– Похвалился да и провалился! – насмешливо поддел гультяев Андрейка.
   – Вишь, заступников-та сучьих сколько! – с лютью буркнул Ушак. Вокруг засмеялись. Гультяй окинул тяжелым взглядом злорадно улыбающиеся лица, силясь найти выход из затруднительного положения, наморщил лоб. Но вот в его мутно-голубых глазах мелькнула осмысленность. присев, словно прыгнуть собрался, воскликнул:
   – Не по-вашему, не по-нашему! Осилит кто из вас Сугоняя, – показал он на верзилу, – пущай по-вашему. Не осилит – по-нашему!..
   – Подержи-ка… – передал Иван Чернову свой меч.
   – Ты что, ополоумел? – удивленно посмотрел на друга тот. – Кто ж с таким громилой управится? Ежли так, давай хоть я спробую… – Он был кряжистей и рослее Ивана.
   Рублев только головой покачал. Сбросив кафтан, неспеша засучил рукава кумачовой косоворотки.
   К нему, широко расставив длинные жилистые руки, приближался голый до пояса Сугоняй. Он был на две головы выше ростом, шире в плечах. Но когда гультяй, наклонясь вперед, уже хотел схватить противника, Иван увернулся и отскочил в сторону. Верзила, подбадриваемый криками приятелей, бросился за ним и снова просчитался. Так повторилось несколько раз. Сугоняй рассвирипел – стал гоняться за оружейником, громко сопел, рыкал, словно дикий кабан. Уже не только гультяи и зеваки – многие дружки Ивана решили, что он струсил и боится вступить в единоборство с верзилой. Андрейка, переживая за брата, кривил в отчаянии лицо. Ватага торжествовала. Опять послышались угрожающие выкрики, свист.
   Топая дырявыми сапогами, из которых выглядывали пальцы, по гудящему деревянному настилу мостовой, огромный гультяй продолжал яростно преследовать кумачовую рубаху, что мелькала перед ним в пыли. Наконец ему удалось настигнуть оружейника. Иван заметался из стороны в сторону и вдруг круто повернулся лицом к верзиле. Судорожно хватанул ртом пыльный, смешанный с запахом грязного обнаженного тела воздух и кинулся на опешившего преследователя. Сдавив руками влажное туловище, резко наклонил гультяя набок и сильным ударом носка сапога правой ноги по левой противника опрокинул его на мостовую.
   – Матушка-Москва бьет, родимая, с носка! – крикнул кто-то.
   – Молодец оружейник, ничего не скажешь! Ловкач! Экий урус бачка!.. – одобрительно загомонило сборище.
   Андрейка бросил горделивый взгляд на стоявшего с ним рядом Орку; круглое, с узкими щелками глаз лицо юного татарина все больше расплывалось в улыбке.
   Поскольку задачей единоборства, которое звалось в народе московской борьбой, было первым бросить противника на землю, оно считалось законченным – победил Иван. Посрамленные гультяи, вяло огрызаясь на насмешки толпы, стали расходиться. Только Сугоняй по-прежнему продолжал лежать посредине мостовой, с тупой сосредоточенностью потирая ушибленное колено.
   – А здорово ты его, Ивашко! – похлопал Рублева по мокрой спине окладчик Ермил Кондаков.
   – Знай наших! – по-мальчишечьи озорно ухмыльнулся молодой оружейник. Надел кафтан, взял у Тимохи Чернова меч, прицепил его к красному в темных точках широкому поясу. – Айда теперь, братчики, за боярами! небось заждались их на вече! – возбужденным после схватки голосом сказал он. Затем повернулся к татарам-кожевенникам, ободряюще подмигнул им: – Не бойсь ничего, ребяты, идите на Ивановскую.
   К нему подошел рослый, могучего сложения татарин с оспинками на лице.
   – Ты бачка! Ты добрый молодец! Урус истинный! И ты, и ты!.. – показывая на чернослободцев, взволнованно восклицал он. – Гультяй – тьфу! Злой люди, собаки! Не урус, не татарин!..
   – Будет тебе, паря. Ни к чему сие, – махнул рукой Иван. – Что с них возьмешь, гультяев пьяных… – И к своим: – Идем, что ль?
   – Темир, – стукнул себя кулаком в грудь кожевенник, – добрых дел на запамятует, Иван!
   – Я тож! – сверкнув узенькими щелками черных стремительных глаз, горячо выкрикнул Орка.
   Остальные усмари-кожевенники, оживленно переговариваясь по-татарски, улыбались, одобрительно кивали головами.

Глава 5

   Бурлит, волнуется вече. Адам-суконник давно уже речь свою кончил, а на Ивановской площади, не смолкая, крутится, гремит вихрь слов, восклицаний, других каких-то звуков.
   Переминаются с ноги на ногу, молчат на помосте гости торговые и старосты слободские, поглядывают в сторону Фроловской улицы – бояр ждут…
   А время не ждет, идет себе. Вот уже солнце высоту потеряло, к закату клонится. Устали все, голодны, да и вече затянувшееся надоело. То тут, то там раздаются нетерпеливые, недовольные голоса:
   – Эй, господа старосты и сотские, сколько мы еще тут стоять будем? Люди-то изморились, с утра не емши!
   – Давай сказывай кто, как, Москву оборонять станем! Что молчите?
   – Вишь, прихвостни боярские, шагу без них боятся сделать!
   – Кончай вече! Тащи их оттоль, сами управимся!..
   На помосте зашевелились, стали советоваться; приноравливаясь к толпе, кто-то выкрикнул:
   – Верно, братчики! Неча нам воевод князевых ждать! Стены у Кремника добрые – отсидимся!..
   – А посад как? А Заречье? Там ведь избы и лавки наши! – заволновалось вече.
   – Станут они об том тревожиться, как же! Свое, небось, давно в Кремник снесли да в тайниках припрятали. Не одну кубышку с деньгой в землю зарыли.
   – Да где мы тут поместимся? Еще и сирот с деревень да сел набежит сюда сколько!
   – Тут, братчики, чтобы не случилось, как в присказке: многого желать – добра не видать. Дабы посад и слободы уберечь, надо в чисто поле идти с ордынцами биться! – закричал староста кузнецов Петров.
   – А можем ли мы сие без воевод, с малолюдством таким? – поддержал его кто-то из выборных.
   – Оно-то жаль всего, не найдено, не пожаловано. Горбом да потом своим нажито, – громко вставил долговязый сотский сурожан Саларев. – Ан что думать, раз ничего не придумать.
   – Саларь, Коверя да другие купцы дюже пот льют, только чей-то? – раздался насмешливый голос в толпе.
   – На правеж-наказание их, небось, не ставят, не то что нашего брата!
   – Ради корысти своей родного отца по миру пустят!..
   Не по себе от выкриков таких людям лучшим, слободским и посадским. И в лихую годину не забывают обид горожане.
   Трудна жизнь черного тяглеца малоимущего. Не только от княжьих тиунов терпит. От людей лучших не меньше приходится. Когда мирской совет тяглом-налогом слободу обкладывает, все вроде бы честно делается. Младшему братчику давать вдвое меньше, чем среднему, а тому – половину того, что несет лучший. Но всегда так получается, что первый концы с концами сводит едва, а кто позажиточней, с достатком остается. Если ж надо улицу деревянным настилом через низины и топи мостить, на такое лучшего не выгонишь. Это в удел младшим братчикам. Ну а в отношении купцов сурожан и суконников, их корыстолюбия и жадности, в народе не зря говорили: «Они и Богу норовят угодить за чужой счет!» Немало кривды и обид видели от них мелкие торговцы и ремесленники и потому всегда к гостям торговым были настроены враждебно.
   На помосте выборные уже и об ордынцах забыли – засуетились, шушукаться стали.
   – Много каши сваришь с голью… Я б их! – злобно шипел горбатый Ельмесев, сотский зарядских купцов.
   – Нишкни, Гридя! – оборвал его Савелий Рублев. – Не все мели, что помнишь, мил человек.
   – Запамятовал – не в лавке своей сидишь! – сердито буркнул Адам-суконник. – Тут, братец, и голову потерять недолго.
   Ельмесев еще пуще нахмурился, но умолк, в который уже раз пожалел, что не уехал из Москвы.
   Шумит, волнуется вече, и слова не дают выборным молвить. Чем кончилось бы все, кто знает, но тут, отвлекая толпу, по Ивановской пронеслось:
   – Боярина Морозова ведут!
   Горожане встрепенулись.
   – Где, где он?.. – Становились на цыпочки, вытягивали шеи.
   – Вон с сыном боярским и холопами идет!
   – Как сыч надулся – с похмелья, видать.
   – А очи-та, как у быка, когда кумач узрит.
   – Вишь, одет по-нарядному, а на голове шлем, будто на рать собрался…
   Морозов и свита, степенно вышагивая, пересекли площадь и поднялись на помост. На боярине короткий узкий кафтан из темно-синего бархата со стоячим, искусно вышитым золотом воротником, сапоги со швами, унизанными жемчугом, за шелковый алый кушак заткнут кинжал, на голове шлем с узорчатыми серебряными украшениями.
   Люди лучшие почтительно пропустили его вперед. Морозов, недовольно щурясь, прошел к краю помоста.
   «Эка мятежников сколько! – окинул он враждебным взглядом площадь. – Спужалась чернь за шкуру свою… А от меня что им надобно? Неужто мыслят: за воеводу у бунтовщиков буду? Не дождутся сего, воры! – надменно выпрямился боярин. – Когда б на Москве князь Дмитрий Иванович и боярство все в осаду село, за честь великую бы посчитал. А так – может, в Кремнике ордынцев лучше увидеть, чем толпу мятежную у власти!.. Ох, печет же нечистая – спасу нет, – болезненно скривился Морозов от приступа изжоги. – Сейчас бы кваску или опохмелиться да спать лечь, а тут стой, с чернью беседуй…»
   Ожесточение поднималось откуда-то изнутри, из сожженного хмелем брюха, растекалось по груди, дурманило голову. Усмиряя клокочущую лють, боярин с шумом втянул и выдохнул воздух и вдруг бросил в толпу строго:
   – Так в осаду садимся?! А как с камнеметами и таранами тягаться, против башен и черепах стоять – ведомо?
   Вече угрюмо молчало.
   – Так чего ж за сие браться?! – не сдержался, заорал он и тут же пожалел, помимо воли опасливо задергал сутулыми плечами.
   Ивановская площадь грохнула тысячами разгневанных глоток:
   – Кому ж, как не нам, дело, ежли сучьи бояре сбегли?! Небось великим князем на то воеводой поставлен, чтоб нас ратному умельству учить! Ан по роже видать: сей из тех, кои вбок глядят, в сторону говорят! Другого воеводу надо! Чего с ним, псом, час терять? Гони его в шею! Гони его! Ату!..
   Морозов побледнел, на щеках проступила багровая сетка прожилок, в груди неспокойный холодок… Другой кто, может, и ушел бы с помоста, но упрямства и гордости боярину не занимать. От выкриков черни подлой речь свою не кончить?!. Такого срама еще недоставало!
   И перестоял. Надоело кричать люду московскому, да и любопытство разбирает: не уходит Морозов, а ежли и впрямь что путное скажет?
   Как пыль оседает на потревоженной в летнюю пору дороге, так шум тысячной толпы стал понемногу стихать. Со всех концов Ивановской площади понеслись примирительные возгласы:
   – Давай! Говори, боярин! Не тяни! Кончай сказ!
   И Морозов заговорил… Мешая правду с кривдой, сгущая тяжесть и без того грозной обстановки, добился своего боярин – посеял смятение среди московского люда. Заугрюмились, приуныли мужики, тихонько причитая, заплакали бабы. И впрямь многое из того, что сказывал Морозов, так было… Поднял ордынский царь Тохтамыш на Русь силу несметную – все воинство Золотой и Белой Орд. А в Москве ни великого князя, ни служилых людей. Стены не везде достроены, чуть не всю крышу над ними стелить заново требуется, ратного припаса и корма мало… Задумаешься – и выходит на самом деле, а не с одних слов боярских, что Москву не оборонить…
   Хмурятся на помосте выборные, недовольно поглядывают на боярина, молчат. Молчат и горожане, лишь то в одном, то в другом конце площади слышится чей-нибудь громкий вздох или досадливо выбранится кто-то.
   Морозов торопливо спустился с помоста и в сопровождении сына боярского и холопов зашагал через расступившуюся перед ним толпу.
   – Погодь, Иван Семеныч! Что так спешишь? – окликнул его сзади резкий, грубый голос.
   У боярина дернулись плечи, оторопело мигая, скользнул взглядом вокруг себя. Лица, лица, лица… Тревожные, хмурые, враждебные… Весь покрылся потом: «Еще и порешат – им сие не в диковинку. Вишь, как волки, глазами рыщут!..»
   Но горожанам уже было не до боярина – все взоры привлекла небольшая группка людей в серых от пыли одеждах и доспехах. Некоторых сразу узнали: земляки – московские дети боярские. Пятеро остальных – чужеземцы. На головах шлемы-каски с острыми гребнями, цветные камзолы расстегнуты. У широких кожаных поясов видны короткие обоюдоострые мечи и висящие на шелковых шнурках черные дубовые распятия и медальоны.
   К Морозову подошел сын боярский со шрамом на щеке. Боярин еще издали признал двоюродного племянника, Ерофея Зубова. Когда встретился взглядом с серыми злыми глазами Ерошки, ссутулился еще больше, тревожно подумал: «Чего ему от меня?» Бледное лицо сына боярского перекошено, шрам на щеке горит, будто краской намалеван. Не поздоровался. В сердцах сплюнув, сказал с укоризной:
   – Эх, Иван Семеныч, Иван Семеныч… – отвернулся. – Не слушай его, люд московский! Крамола речи сии! – камнем ударил в боярские уши яростный Ерошкин крик.
   – Брехня то! – гремел на всю площадь резкий, басовитый голос Зубова. – Стены у Кремника добрые – лучше нет на Руси. Не случайно Ольгерд Литовский лоб о них расшиб. То же с Тохтамышем будет! Станем Кремник оборонять, пока Дмитрий Иваныч с полками из Костромы, где он рать собирает, сюда пригонит. А там как навалимся с двух сторон, вовек того Орда не запамятует!..
   Лицо Зубова раскраснелось, похорошело, глаза горят. С сердцем держал речь сын боярский, и она находила дорогу к сердцам тех, кто стоял на Ивановской площади. Ибо как ни старался боярин Морозов, не удалось ему убедить москвичей, что затеяли они безнадежное дело – без великого князя и боярства отстоять Москву. Не так уж просто было после Куликовской битвы сломить у людей веру в себя. Вече приободрилось, отовсюду понеслись взволнованные голоса:
   – Не кинул нас великий князь. Должен с полками к Москве пригнать! Чай, Зубов ведает, что говорит. Тогда уж потягаемся с ордынцами, намнем им бока! От сказал так сказал! Вона как сродника своего, боярина великого, осрамил! Выходит, брехал сучий сын? А где ж он? Давай его сюда!..
   Но боярина и его холопов уже не было на Ивановской. В суматохе юркнули в проход между храмами Михаила Архангела и Ивана Лествичника на Соборную площадь, а оттуда на Кремлевский Подол переулками – ищи только… Но никто не думал искать. Притихли горожане, чуют: сейчас должно решиться главное. На помосте старосты и сотские между собой перемолвились.
   – Верно Зубов молвил! – громко закричал Адам-суконник. – Молодец! И в умельстве ратном хитер – все знают. Может, пускай он осадным воеводой будет?
   Вокруг дружно подхватили:
   – Верно! Зубов люб! Зубова воеводой!
   Сын боярский и один из чужеземцев, в украшенном серебряными пластинами шлеме-каске и красном, расшитом золотом бархатном камзоле, поднялись на помост. На строгом лице Зубова добрая улыбка. Сняв высокий шлем с желтым соколиным пером, поклонился во все стороны, сказал просто:
   – Благодарствую за честь, люд московский! Только на Москве есть уже воевода. – И, протянув руку к незнакомцу, воскликнул: – Вот он! Князь Остей! Воеводой его сам великий князь Дмитрий Иваныч поставил. По его слову станем Кремник боронить. В деле ратном князь вельми сведущ – не только в Литве, но и за рубежами полки водил. Слава осадному воеводе московскому! – на всю площадь закричал сын боярский Зубов.
   Его нестройно поддержали выборные и часть горожан в первых рядах, но большинство не откликнулись, настороженно, с любопытством смотрели на чужеземца. Остей молод, невелик ростом, темные волосы почти касались плеч; глубоко посаженными глазами внимательно разглядывал стоящих на площади людей.
   Князь заговорил. Его голос звучал уверенно, но тихо, и потому речь воеводы невнятно доносилась даже к тем, что стояли вблизи помоста.
   Послышался ропот, недовольные выкрики:
   – Не слыхать ничего! Говорит, будто три дня не емши. Где его только великий князь выкопал?
   – Бают, внук Ольгердов!
   – Ну да! Скажешь такое. Ольгерд, когда литвины под стенами Кремника на Пожарской площади стояли, орал так, что аж у Боровицкой стрельни слышали…
   – Тише вы! Зубов кричит что-то – должно, толмачит.
   Сын боярский и вправду громко повторял каждое слово Остея. Речь его была короткой. Он не скрывал ни серьезности положения, ни тяжести предстоящей осады, но одновременно старался приободрить людей. Слова его были не только полны тревоги, но и участия, и это несколько расположило к нему москвичей. Заключил осадный воевода тем, что предложил сжечь Великий посад и слободы, чтобы не дать ордынцам соорудить из бревен изб и других построек примет для осады. Да и это позволит легче следить за их передвижениями. Остей умолк, и хоть снова, как после речи Морозова, замерло вече и раздавались шумный ропот и бабий плач, большинство горожан понимали: литвин прав… Не обошлось без недовольных, но их быстро уняли, когда они поносными выкриками стали настраивать против Остея народ. Делать нечего, как ни плохо, а пересилить себя надо.
   Но стоило кому-то из выборных бросить нетерпеливо: «Так что, братчики, согласны? Чего молчите?!» – как на площади понеслось:
   – Вишь, скорый нашелся! о том помыслить надо, а он в шею гонит!
   – Вот и надумаем, когда Орда к Москве пригонит! – вскочив на помост, выкрикнул Иван Рублев. – Тут или корм жалеть, или коня. Я, к примеру, свой дом сам пойду палить!
   Услышав это, Андрейка вздрогнул. «Как же оно так – без дома им быть, что ль?!» – перевел растерянный взгляд на отца, который стоял рядом с Иваном, но тут услышал голос окладчика Тимохи Чернова:
   – И впрямь, братчики, нет у нас выхода иного! Надо палить!
   – Я согласен! – подал голос Ермил Кондаков.
   – И я пойду… – пробасил Никита Лопухов.
   – Чай, мы не хуже кузнецов, а, братчики?! – воскликнул кто-то из стоявших выборных слобожан-плотников.
   – Посадские не отстанут!
   – Гончары тож!
   – Кожевенники – как все!
   Вече всколыхнулось. Загремели возгласы:
   – Живота не пожалеем – отстоим Москву! Не бывать в стольной ордынцам! На смерть станем!
   Тут же разделили кремлевские стены на участки, защищать которые должны были сотни и тысячи, составленные из слобожан, посадских и окрестных крестьян. Было решено никого из великих и служилых людей из Кремля больше не выпускать, а для того расставить у ворот и на стенах вооруженных горожан. У тех, кто попытается уехать, велели отбирать все имущество.
   Вече передавало руководство обороной Москвы новому осадному воеводе Остею. Договорились также с завтрашнего дня приступить к починке крепостных укреплений и начать заготовку продовольствия и ратных припасов. На Серпуховскую и Коломенскую дороги были посланы конные дозоры, чтобы вовремя предупредить москвичей о приближении ордынцев.
   Вече закончилось. Уже совсем стемнело, в небе зажигались бесчисленные августовские звезды. Через все шестеро крепостных ворот горожане повалили из Кремля. Ивановская площадь быстро пустела. Расходились угрюмые, молчаливые. Не слышно ни шутки, ни слова доброго. Да ведь не на праздник шли и не с гульбища возвращались. Заслонила помыслы москвичей черная дума, оставив где-то в стороне повседневные заботы, утехи и огорчения.

Глава 6

   Давно погасла вечерняя заря, и ночной сумрак спустился на землю, но от бушевавшего вокруг моря огня в Кремле было светло как днем. Пожар расписал белокаменные стены причудливыми ало-розовыми разводами, залил все в крепости неверным красноватым светом. Черные клубы дыма застлали небосвод, едкая, удушливая гарь пропитала воздух. Со всех сторон зловещим призраком поднималось над Москвой раскаленное багровое марево.
   Горели Великий посад и московские слободы. Огненным факелами полыхал Богоявленский монастырь, церкви Николы Мокрого и Иоанна Предтечи в Зарядье. С треском разбрасывали золотисто-оранжевые искры сухие, прокопченные бревна изб Заречья и Загородья. Среди рвущихся из кровель багровых языков пламени торопливо сновали люди с факелами.
   С каждым мгновением пожар усиливался. Вспыхнули за каменным мостом через Неглинную загородные боярские дворы. Оттуда, спалив по пути село Киевец, огонь перекинулся в Остожье, где обычно паслись табуны коней великого князя. В развилке Волоцкой и Тверской дорог пламя губило слободы переселившихся в Москву устюжан и новгородцев. На окраине города, за Великим посадом, обрушилась сооруженная Дмитрием Ивановичем после победы на Куликовом поле церковь Всех Святых на Кулишках. Вдоль Москвы-реки пожар огненным мечом врубился в Татарскую и Кузнецкую слободы. На полдень, до самой Серпуховской дороги, пылали постройки Ордынки и Полянки. Опоясанный огненным ревущим валом Кремль стал недосягаем. Оборвался поток беженцев, что весь день и вечер тянулся туда. Ни пройти в крепость, ни проехать!
   Людно в Кремле. Вся Москва собралась здесь, за его стенами. Да и не одна Москва только. Площади, улицы, переулки, дворы, покинутые боярами и служилыми людьми, заставлены возами и телегами с нехитрым скарбом горожан, запружены лошадьми, скотом, птицей. Всюду кучками толпятся возбужденные люди – слобожане, посадские, крестьяне черносошные боярские из окрестных сел, монахи, нищие, гультяи, дети боярские. Гомон стоит неумолчный – кому до сна в эту ночь…
   В дымном горячем воздухе гулко гудят кремлевские колокола. Красные блики пляшут на стенах и куполах церквей, на одежде и потных от нестерпимой жары лицах москвичей. Зной от бушующего вокруг Кремля пламени так велик, что стоит искре, перелетев через стену, упасть на кровлю, как постройка тут же начинает тлеть. На Подоле и у городских житниц в северном углу крепости вспыхнули пожары, но их удалось быстро потушить.
   Ночь на 23 августа 1382 года кончалась. Пожар затихал. Гасли на небе звезды, гас на земле огонь. Вчера среди зелени садов, рощ и лугов там стояли бревенчатые избы, пестро разрисованные, с петушками и коньками боярские хоромы и деревянные церквушки. А сейчас виднелись лишь тлеющие синеватым пламенем груды головешек, торчали обугленные пни, чернела обожженная земля. И чем больше рассветало и страшный вид горящей Москвы сменялся печальной картиной разрушения и пепелища, тем угрюмее и молчаливее становились люди. Задумчивые, подавленные, неподвижно стояли они на прясле – участке стены от Беклемишевской до Тимофеевской башни. Кузнецам, оружейникам, плавильщикам, жестяникам доверило вече защищать этот самый опасный и уязвимый участок крепостной стены. Выборные еще с вечера поднялись на покрытую деревянной крышей верхнюю площадку Тимофеевской башни. Дубовые заборола, что во время приступа ставились между каменными зубцами, были свалены на полу и не мешали обзору с пятнадцатисаженной высоты. Великий посад, Зарядье и Заречье были хорошо видны отсюда. Взгляд Андрейки, стоявшего рядом с отцом, беспокойно блуждал по пепелищу. Отрок с трудом угадывал прежнее расположение улиц и переулков.
   «Где-то там, неподалеку от Швивой горки, был наш дом, а теперь и места того не сыщешь…» – с грустью думал Андрейка. Припомнив дни веселой Масленицы и других праздников, которые всегда сопровождались гуляньями, торгами и ярмарками и как-то скрашивали трудную жизнь чернослободцев, вздохнул. Снова в воображении видел толпы нарядных горожан на площадях и улицах. Народ толкался возле палаток и торговцев вразнос, лакомился пряниками, баранками, орехами, пирогами с ягодной начинкой. Бабы и девки покупали и примеряли голубые, белые, синие бусы из стекла, дешевые серьги, пестрые ленты. В одном месте люди обступили сказителя-бахаря, в другом – певца-гусляра. Тут в кругу показывают свою удаль силачи и плясуны, там народ потешается над проделками ученых собак и медведей.
   А нередко бывало и так, что горожане, раззадоренные выкриками и уханьем веселых молодцов – скоморохов, сами начинали подпевать и плясать с ними.
   «Неужто никогда не вернется такое? – сокрушенно покачал головой отрок. – Встретить бы ведуна да узнать, что будет через месяц или год. Только где найдешь его? Они ведь по лесам да болотам живут… И как оно все негаданно, нечаянно случается. Собирались на Николин день в Чудов монастырь меня отдавать. А теперь уже не до того будет. Ежели и отгонят татар от Кремника, не пустят. Двор новый ставить надо, кольчуги клепать… Но все одно рисовать не брошу! – покосился он на отца и неожиданно подумал: – Вот бы его и выборных нарисовать, как они в стрельне! И пожар!..»
   Рассвет все сильнее пробивался сквозь бойницы башни, поблек огонь факела, укрепленного на зубце. Сотские и окладчики стояли, застыв в напряженном молчании. Кисть бы сейчас Андрейке или хотя бы кусок мелу, угля!.. Вот рядом сотские Лопухов и Шлык. Оба дородные, почти одинакового роста. Но как несхоже выражение их лиц, как стоят они по-разному. Дяденька Никита – уверенно, спокойно, Шлык весь насторожен, кажется, ринется куда-то сейчас… И так каждый, что тут теперь в стрельне, и одежда по-разному смотрится на всех! И цвета разные!.. Монахи говорят: грех мирских и их дела показывать. А отец Макарий, хоть поначалу, когда увидел, хвалил его холсты, после тоже гневался. Даже слово пришлось ему дать, что больше не будет рисовать мирского. Можно-де только Спасителя, святых да еще пророков и ангелов… А почему? «Что худого – тятю, Ивана или сотского Никиту намалевать? А боярского сына Зубова?.. Или Лукинича? – вспомнил Андрейка воина, спасшего в Куликовскую сечу его брата Ивана и по сей день дружившего с их семьей. – Правда, холст с ликом дяденьки Лукинича есть уже у меня, но еще надо бы… Где-то сам он теперь? Должно, с князем великим Дмитрием Иванычем».
   От мыслей о любимом занятии Андрейка взбодрился, на душе стало веселей, но тут же подумал: «Когда Иван с Куликова поля пришел, кручинился я, что не доведется с татарами сразиться, побили-де их всех. Но и двух годов не минуло, а они на Москву снова идут…» Воображению его представился приступ. Тысячные толпы осаждающих Кремль ордынцев, кровь и смерть вокруг…