и блестит, как приемный покой.
 
 
Он смыкается, как западня.
Он спешит, как великий ученый,
тот помешанный, тот обреченный,
обрекающий вас и меня.
 
 
Человечество сходит с ума.
Этот снег —
                     он идет, как расплата.
Оседают крупицы распада
на дворы, фонари и дома.
 
 
Осторожней, на улице снег!
Покупайте ушанки и шапки!
Надевайте ушанки и шапки,
чтоб не падал на волосы снег!
 
 
Торопитесь купить и надеть!
Только надо надвинуть поглубже.
И тогда уже можно поглубже
не глядеть, не глядеть, не глядеть.
 
 
И тогда уже можно глаза
у идущих навстречу не видеть.
Это старое средство —
                                        не видеть
у идущих навстречу глаза.
 
 
Совершай свое дело, зима!
Вот я тоже глаза прикрываю.
Я дурацкий колпак надеваю.
Человечество сходит с ума.
 

Зимний пейзаж

   Д. Самойлову

 
Пока я спал, за окнами мело.
И вот пейзаж зимы.
Белым-бело.
Белы кусты, дорога и забор.
И белый бор торжествен, как собор.
И Жучка у колодца вся бела,
хоть накануне белой не была.
Но вдруг над белым-белым – голубой.
И это отдаленное пространство
прозрачно,
                   как намек на постоянство
и на уменье быть самим собой.
 
 
А к ночи все становится синей:
и бор, и пар, летящий из сеней,
и след саней,
                      и Жучка —
                                         и за ней
я тоже замечаю эту склонность.
 
 
А небо стало пепельно-стальным,
с пейзажем не сливаясь остальным.
И это – как намек на убежденность,
что гнаться, мол, за модой
                                          ни к чему.
 

В Ленинграде, когда была метель

 
И снег этот мокрый,
и полночь, и ветер —
впервые.
На Невке, на Мойке
я в этом столетье
впервые.
И вьюга мазурки все кружится.
Здравствуйте, Лиза!
Послушайте, Лиза,
куда вы торопитесь, Лиза?
Все вьюжит и вьюжит.
Смотрите, вам холодно будет.
Кончается полночь,
а Германна нет,
и не будет.
Ну, будет вам, Лиза,
не надо печалиться очень.
Вы знаете, Лиза,
ведь вы меня любите очень.
Недаром же дверцу
вы мне отворяете, Лиза,
и смутное сердце
вы мне доверяете, Лиза.
Мы снова и снова
все те же мосты переходим,
и слово за словом
мы с вами на ты переходим.
Ты любишь, скажи мне?
Ты любишь?
Скажи мне, ты любишь?
А ты меня любишь?
А ты?
Ну, а ты меня любишь?
Люблю тебя, Лиза!
Нет, Ольга!
Зови меня Ольгой!
Как странно —
я звал тебя Лизой,
я знал тебя Ольгой.
Я все тебя путаю
в этой старинной метели.
Я бережно кутаю
плечи твои
от метели.
И вьюга мазурки
меня навсегда засыпает.
И Лиза моя
на руке у меня
засыпает.
И боязно губ этих сонных
губами коснуться.
И трудно уснуть,
и совсем невозможно
проснуться.
 

Трава

   Марине

 
Всему свой срок. Сейчас пора травы.
Она легко пробилась между строк,
и, маленькая, ты по ней идешь,
не замечая, как она густа.
Ты тоже между строк в моих стихах.
Ты тоже как травинка.
                                       Можешь лечь
на белом поле этого листа
и не привлечь вниманья моего.
А я вверху.
                     Я где-то там. Где бог.
Что я могу?
                    Что сделать для тебя?
Карандашом я обвожу кружок.
Вот это твой лужок.
                                 А дальше снег.
А дальше поле.
                        Белые листы.
И белые кусты.
                         И слабый след
неровной строчки белого стиха.
А ты тиха.
                  Тебя пугает снег.
Им окружен твой маленький лужок,
и ты боишься выйти из него.
А ты не бойся.
                       Ты моя трава.
Ты все равно пробьешься между строк,
заполнив эти белые листы.
А до того – белы они.
                                      Пусты.
Пока ты не пробьешься между строк.
 

* * *

 
Разлюбили. Забыли.
                   Так однажды забыли,
будто двери забили
                   и все окна забили.
В заколоченном доме моем
                   не светает.
Только слышу,
                     как с крыши
                   сосулька слетает.
Кто-то мимо проходит.
                   Кого-то зовут.
В заколоченном доме моем
                   только звуки живут.
Только звуки приходят ко мне
                   и гостят у меня.
Звуки ваших часов.
                   Звуки вашего дня.
Вот я слышу,
      как вы зажигаете свет
                   через тысячу стен от меня.
Ваше платье упало на стул.
                   Это вы раздеваетесь.
Вы гребенкою чешете волосы.
                   Это гроза.
Через тысячу стен этих
                        слышу,
                   как вы раздеваетесь,
как вы дышите,
                   как закрываются ваши глаза,
как становится тихо потом,
                   а потом, погодя...
Белый звук снегопада.
                   Зеленые звуки дождя.
 

Женщина в голубом

 
У курортного моря,
                   в том безветрии голубом,
я встречал одну женщину.
                   Она вся была в голубом.
Голубые туфельки.
                   Шляпка модная голубая.
И глаза голубые.
                   И книга в руке – голубая.
На нее молились
                   изнемогшие от подагры
пожилые курортники
                   Старой и Новой Гагры.
Не дыша глядели,
                   стоя в садиках и в калитках,
на нее, плывущую
                   в этих пальмах и эвкалиптах.
Вот она идет,
                   то их милуя, то карая,
по ковровой дорожке
                   их голубого рая.
Как всегда,
                   с голубою книгой в руке идет.
Голубая книга
                   удивительно ей идет.
И она это знает.
                   Она не возьмет любую.
Она выбирает
                   обязательно голубую.
Она равнодушна
                   ко всем остальным книгам.
Она знает жизнь
                   по одним голубым книгам.
 

* * *

 
Я не был там какой уж год.
                   По праздности? По лени?
Высокий белый пароход
                   спускается по Лене.
Кружится чайка за бортом,
                   и на скамейке с краю
с широкоскулым якутом
                   я в шахматы играю.
Подходит к нам его жена.
                   Она садится слева.
Какая у него жена —
                   ну просто королева!
Какие у нее глаза!
                   Коса у ней какая!
Я грустно отвожу глаза,
                   ладью передвигая.
Притом я смутно сознаю,
                   что нравлюсь королеве.
Я каждым ходом создаю
                   угрозу королеве.
Исход неясен до поры,
                   но если б она знала,
как я страшусь конца игры
                   и как я жду финала!..
Потом проходит целый год.
                   Вода не убывает.
Высокий белый пароход
                   все дальше уплывает.
Там зябко на исходе дня.
                   И лето на исходе.
И странно мне, что нет меня
                   на этом пароходе.
О, захолустные места!
                   Скрипучие ступени!
И деревянного моста
                   железное терпенье.
Там женщина среди цветов
                   идет, меня не зная,
и радуга семи цветов —
                   как ягода лесная.
 

Осень

 
Кто-то вкрадчиво очень
                   в мои окна стучится.
Ничего, это осень.
                   Ничего не случится.
Я учитель. Я школьник.
                   Я решаю задачи.
У меня то удачи,
                   то одни неудачи.
Тех и этих отведав,
                   я свое продолжаю.
Я не знаю ответов.
                   Я решаю, решаю.
Вот задача о листьях,
                   о горящей осине.
А по сути – задача
                   об отце и о сыне.
За окном кто-то ходит,
                   лопоча и судача.
Это осень подходит.
                   Это тоже задача.
Вот и дождик защелкал
                   по листве повители.
Соловей – он отщелкал,
                   журавли полетели.
Звон негромкий из кузни,
                   будто там, за рекою,
кто-то трогает гусли
                   осторожной рукою.
 

Вступление в книгу

 
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно...
 
 
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
 
 
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно...
 
 
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, всё бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно...
 
 
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт, и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а всё же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно...
 
 
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно...
 
 
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак – старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
 

Время слепых дождей
Фрагменты сценария

 
Вот начало фильма.
Дождь идет.
Человек по улице идет.
На руке – прозрачный дождевик.
Только он его не надевает.
Он идет сквозь дождь не торопясь,
словно дождь его не задевает.
А навстречу женщина идет.
Никогда не видели друг друга.
Вот его глаза.
Ее глаза.
Вот они увидели друг друга.
Летний ливень. Поздняя гроза.
Дождь идет,
но мы не слышим звука.
Лишь во весь экран – одни глаза,
два бездонных,
два бессонных круга,
как живая карта полушарий
этой неустроенной планеты,
и сквозь них,
сквозь дождь,
неторопливо
человек по улице идет,
и навстречу женщина идет,
и они
увидели друг друга.
Я не знаю,
что он ей сказал,
и не знаю,
что она сказала,
но —
они уходят на вокзал.
Вот они под сводами вокзала.
Скорый поезд их везет на юг.
Что же будет дальше?
Будет море.
Будет радость
или будет горе —
это мне неведомо пока.
Место службы,
месячный бюджет,
мненья,
обсужденья,
сожаленья,
заявленья
в домоуправленья —
это все не входит в мой сюжет.
А сюжет живет во мне и ждет,
требует развития,
движенья.
Бьюсь над ним
до головокруженья,
но никак не вижу продолженья.
Лишь начало вижу.
Дождь идет.
Человек по улице идет.
 

* * *

 
Музыка, свет неближний,
дождь, на воде круги.
Музыка, третий лишний,
что же ты, ну, беги!
 
 
Выдохлась? Притомилась?
Хочешь не хочешь – пой?
Музыка, сделай милость,
очередь за тобой.
 
 
С каждою перебежкой —
дождь, на воде круги.
Музыка, ну, не мешкай,
музыка, ну, беги!
 
 
Не дожидаясь зова,
не выбирая дня,
круг обеги,
                          и снова
встань впереди меня.
 
 
Да не сочтем за муку
этот,
         из века в век,
по роковому кругу
завороженный бег.
 
 
Этот смиренный пафос
и молчаливый зов
перемещенья пауз,
звуков и голосов.
 
 
Это чередованье
флейты и бубенца.
Это очарованье
дудочки и скворца.
 
 
Это —
            сплетенье вьюги
с песенкою дрозда.
Это —
           синицей в руки
выпавшая звезда.
 
 
Это —
          звезда и полночь,
дождь, на воде круги.
Этот призыв на помощь —
музыка, помоги!
 

Иронический человек

 
Мне нравится иронический человек.
И взгляд его, иронический, из-под век.
И черточка эта тоненькая у рта —
иронии отличительная черта.
 
 
Мне нравится иронический человек.
Он, в сущности, – героический человек.
Мне нравится иронический его взгляд
на вещи, которые вас, извините, злят.
 
 
И можно себе представить его в пенсне,
листающим послезавтрашний календарь.
И можно представить в его письме
какое-нибудь старинное – милсударь.
 
 
Но зря, если он представится вам шутом.
Ирония – она служит ему щитом.
И можно себе представить, как этот щит
шатается под ударами и трещит.
 
 
И все-таки,
                  сквозь трагический этот век
проходит он, иронический человек.
И можно себе представить его с мечом,
качающимся над слабым его плечом.
 
 
Но дело не в том – как меч у него остер,
а в том – как идет с улыбкою на костер,
и как перед этим он произносит:
                                                    – Да,
горячий денек – не правда ли, господа!
 
 
Когда же свеча последняя догорит,
а пламень небес едва еще лиловат,
смущенно – я умираю – он говорит,
как будто бы извиняется – виноват.
 
 
И можно себе представить смиренный лик,
и можно себе представить огромный рост,
но он уходит так же прост и велик,
как был за миг перед этим велик и прост.
 
 
И он уходит —
                        некого, мол, корить —
как будто ушел из комнаты покурить,
на улицу вышел воздухом подышать
и просит не затрудняться, не провожать.
 

* * *

 
Утро – вечер, утро – вечер, день и ночь.
Стрелки, цифры, циферблаты – сутки прочь.
 
 
Гири, маятники, цепи, медный гуд.
Все торопятся куда-то, все бегут.
 
 
На ходу махнуть рукою, крикнуть «будь!»,
Съесть сосиску на ходу и снова в путь.
 
 
Сдать багаж, и в самолет, и в облака.
– Как там наши? – как там ваши? – ну, пока!
 
 
Гири, цепи, шестеренки, медный звон.
Телеграмма – вместо писем – телефон,
 
 
телефонные кабины – о стекло
стук монеты – ваше время истекло!
 
 
Нету времени присесть, поговорить,
покалякать, покумекать, покурить.
 
 
Нету времени друг друга пожалеть,
от несчастья от чужого ошалеть.
 
 
Даже выслушать друг друга – на бегу —
нету времени – приедешь? – не могу!
 
 
На автобус, на троллейбус, в этот гон,
в эту гонку, в переполненный вагон,
 
 
то в обгон, а то вдогонку – на ходу —
в эту давку, суматоху, чехарду,
 
 
в автогонку, в мотогонку, в нету мест,
в не толкайтесь, переулками, в объезд,
 
 
и в затор у светофора – как в тупик...
Что за время? Наше время, время пик.
 
 
Только выхлопы бензина, дым и чад.
Только маятники медные стучат.
 
 
Только стрелки сумасшедшие бегут.
Стрелки, цифры, циферблаты, медный гуд.
 
 
Словно мир этот бессонный городской
стал огромной часовою мастерской,
 
 
часовою мастерскою, где со стен —
циферблаты всех фасонов и систем,
 
 
где безумные живут часовщики.
Спать ложишься – ходят стрелки у щеки.
 
 
Стрелки, цифры, циферблаты, медный зов.
Засыпаешь под тиктаканье часов.
 
 
И летишь под этим небом грозовым —
как на бомбе с механизмом часовым.
 

Как показать лето

 
Фонтан в пустынном сквере будет сух,
и будет виться тополиный пух,
а пыльный тополь будет неподвижен.
И будет на углу продажа вишен,
торговля квасом
и размен монет.
К полудню
на киоске «Пиво – воды»
появится табличка «Пива нет»,
и продавщица,
мучась от зевоты,
закроет дверь киоска на засов.
Тут стрелка электрических часов
покажет час,
и сразу полвторого,
и резко остановится на двух.
И все вокруг замрет,
оцепенеет,
и будет четок тополиный пух,
как снег на полотне монументальном.
И, как на фотоснимке моментальном,
недвижно будет женщина стоять,
и, тоненький мизинец оттопырив,
держать у самых губ стакан воды
с застывшими
недвижно
пузырьками.
И так же
за табачными ларьками
недвижна будет очередь к пивной.
Но тут ударит ливень проливной,
и улица мгновенно опустеет,
и женщина упрячется в подъезд,
где очень скоро ждать ей надоест,
и, босоножки от воды спасая,
она помчит по улице
босая,
и это будет главный эпизод,
где женщина бежит,
и босоножки
у ней в руках,
и лужи в пузырьках,
и вся она от ливня золотится.
Но так же резко ливень прекратится,
и побежит по улице толпа,
и тополя засветится вершина,
и в сквере заработает фонтан,
проедет поливальная машина,
в окно киоска будет солнце бить,
и пес из лужи будет воду пить.
 

Сон о забытой роли

 
Мне снится, что в некоем зале,
где я не бывал никогда,
играют какую-то пьесу.
И я приезжаю туда.
 
 
Я знаю, что скоро мой выход.
Я вверх по ступеням бегу.
Но как называется пьеса,
я вспомнить никак не могу.
 
 
Меж тем я решительно знаю
по прихоти сна моего,
что я в этой пьесе играю,
но только не помню – кого.
 
 
Меж тем я отчетливо помню —
я занят в одной из ролей.
Но я этой пьесы не знаю
и роли не помню своей.
 
 
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
 
 
Там, кажется, ловят кого-то.
И смута стоит на Руси.
И кто-то взывает:
                               – Марина,
помилуй меня и спаси!
 
 
И кажется, он самозванец.
И кто-то торопит коней.
Но я этой пьесы не знаю.
Я даже не слышал о ней.
 
 
Не знаю, не слышал, не помню.
В глаза никогда не видал.
Ну разве что в детстве когда-то
подобное что-то читал.
 
 
Ну разве что в давние годы,
когда еще школьником был,
учил я подобное что-то,
да вскоре, видать, позабыл.
 
 
И должен я выйти на сцену
и весь этот хаос облечь
в поступки, движенья и жесты,
в прямую и ясную речь.
 
 
Я должен на миг озариться
и сразу,
            шагнув за черту,
какую-то длинную фразу
легко подхватить на лету.
 
 
И сон мой все время на грани,
на крайнем отрезке пути,
где дальше идти невозможно,
и все-таки надо идти.
 
 
Сейчас я шагну обреченно,
кулисы раздвинув рукой.
Но я не играл этой роли
и пьесы не знаю такой.
 
 
Я все еще медлю и медлю.
Но круглый
                    оранжевый свет
ко мне подступает вплотную,
и мне уже выхода нет.
 

* * *

 
Собирались наскоро,
обнимались ласково,
пели, балагурили,
пили и курили.
День прошел – как не было.
Не поговорили.
 
 
Виделись, не виделись,
ни за что обиделись,
помирились, встретились,
шуму натворили.
Год прошел – как не было.
Не поговорили.
 
 
Так и жили – наскоро,
и дружили наскоро,
не жалея тратили,
не скупясь дарили.
Жизнь прошла – как не было.
Не поговорили.
 

* * *

 
Горящими листьями пахнет в саду.
Прощайте,
я больше сюда не приду.
Дымится бумага,
чернеют листы.
Сжигаю мосты.
 
 
Чернеют листы,
тяжелеет рука.
Бикфордовым шнуром
дымится строка.
Последние листья,
деревья пусты.
Сжигаю мосты.
 
 
Прощайте,
прощальный свершаю обряд.
Осенние листья,
как порох,
горят.
И капли на стеклах,
как слезы,
чисты.
Сжигаю мосты.
 
 
Я больше уже не приду в этот сад.
Иду,
чтоб уже не вернуться назад.
До ранней,
зеленой,
последней звезды
сжигаю мосты.
 

Время улетающих птиц
Фрагменты сценария

 
Южный город. Море и песок.
Берег пляжей. Выжженная зона.
Остаются считанные дни
до конца курортного сезона.
Человек,
распятый на песке.
Он сейчас похож на Робинзона.
Человек,
лежащий у воды,
не спеша песок ладонью роет,
на песке
песочный домик строит,
крепость воздвигает на песке.
В это время женщина приходит,
по песку ступая, как по морю.
Женщина с мужчиной на песке,
но мы видим —
женщина уходит,
по песку ступая, как по морю.
Женщина с мужчиной на песке,
но уходит женщина,
уходит.
Час проходит
или день проходит —
женщина с мужчиной на песке,
и все дальше женщина уходит.
Человек чего-то еще ждет.
Он еще надеется на что-то.
Но едва он открывает рот,
слышен трубный голос парохода,
голос проходящих поездов,
гул вокзала
и аэродрома,
цирка,
стадиона,
ипподрома
и еще каких-то людных сборищ
слившиеся в грохот голоса.
И уходит,
медленно уходит
вдаль береговая полоса,
и мы видим сверху —
с самолета,
с вертолета,
с птичьего полета —
по бескрайней выжженной пустыне
маленькая женщина идет.
И тогда возникнет панорама
множества экранов,
циркорама —
на ступенях рухнувшего храма
маленькая женщина стоит
у подножья каменного Будды,
и мы видим —
каменного Будды
каменные жесткие глаза,
а потом отдельно —
южный город,
берег пляжей,
море и песок
и отдельно —
хроники старинной
некий завершающий кусок,
и как смесь пролога с эпилогом
будут в заключительном куске
очертанья рухнувшей Помпеи,
след полузабытой эпопеи,
домик, возведенный на песке.
 

* * *

 
Я медленно учился жить.
Ученье трудно мне давалось.
К тому же часто удавалось
урок на после отложить.
 
 
Полжизни я учился жить,
и мне за леность доставалось, —
но ведь полжизни оставалось,
я полагал —
                    куда спешить!
 
 
Я невнимателен бывал —
то забывал семь раз отмерить,
то забывал слезам не верить,
урок мне данный забывал.
 
 
И все же я учился жить.
Отличник – нет, не получился.
Зато терпенью научился,
уменью жить и не тужить.
 
 
Я поздно научился жить.
С былою ленью разлучился.
Да правда ли,
                     что научился,
как надо научился жить?
 
 
И сам плечами лишь пожмешь,
когда с утра забудешь снова
не выкинуть из песни слова,
и что посеешь, то пожнешь.
 
 
И снова, снова к тем азам,
в бумагу с головой заройся.
– Сезам, – я говорю, – откройся!..
Не отворяется Сезам.
 

Квадратный человек

 
Как полуночный вздор,
                   как на голову снег —
мой грозный командор,
                   мой черный человек —
как поздний вестовой
                   по гулкой мостовой —
квадратный человек
                   с квадратной головой.
Квадратное лицо.
                   Квадратные очки.
Квадратные глаза.
                   Квадратные зрачки.
И челюсти во рту
                   гремят, как жернова,
когда он говорит
                   квадратные слова.
Квадратный человек,
                   сам черт ему не брат.
В саду его растет
                   квадратный виноград.
И явственно видна,
                   пока он говорит,
квадратная луна
                   в глазах его горит.
О, этот человек,
                   он выпрямить готов
округлости полей,
                   округлости прудов,
и возвести в квадрат —
                   и возвести стократ —
квадрат своих затрат,
                   квадрат своих оград.
Квадратный человек,
                   мой грозный командор,
мой прошлогодний снег,
                   мой полуночный вздор,
нелепое звено
                   из рода небылиц, —
и все-таки одно
                   из действующих лиц.
И по спине сквозит
                   нездешним холодком,
когда он мне грозит
                   квадратным кулаком.
 

Как показать осень

 
Еще не осень – так, едва-едва.
Ни опыта еще, ни мастерства.
Она еще разучивает гаммы.
Не вставлены еще вторые рамы,
и тополя бульвара за окном
еще монументальны, как скульптура.
Еще упруга их мускулатура,
но день-другой —
и все пойдет на спад,
проявится осенняя натура,
и, предваряя близкий листопад,
листва зашелестит, как партитура,
и дождь забарабанит невпопад
по клавишам,
и вся клавиатура
пойдет плясать под музыку дождя.
Но стихнет,
и немного погодя,
наклонностей опасных не скрывая,
бегом-бегом
по линии трамвая
помчится лист опавший,
отрывая
тройное сальто,
словно акробат.
И надпись «Осторожно, листопад!»,
неясную тревогу вызывая,
раскачиваться будет,
как набат,
внезапно загудевший на пожаре.
И тут мы впрямь увидим на бульваре
столбы огня.
Там будут листья жечь.
А листья будут падать,
будут падать,
и ровный звук,
таящийся в листве,
напомнит о прямом своем родстве
с известною шопеновской сонатой.
И тем не мене,
листья будут жечь.
Но дождик уже реже будет течь,
и листья будут медленней кружиться,
пока бульвар и вовсе обнажится,
и мы за ним увидим в глубине
фонарь
у театрального подъезда
на противоположной стороне,
и белый лист афиши на стене,
и профиль музыканта на афише.
И мы особо выделим слова,
где речь идет о нынешнем концерте
фортепианной музыки,
и в центре
стоит – «ШОПЕН, СОНАТА № 2».
И словно бы сквозь сон,
едва-едва
коснутся нас начальные аккорды
шопеновского траурного марша
и станут отдаляться,
повторяясь
вдали,
как позывные декабря.
И матовая лампа фонаря
затеплится свечением несмелым
и высветит афишу на стене.
Но тут уже повалит белым-белым,
повалит густо-густо
белым-белым,
но это уже – в полной тишине.
 

Сон о рояле

 
Я видел сон – как бы оканчивал
из ночи в утро перелет.
Мой легкий сон крылом покачивал,
как реактивный самолет.
 
 
Он путал карты, перемешивал,
но, их мешая вразнобой,
реальности не перевешивал,
а дополнял ее собой.
 
 
В конце концов, с чертами вымысла
смешав реальности черты,
передо мной внезапно выросло
мерцанье этой черноты.
 
 
Как бы чертеж земли, погубленной
какой-то страшною виной,
огромной крышкою обугленной
мерцал рояль передо мной.
 
 
Рояль был старый, фирмы Беккера,
и клавишей его гряда
казалась тонкой кромкой берега,
а дальше – черная вода.
 
 
А берег был забытым кладбищем,
как бы окраиной его,
и там была под каждым клавишем
могила звука одного.
 
 
Они давно уже не помнили,
что были плотью и душой
какой-то праздничной симфонии,
какой-то музыки большой.
 
 
Они лежали здесь, покойники,
отвоевавшие свое,
ее солдаты и полковники,
и даже маршалы ее.
 
 
И лишь иной, сожженный заживо,
еще с трудом припоминал
ее последнее адажио,
ее трагический финал...
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента