— Что семьдесят шесть? — растерялся Николай Аникеевич.
   — Мне. Плюс йога. Для эластичности.
   — Чего?
   — Мышц. Йога раз в день. Тридцать минут. Бомбейский метод. Делаю полный лотос в семьдесят шесть, а?
   — Потрясающе, — охотно согласился Николай Аникеевич. — Можно только позавидовать.
   — Плюньте на элфэка. — Человек поднял предостерегающе палец и начал считать себе пульс. — Уже девяносто. Каково? В семьдесят шесть! Обещайте мне плюнуть на элфэка, обещаете? — Голос человека звучал просительно, почти настойчиво.
   — Да, да, пожалуйста, но что такое элфэка?
   Человек перестал дышать и посмотрел на Николая Аникеевича с глубочайшим изумлением.
   — Как, вы не знаете, что такое элфэка?
   — Простите… — пробормотал Николай Аникеевич и на всякий случай примерился взглядом к ближайшим гантелям.
   — Кабинет лечебной физкультуры, вот что такое элфэка! И все зло от них, только от них! Их дозировка глубоко ошибочна, консервативна и приносит больше вреда, чем пользы. Возьмите меня. В семьдесят — сто восемьдесят на сто двадцать, в семьдесят шесть — сто пятьдесят на девяносто! Каково? А? А почему? Плюнул на элфэка!
   — Потрясающе, — согласился Николай Аникеевич, — но я хотел, собственно, расспросить вас о Василии Евграфыче…
   — Из оздоровительной группы? Из Лужников?
   — Боюсь, он умер. Два года тому назад.
   — Тогда не знаю. Всего хорошего. Плюньте на элфэка — приходите. Сахар есть?
   — С собой?
   — В моче.
   — Не-ет как будто.
   — Будет — дам диету. Тэтэди. Тасманийская туземная диета. Честь имею, у меня сейчас гантели.
   Николай Аникеевич взглянул на свою «Омегу». Время еще не позднее, и вполне можно было съездить на улицу Вучетича. Он вышел на улицу. Трубы ТЭЦ все ввинчивали в низкое сизое небо тугие пегие клубы дыма. Из двора выехало такси, и Николай Аникеевич поднял руку.
   Они долго искали нужный дом среди одинаковых коробок. «О господи, что я делаю, — подумал Николай Аникеевич, — какой ерундой занимаюсь». Но упрекал он себя скорее из приличия, по инерции, потому что не оставлял его охотничий какой-то зуд, детская нетерпеливость: быстрее, быстрее.
   Дверь открыла высоченная девица в джинсах и коротенькой маечке, на которой было написано «Сингапур» и которая оставляла открытым ее пуп. Стараясь не косить глазами на пуп, Николай Аникеевич вежливо поздоровался и спросил, может ли он видеть Виктора Александровича Вахрушева.
   — А дед в больнице, — сказала «Сингапур» и почесала живот.
   — Давно?
   — Да дня три уже…
   — Как его здоровье?
   — Клава! — вдруг заорала «Сингапур». — Тут к деду, спрашивают, как его здоровье.
   В коридорчике появилась женщина в стеганом красном халате и косынке на угловатой голове. «От бигуди, наверное», - подумал зачем-то Николай Аникеевич. Женщина подозрительно посмотрела на него, кивнула и спросила:
   — Вы к Виктору Александровичу?
   — Да.
   — А зачем он вам?
   — Видите ли… — замялся Николай Аникеевич, — я хотел расспросить его об одном нашем общем знакомом…
   — О ком? — строго спросила женщина в халате и решительным жестом извлекла из кармана пачку сигарет.
   — О Василии Евграфыче… — Николай Аникеевич вдруг сообразил, что даже не знает его фамилии. Хорош сыщик!
   — Не знаю такого, — сказала женщина и грозно щелкнула зажигалкой.
   — Как вы думаете, а удобно мне посетить вашего отца в больнице?
   «Сингапур» ухмыльнулась, а женщина в халате выпустила из накрашенных губ облачко дыма и пожала плечами.
   — Спасибо за отца. Я его жена.
   — Не хвастай, Клава, — сказала девица.
   — Ванька, веди себя прилично. И вообще ты опаздываешь на тренировку.
   Николай Аникеевич мысленно застонал: мать, дочь, жена, внучка, Клава, Ванька, «Сингапур». Бедный Виктор Александрович…
   — Виктор Александрович в больнице, — сказала жена Вахрушева.
   — Да, да, — торопливо кивнул Николай Аникеевич, — я только хотел узнать, как он и удобно ли посетить его?
   — Как он? Как огурчик. Как может чувствовать себя человек в его возрасте после второго инфаркта? Хотя и микро? — Женщина в халате пожала плечами, явно осуждая мужа и за возраст, и за инфаркт. — Сходите. — Она назвала больницу и двинулась на Николая Аникеевича, заставляя его отступать к двери. Девица принялась стаскивать «Сингапур» через голову, и он выскочил на лестницу.
   Назавтра сразу после работы он поехал в больницу. Окошко с табличкой «Справочная» было закрыто. Гардеробщик с огромной кружкой чая в руках сказал:
   — Да вы ее не ждите, она сегодня не пришла.
   — А как же мне узнать, в какой палате больной?
   — Знаете, когда поступил? Сходите в приемное отделение. Как выйдете, направо за угол.
   От слов «приемное отделение» легкий озноб прошел по спине Николая Аникеевича. Несколько лет назад появились у него затруднения с мочеиспусканием. Дня два он терпел, а потом пошел в поликлинику. Молодой смуглый врач мучил его минут двадцать. Руки его дрожали, и Николай Аникеевич заметил, как на лбу его выступила испарина.
   — Что вы делаете? — вдруг закричал врач. — Немедленно в больницу. Экстренная госпитализация.
   Он начал что-то быстро писать, куда-то звонить, а Николай Аникеевич сидел словно в трансе, думая о себе так, как будто это не его кладут в больницу, а какого-то другого человека, по странному совпадению тоже Николая Аникеевича и тоже Изъюрова.
   В приемном покое больницы толстая женщина в халате опять что-то долго писала, а потом провела его в небольшую комнатку со странной табличкой «Мужская смотровая». Посреди комнатки стояла каталка, а на ней лежал старик, прикрытый тонким казенным одеялом. Внезапно старик поднял костлявую, по-детски тоненькую ручонку с темной морщинистой кожей, слабым жестом погрозил стене с плакатом «Если у вас дома больной гриппом» и дребезжащим голосом выкрикнул:
   — Справа, справа, ребятки…
   Высоченный человек с застывшей улыбкой и неподвижными глазами слепца сказал:
   — Лежи, лежи, дедушка, скоро врач придет.
   — Да что это такое за безобразие, — не очень решительно сказал немолодой седой человек, поглаживая по плечу бледного юношу лет семнадцати с длинными волосами. — Второй час ждем уролога.
   В комнату заходили и выходили молодые люди в белых и зеленоватых халатах, чрезвычайно озабоченные и торопливые, у всех на груди висели стетоскопы, но движения их были суетливы и неуверенны.
   — Справа, справа, ребяты… — снова выкрикнул старик и поднял было руку, но она тут же упала.
   — Ты не бойся, детка, — говорил седой человек, нежно проводя рукой по волосам сына, — все будет хорошо…
   Николай Аникеевич сидел не шевелясь, остро чувствуя страшную хрупкость человеческого тела. Боже, это же чудо, что такой сложный механизм может хоть немножко, хоть чуть-чуть работать без поломки, без того, чтобы тут же не оказаться в маленькой комнатке со странным названием «Мужская смотровая».
   Потом уролог, тоже молодой человек в белом халате, не очень ловко, но решительно вогнал в него катетер, по трубочке потекла моча, и он сказал:
   — Какая к черту анурия, пишут всякую ахинею, идиоты, почки дай бог каждому…
   Николай Аникеевич почувствовал прилив жаркой благодарности к молодому человеку, к своим почкам и даже к моче…
   Виктор Александрович Вахрушев лежал во второй кардиологии и оказался толстым человеком с бело-мучнистым больничным лицом.
   — Вы ко мне? — спросил он Николая Аникеевича.
   — Да…
   Лицо Вахрушева начало было почему-то складываться в ироническую улыбку, но вдруг исказилось от боли.
   — У-у, — он со свистом вздохнул сквозь сжатые зубы, помолчал несколько секунд, потом сказал: — Так и должно быть…
   — Что? — спросил Николай Аникеевич, с брезгливой жалостью посмотрел на все еще напряженно нахмуренный лоб. О господи, какое счастье, что не он это лежит распятый на больничной койке, не его пронизывает боль.
   — Так и должно быть, — уже тверже сказал Вахрушев. — Чужие люди приходят, а единственная внучка никак не может найти время навестить умирающего деда. Что поделаешь, современный баскетбол требует самых серьезных тренировок… Но хватит жаловаться. Вы по поводу экспертизы?
   — Я…
   — Я все передал Аркадию Семеновичу Падалко. Вернее, жена передала, когда это случилось. Закончить заключение я не успел, но кое-что написал.
   — Простите, Виктор Александрович, но я вовсе не по этому делу. Я… Как бы вам это выразить пояснее? Видите ли…
   — А кто вы, собственно? — строго спросил Вахрушев.
   — Изъюров Николай Аникеевич. Я хотел спросить вас о покойном Василии Евграфыче…
   — О ком, о ком?
   Сердце Николая Аникеевича тоскливо сжалось. Не он. Зачем все это? Весь этот бред. И нелепые часы, и его детское любопытство вдруг показались ему здесь, в больнице, где отпадает все незначительное, ничтожными, не имеющими никакого значения.
   — Автомеханик был такой, Василий Евграфыч… — глупо лепетал он.
   — Чушь какая-то! — сердито сказал Вахрушев. — Никакого Евграфа Васильевича я не знаю. Чушь! Нонсенс.
   — Простите, я, должно быть, ошибся…
   — Должно быть! — фыркнул больной и снова поморщился. — Впрочем, все равно спасибо, что пришли. Отвлекли от моих мыслей… А от чего, между прочим, помер ваш автомеханик и какое он мог иметь ко мне отношение?
   — Рак поджелудочной…
   — Тоже дело, — одобрительно кивнул Вахрушев.
   — Понимаете, вы, очевидно, не тот Вахрушев… Я искал через справочную…
   — Не тот, — согласился больной. — Дерьмо я, а не Вахрушев. Утиль. Вторичное сырье. Профессор Вахрушев сдан в утиль. Нет, лучше так: сегодня ученики четвертого «бэ» класса сдали профессора Вахрушева на пункт приема вторичного сырья, получив взамен два раза по «Три мушкетера» и одну «Женщину в белом». Как, а?
   — Да что вы себя хороните, Виктор Александрович?
   — А это я со стариком играю. Показываю, что, мол, я готов. Может, он и не приберет пока что. Хотя старик, — Вахрушев глазами показал на потолок, — хитер. Неисповедим, как говаривали наши предки. И неглупо говаривали, заметьте… Сожалею, но ничего вам о вашем автомеханике сказать не могу. — Профессор закрыл глаза и добавил: — О своем могу. Прохиндей изрядный.
   — Всего наилучшего, — сказал, подымаясь, Николай Аникеевич. — Выздоравливайте.
   Профессор ничего не ответил, лишь иронически сморщил нос, и Николай Аникеевич осторожно вышел из палаты.
   Всю дорогу до Беляева его не оставляло ощущение, что это не он, солидный пятидесятипятилетний человек, ходил по чужим домам в поисках какого-то Вахрушева, а кто-то другой. Не мог он, человек, всю жизнь любивший четкость и аккуратность, метаться по Москве в поисках призрака, который совершенно ему не нужен. Быть того не могло. И не его подгонял детский какой-то зуд, давно забытое нетерпение.
   Николай Аникеевич сидел в метро, и вдруг показалось ему, что смотрит он со стороны на знакомое лицо, которое выпячивает ему каждое утро щеки при бритье. Да не только на лицо. На всего себя, сидящего в вагоне метро с неизменным своим чемоданчиком на коленях. На старого дурака, который решил перед пенсией освоить профессию сыщика. Мегрэ из часовой мастерской.
   Случалось и раньше, что ругал себя Николай Аникеевич, бог свидетель, было за что, но никогда не видел он себя так явственно со стороны. И ощущение раздвоения было неприятно, пугало. И пожилой дядя с застывшим невыразительным лицом под изрядно вытертым пыжиком совсем не походил на то привычное, уютное свое «я», к которому привык Николай Аникеевич. Почему-то этот новый Николай Аникеевич был старее, седее, меньше ростом и толще. И второй Изъюров, смотревший со стороны, все это почему-то замечал не без странного удовольствия, будто не себя принижал, а кого-то другого.
   В таком смутном состоянии и добрался Николай Аникеевич домой. Ожидая лифта, глянул на часы. Без пяти восемь. И вдруг остро захотелось ему успеть подняться к себе до восьми, чтобы услышать тот колокольчик. И тут же точно вызванный его желанием, открылся лифт и вознес его с покряхтыванием и перещелкиваниями реле на восьмой этаж. Зашарил судорожно по карманам в поисках ключа — только бы успеть до восьми.
   Да что с ним такое творится, в самом деле? Всю жизнь всегда носил ключи в правом кармане пиджака, а тут вдруг засуетился. Успел-таки, вошел в тот самый момент, когда поплыл по темной квартире — Вера предупреждала, что поедет к сыну, — тонкий и прозрачный колокольчик. Как поющие и переливающиеся мыльные пузыри, плыли звуки по пустой темной квартире, вот-вот с тихим, шорохом лопнут, исчезнут. И оттого казались еще трепетнее, беззащитнее.
   Николай Аникеевич долго стоял в передней. Сердце глухо колотилось, тяжелое пальто давило на уставшие плечи. Но не было сил пошевельнуться. За стеной кто-то говорил: «Этого не может быть, сударь, я вам не верю», на кухне, как всегда, булькали трубы, выполаскивали свою хроническую ангину.
   И прямо в пальто, не снимая мокрых ботинок, метнулся Николай Аникеевич к себе в комнату, в призрачном свете, что лился из окна, судорожно вставил ключ в часы. Крутится. И сразу соединился он опять в одного привычного Николая Аникеевича. Нет, дорогой мой, поправил он тут же себя, какого же, к черту, привычного, когда прошелся ты прямо в мокрых ботинках по польскому лаку, когда танцевал в пижаме вальс. Какого, к черту, привычного? Нет, товарищ часовщик, это вам такая тавтология, что привычным и не пахнет.
   Ах, сбили его бесовские часы с панталыку, завертели старого дурака, заморочили голову хрустальным колокольчиком. А может, только помогли они ему выскочить из своего кокона? Может, всю жизнь стремился неосознанно встать из-за часового верстака, разогнуть спину и воспарить к чуду! Может, всю жизнь сидел в нем дурачок, что теперь одерживает над ним верх, таскает по городу и крутит по комнате в мокрых ботинках. Ночь корот-ка, спят об-ла-ка… и лежит у меня на ладони незнакомая ва-ша ру-ка…
   Когда в половине десятого пришла Вера, Николай Аникеевич, сам не зная почему, вдруг снял с нее пальто.
   — Коленька, да ты… Тебя как подменили… — Верино лицо как-то странно задергалось, вот-вот заплачет. Но вместо этого улыбнулась испуганно.
   Не баловала ее жизнь с тех пор, как умер муж. И за Николая Аникеевича, если уж говорить начистоту, вышла не по любви, а от одиночества. Какая там любовь в сорок с лишним. И вот теперь забытые какие-то чувства шевелятся в ее груди. Смешно и грустно, и плакать хочется, и страшно немножко, к добру ли? Ведь притерпелась, привыкла к сумрачному своему молчаливому часовщику, слова из него не вытянешь, скрытный, а теперь вроде подменили его.
   — А я вам, Вера Гавриловна, ужин приготовил, пельмени под уксусом. Прошу вас. — Николай Аникеевич взмахнул рукой, приглашая жену на кухню.
   «Может, выпивши?» — мелькнула тревожная мысль. Вообще-то не пил Николай Аникеевич, но кто знает, да нет вроде. Господи, был бы всегда такой, легкий да приветливый, кажется, что ж только для него не сделала. Словно снова девчонкой стала, словно заново жизнь начинать.
   — Спасибо, Коленька.
   Видел, видел Николай Аникеевич взгляды жены. Понимал. И себе удивителен, чего с других взять. И усмехнулся мысленно: не неприятны были ему эти вопросительные взгляды. Может, и раньше надо было быть таким… А каким? Ну, как бы сошедшим с наезженной колеи. Но нет, не столкни его эти часы, не выкини из привычного мира, и в голову бы ему не пришло, что таились в каких-то его душевных глубинах легкая ребячливая смешливость, неизвестный ранее жадный интерес к миру вокруг.
   — Этого не может быть, сударыня, — вдруг сам не зная почему сказал Николай Аникеевич, — я вам не верю.
   — Господи, ты прямо актер у меня…
   А что, если сказать сейчас Вере о часах? Хотя что сказать? Он же уже просил ее раз попробовать завести пружину. Ну скажет он ей: «Вер, а эти часы идут без завода». — «Электрические, что ли?» — «Да нет, я же тебе говорю, идут сами по себе». — «Ну и что?» — «Как ну и что? Это же… этого же не может быть!» — «Как же не может, если идут?» — «Вот в том-то и дело, уважаемая Вера Гавриловна, что этого быть не может, а они идут». — «Ну и хорошо, чего ж тебе еще надо?» — «Как чего? Представь, в ваш магазин товары не завозят, а вы все торгуете». Ну, тут-то Вера наверняка усмехнется. Так не бывает. Бывает наоборот. Товар завозят, а покупатель его не видит.
   Непросто это дело, чудо. Не каждому дано изумляться, ох не каждому.
   Весь следующий день Николай Аникеевич сидел как на иголках. Что-то говорил ему сизый Бор-Бор, кивал в его сторону Витенька, и все мастера дружно смеялись, приходил Горбун просить четвертной до получки. Ксения Ромуальдовна записывала на культпоход в какой-то театр — все проплывало мимо, как на вращающейся сцене, и вовсе его не касалось. Оставался один Вахрушев, и было бесконечно страшно, до замирания сердца, до сосущей пустоты внутри, что и последняя ниточка вытянется так же легко, оборванным концом, не потянув за собой объяснения тайны.
   На такси Николай Аникеевич ездить не любил, жалел деньги, но поймал себя на том, что второй раз за два дня поднял руку, когда увидел рядом зеленый огонек. Такси остановилось, и он сел назад. Только бы сердце так не колотилось.
   — На улицу Руставели, — сказал он водителю, — это где-то около Дмитровского шоссе.
   — Знаю, парк у нас там, — буркнул водитель, совершенно не похожий на свою карточку, которая была укреплена на щитке приборов.

Глава 6

 
 
   Николай Аникеевич нажал на кнопку звонка и услышал тоненькое треньканье за обитой стеганым дерматином дверью. «Наверное, нет дома», - подумал он, и в то же мгновенье дверь отворилась. Перед ним стоял маленький человечек в вельветовой коричневой пижамке и приветливо улыбался.
   — Простите, — пробормотал Николай Аникеевич, — я хотел…
   — Заходите, Николай Аникеевич, я знаю, что вы хотели. — Старичок сделал приглашающий жест рукой. — Давайте ваше пальто.
   — Спасибо, — машинально сказал Николай Аникеевич, снял один рукав и вдруг окаменел. — Простите, как вы сказали?
   — Я сказал, цитирую: «Заходите, Николай Аникеевич, я знаю, что вы хотели».
   — Значит…
   — Значит, — кивнул старичок и ловко стащил пальто со все еще неподвижного часовщика.
   — Но я вас…
   — А я вас — да.
   — Но я вас… — промычал Николай Аникеевич.
   — Ноявас, ноявас, ноявас, аявас, — совсем не зло, а по-детски смешливо передразнил старичок. — Чтобы избавить вас, сударь, от ненужных сомнений, позвольте спросить: почему вы сказали мастеру Гаврилову, по кличке Горбун, что у вас нет денег, когда он попросил у вас четвертной? Ведь в кармане у вас были, если не ошибаюсь, сорок два рубля и мелочь. Мелочь я не пересчитал. Вот так, товарищ Изъюров. А теперь позвольте представиться: Виктор Александрович Вахрушев, по документам одна тысяча девятьсот седьмого года рождения. Но не будем стоять в передней, мой друг, прошу в покои.
   Оцепеневший и онемевший Николаи Аникеевич покорно прошел за старичком в вельветовой пижамке и очутился в самой обыкновенной комнате, заставленной самой обыкновенной, похуже даже, пожалуй, чем у него мебелью. И вызвала эта комната мимолетное у него разочарование, потому что, пойдя за старичком, он весь сжался, подобрался, как перед прыжком в воду. Ко всему изготовился, избушку на курьих ножках увидеть, последовать за хозяином в вечернее мартовское небо, что предзакатно и предветренно багровело за занавесками, познакомиться с Василисой Прекрасной… А шагнул в обыкновеннейшую комнатку метров восемнадцати с беспородной безочередной мебелишкой и черно-белой «Весной» с отклеившейся верхней фанеркой. Вот этот отогнувшийся уголок, на который упал почему-то взгляд Николая Аникеевича, странным образом успокоил его. Нейтрализовал пугающие слова чистенького старичка, сорок два рубля, мелочь не пересчитал. Чепуха, быть этого не может. То есть в кармане у него действительно сорок два рубля, это он точно помнит, ведь платил только что за такси.
   — Садитесь, садитесь, друг любезный, — почти пел старичок, порхая по комнате и прибирая номера «Советского спорта», которые лежали на столе, серванте и диванчике. — Чувствуйте себя как дома. Мы ведь с вами в некотором смысле коллеги, позвольте доложить вам, тоже работал я часовщиком.
   — А где? — вежливо спросил Николай Аникеевич, чтобы поддержать беседу и не дать раскрутиться в голове колючим вопросам: откуда он меня знает? Кто это? Почему?
   — О, дело давнее. Помогал я в свое время прекрасному одному мастеру, итальянцу. Ученейший был человек, доложу я вам, дорогой Николай Аникеевич.
   — Итальянского происхождения? — зачем-то уточнил Николай Аникеевич.
   — Ну конечно. Все итальянцы итальянского происхождения, это вы очень тонко заметили. В том числе и мой незабвенный хозяин и друг Джованни да Донди. Сколько лет прошло, а кажется, что только вчера закончили мы с ним сооружать необыкновенные часы, венец, можно сказать, его карьеры. Карьеры часовщика, я имею в виду, потому что, помимо часового дела, читал он лекции по астрономии в Падуанском университете, по медицине — во Флоренции. Представляете себе, а? Как бы нынче выглядел врач, который захотел преподавать одновременно астрономию и быть знаменитым, да, да, именно знаменитым часовщиком, а? Сейчас я заварю чай, любезнейший Николай Аникеевич, отличнейший, между прочим, чай, смесь цейлонского и краснодарского высшего сорта, очень рекомендую такую комбинацию… Да, так я говорил, что и врачом мой друг Джованни был отменнейшим. Судите сами: удостоился он чести быть избранным личным лекарем короля Карла Четвертого…
   — Карла Четвертого? — тупо переспросил Николай Аникеевич. — Это когда же было?
   — Ну-с сейчас прикинем… Чай горячий, осторожнее. Может, хотите рюмочку? Нет? Ну и хорошо, я лично не пью. Да, так когда же служил мой мессере да Донди у Карла? Так, значит, родился Джованни, если мне память не изменяет, в тысяча триста восемнадцатом, а умер на моих, можно сказать, руках в тысяча триста восемьдесят девятом. Был он тогда, я имею в виду период службы у Карла Четвертого, в расцвете сил, вот и считайте…
   Вот и считайте. Вон оно в чем дело, содрогнулся внутренне Николай Аникеевич, и тоскливый животный ужас ледяным фонтанчиком брызнул на сжавшееся сердце. Вот они, часы без пружины и бесовский колокольчик, вот они, странные зигзаги настроения, ночные танцы по комнате. Сошел ты, Николай Аникеевич Изъюров, одна тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения никогда не служивший личным врачом короля Карла Четвертого, с ума. Окончательно и бесповоротно. Собирайся Коля, в гости к Кащенко. К тому шло… Жаль, жаль ускользающей жизни, Верочку жаль, удар для нее будет…
   Но придет, принесет передачу. Не откажется. А может откажется? Вот Валечка-покойница приносила бы. Всю жизнь. Уж в ней можно было не сомневаться. Ах, Валя, Валя, может, жила бы ты, не ушла так рано — и не цеплялся бы сейчас отчаянно за поручни последнего вагона. Да разве удержишься, когда тянет тебя страшная сила в глубокий темный колодец безумия. Сырой, склизкий, вонючий… Коллекцию жаль часов, быстро их распатронит сынок со своей воблой…
   — Что с вами? — откуда-то издалека услышал Николай Аникеевич и почти что с неохотой, с тяжким усилием всплыл к поверхности колодца. — Что с вами, дорогой мой Николай Аникеевич? — спросил старичок и нахмурился. — Старый я дурак, воистину дурак, навалился на вас в первом же раунде. Позвольте вас заверить, что вы вполне в своем уме, в здравом уме, как говорили когда-то, в твердой памяти.
   — Тысяча триста девятнадцатый… — тихо простонал Николай Аникеевич. Хоть и перевалился он через осклизлый край колодца на землю, но руки и ноги казались налитыми свинцом, и вот-вот снова сбросят его вниз, булькнуть не успеет.
   — Если вы имеете в виду, любезный мой друг, год рождения Джованни да Донди, то это не тысяча триста девятнадцатый, а восемнадцатый. Вы выпейте, выпейте чаю и не волнуйтесь. Все в абсолютном порядке, смею вас заверить. Все о’кэй, как говорят сейчас в средней полосе России. Еще налить чаю? А часы, о которых я уже имел честь упомянуть в дебюте, так сказать, нашей беседы, были действительно необыкновенные. В те ведь времена слова «часовых дел мастер» значили не совсем то, что ныне. Настоящий мастер не только и не столько ремонтировал часы, сколько делал новые. Своей чаще всего конструкции. Возьмите конфету, не стесняйтесь, они, между прочим, очень хороши к чаю. Я их весьма уважаю, весьма. Вот те, например, часы, что мы сделали с Джованни, были уникальны. Говорят, я, правда, точно не знаю, будто совсем недавно по чертежам, которые оставил Джованни в своей книге и которые, к слову, вычерчивал ваш покорный слуга, англичане построили копию. И будто копия эта хранится в Америке в известном Смитсоновском институте. И поверьте мне, уважаемейший Николай Аникеевич, часы наши того стоят! Представляете, мы первые в мире применили медь и литую бронзу, а ведь до нас часы, если те грубые поделки можно назвать этим благородным словом, делались только из железа! А конструкция! А работа! Поверьте, многие достойнейшие люди считали наши часы чудом…
   То ли помог Николаю Аникеевичу загнувшийся край небрежной фанеровки телевизора «Весна», то ли подняла его дух смесь цейлонского и краснодарского чая, а может быть, поддержали старинные часы из литой бронзы — это хоть что-то знакомое, осязаемое, не раз виденное, но почувствовал Николай Аникеевич живительный прилив оптимизма: как-то увереннее держится он на поверхности и слушает безумные речи старичка в вельветовой пижамке.