-то верил в то, что задумал. Их подстерегало такое количество «если», что продраться через этот частокол было практически невозможно. Если произойдет чудо и он благополучно доведет свою скорбную команду до города, не собьется с пути, не заблудится в похожих друг на друга развалинах, не заснет на ходу и не замерзнет ночью, это еще ничего не будет значить. Их могут схватить, их, скорее всего, именно схватят, и, скорее всего, он разделит участь товарищей. И из него выкрадут сознание, и его сделают пускающим слюни идиотом. И Галинту схватят, бедного гномика. Эти роботы почему-то не любят вертов. Если и дефы ощетинились против него, легко представить себе реакцию обычных кирдов.
   Но если даже случится второе чудо, состоится целый парад чудес, нет никакой гарантии, что в их старой камере пыток все еще валяются на полу сумки с едой. И нет никакой гарантии, что он вообще сумеет найти этот милый круглый домик. А если найдет – открыть. И одному Галинте известно, что он ест. Если, впрочем, ему это известно, потому что, в сущности, он даже не знал, кто шел перед ним, поблескивая задними глазами, – заводная говорящая кукла, воскрешенный каким-то образом верт или что-нибудь еще.
   И отправился он в этот бессмысленный путь не потому, что действительно надеялся добыть еду, а потому, что просто не мог сидеть и ждать покорно конца. Слишком долго были они на этой проклятой планете щепками, которые крутил и тащил какой-то дьявольский поток. Так и не совсем так. Он все время играл с собой в маленькие игры, преимущественно в прятки. Чем ближе маячил конец, уже не покрытый дымкой абстракции, а ясный и безжалостно очевидный, тем больше он надеялся на чудо.
   Он вдруг вспомнил, как совсем еще малышом слушал важные рассуждения старшего брата о движении моле­кул.
   «Понимаешь, дурында, они маленькие и летают по комнате взад и вперед. Это и есть воздух, которым мы дышим».
   Он вдруг испугался:
   «А что, если они все вдруг слетятся в угол? Мы задохнемся, да?»
   «Ты дурында, – снисходительно сказал брат. – Их так много, что они не могут собраться в кучку»
   «А если соберутся?»
   «Это невозможно».
   «Наверное, – думал он тогда, брат прав. Он всегда был прав. Он знает все на свете. Но вдруг все-таки эти молекулы (он представлял их в виде маленьких мошек) не послушают брата?»
   Тогда, на том далеком свете, он боялся того, чего быть не могло. Сейчас, наоборот, он жаждал верить в то, во что верить было невозможно. Но чем невозможнее было спасение, тем жарче пылала в нем надежда. Признаться себе в том, что он верит в нее, было опасно. Нельзя было сглазить эту немыслимую, противоестественную надежду. Даже помянуть ее имя всуе он боялся: а вдруг спугнет ее?
   Марков жалобно застонал. Лицо его исказила болезненная гримаса. «Боже, и это Сашка…» Он вдруг сообразил, что бормочет что-то невразумительно-ласковое, что, наверное, бормотал бы своему ребенку, если бы остался с Валентиной… Почему если бы? Вон она идет навстречу ему, сейчас она, улыбнется и спросит, откуда у него такие взрослые дети. Он хотел что-то крикнуть ей, но услышал шорох над головой. Совсем низко над ними летели две черно-красные, словно надевшие траур птицы. Они медленно взмахивали двумя парами бахромчатых крыльев и между взмахами заметно теряли высоту, которую тут же снова набирали.
   – Ани, – сказал Галинта.
   – Это птицы? – спросил зачем-то Густов.
   – Ани, – повторил Галинта. Он повернул голову и неожиданно издал какой-то клекот.
   Четырехкрылые твари в ответ заложили плавный вираж, вытянули длинные шеи и, казалось, с интересом рассматривали гномика. Галинта еще раз издал клекот, и обе птицы тяжко опустились рядом с ним. Гномик подбежал к ним, заклекотал, зацокал, протянул все три руки, и птицы сладострастно подсунули под них маленькие толовки на длинных гибких шеях, завертели ими. Они закрыли бусинки-глаза и тихонько клекотали, словно что-то медленно варилось в них.