Как вспоминала впоследствии дочь Сталина, Светлана Иосифовна, этот почти сорокалетний и уже располневший мужчина имел «дар легкого непринужденного общения с самыми разными людьми». Он стал показывать шестнадцатилетней школьнице Светлане заграничные фильмы с «эротическим» уклоном (кстати, на спецпросмотрах для двоих), вручил ей машинописный текст перевода хемингуэевского романа «По ком звонит колокол» (где десятки страниц занимает впечатляющее изображение «любви» в американском значении этого слова) и другие «взрослые» книги о любви, танцевал с ней игривые фокстроты, сочинял и даже публиковал в газете «Правда» любовные письма к ней и, наконец, приступил к поцелуям (все это подробно описано в воспоминаниях С.И. Сталиной). При этом нельзя умолчать, что дочь вождя отнюдь не отличалась женским обаянием (могу об этом свидетельствовать, поскольку в конце 1950 – начале 1960-х годов был сослуживцем Светланы Иосифовны в Институте мировой литературы Академии Наук), а к тому же в 1942 году она еще не перешла рубеж подростковой «недоформированности» и, по ее собственному определению, «была смешным цыпленком». Словом, едва ли есть основания усматривать в описанном поведении «Люси» выражение роковой страсти, и трудно усомниться в том, что на деле «Люсей» была предпринята попытка «завоевания» дочери великого вождя…
   Светлана Иосифовна писала впоследствии об отце: «Пока я была девчонкой, он любил целовать меня, и я не забуду этой ласки никогда. Это была чисто грузинская горячая нежность к детям…». Сказанное убедительно подтверждают опубликованные теперь переписка Сталина с дочерью (до сентября 1941 года – то есть незадолго до появления «Люси») и семейные фотографии. И вот в эти сентиментальные отношения вторгся чужой мужчина, о котором Сталин веско сказал дочери: «У него кругом бабы, дура!»
   Попытка «совращения» многоопытным мужчиной несовершеннолетней школьницы сама по себе являлась предусмотренным уголовным кодексом деянием, но Сталин, конечно же, никак не мог допустить официального расследования «дела», касающегося его дочери. И Каплеру, постоянно общавшемуся с иностранцами, НКВД предъявило 2 марта 1943 года стандартное обвинение в «шпионаже». Однако «наказание» было прямо-таки до изумления мягким: «Люсю» отправили заведовать литературной частью Воркутинского драматического театра (помимо этого – или даже позже – он работал фотографом)! Правда, через пять лет, в 1948 году, за самовольный приезд в Москву его осудили на пятилетнее заключение, но едва ли Сталин диктовал это новое наказание: оно было обычным в те годы за дерзкое нарушение режима ссыльного.
   Впрочем, суть дела в другом. Не будет преувеличением утверждать, что почти каждый (или уж, по крайней мере, подавляющее большинство) человек с «кавказским менталитетом», окажись он на месте Сталина, – то есть в ситуации «совращения» дочери-школьницы сорокалетним мужчиной и при наличии безграничной власти – поступил бы гораздо более жестоко! В разгар своего «романа» Каплер выезжал в Сталинград (откуда прислал в «Правду» любовное письмо «лейтенанта Л.» – то есть «Люси», – вполне очевидно обращенное к Светлане). И Сталину ничего не стоило отдать тайный приказ пристрелить Каплера в прифронтовой обстановке, – хотя, конечно, и в Москве для этого годился любой «несчастный случай»… Тем не менее сталинская «всепожирающая месть» (по выражению А.В. Антонова-Овсеенко) не пошла дальше «административной высылки» Каплера, которая в те суровые времена явно была редким исключением, а не правилом: так, в 1943 году по «политическим» обвинениям в лагеря, колонии и тюрьмы было заключено 68 887 человек, а в ссылку отправлено всего только 4787 человек, – то есть лишь один из пятнадцати осужденных…
   Все это, конечно, отнюдь не означает, что Сталин не диктовал самые жестокие приговоры, но вместе с тем история с Каплером вызывает самые глубокие сомнения в основательности версии об из ряда вон выходящей личной злобности и мстительности Иосифа Виссарионовича.
   Впрочем, эта проблема, как мы еще увидим, вообще не имеет существенного значения, и я обратился к ней только для того, чтобы, так сказать, расчистить путь к пониманию действительного смысла 1937 года. В конце концов даже если характер Сталина и был бы уникально «злодейским» (а «случай Каплера» являл, мол, собой некое странное отклонение от обычного поведения вождя), все равно объяснение террора 1937 года индивидуальной сталинской психикой – это крайне примитивное занятие, не поднимающееся над уровнем предназначенных для детей младшего возраста книжек, объясняющих всякого рода бедствия кознями какого-либо лубочного злодея…
   В кругу моих друзей подобное «толкование» террора отвергалось и даже высмеивалось еще в конце 1950-х годов. В частности, я в то время, скрывая иронию, небезуспешно уверял иных простодушных собеседников, что 1937 год превосходно изображен в популярной стихотворной сказке Корнея Чуковского «Тараканище». Сначала там рисуется радостная картина «достижений первых пятилеток»: «Ехали медведи на велосипеде… Зайчики – в трамвайчике, жаба – на метле… Едут и смеются, пряники жуют» и т. д. Но, увы, наступает 1937-й: «Вдруг из подворотни – страшный великан, рыжий (тут я сообщал, что Иосиф Виссарионович до того, как поседел, был рыжеват) и усатый та-ра-кан. Он урчит и рычит и усами шевелит: «Приводите ко мне своих детушек, я их нынче за ужином скушаю». Звери задрожали – в обморок упали. Волки от испуга скушали друг друга (какая точная картина 1937-го! – комментировал я), а слониха, вся дрожа, так и села на ежа», – разумеется, на знаменитого наркома с «удачной» фамилией!
   При этом я, естественно, умалчивал о том, что сказка «Тараканище» была опубликована не в 1938-м, а еще в 1923 году, и многие из тех, кому я читал процитированные только что строки, восхищались и меткостью, и редкостной смелостью сочинения Чуковского… И в конечном счете именно такое «толкование» 1937 года преподнесено в сочинениях о Сталине, написанных сыном Антонова-Овсеенко, или высокопоставленным армейским партаппаратчиком Волкогоновым, или литератором Радзинским, – сочинениях, которыми и по сей день увлекаются широкие круги людей, не отдающих себе отчета в том, что в основе «методологии» этих авторов как бы лежит та самая «модель», которая легла в основу увлекавшего их в детские годы «Тараканища»…
   Впрочем, хватит об этом – в сущности, комическом – мифе о злодее Сталине, который-де единолично осуществил 1937 год (вернее, 1936—1938), когда были репрессированы 60—70 процентов людей, находившихся у власти – с самого верха и донизу, – хотя жестоко пострадали в той ситуации вовсе не только «руководители» (о чем еще будет речь). И громадные масштабы репрессий, между прочим, не скрывались. Еще в декабре 1956 года на широком обсуждении знаменитого тогда романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», состоявшемся в набитом битком зале Института мировой литературы, я процитировал сталинский доклад на XVIII съезде партии (10 марта 1939 года): «…за отчетный период (то есть с 1934 года – года предшествующего, XVII съезда. – В.К.) партия сумела выдвинуть на руководящие посты по государственной и партийной линии более 500 тысяч молодых большевиков, партийных и примыкающих к партии». Это значит, резюмировал я в своем выступлении, что более 500 тысяч людей, находившихся ранее на «руководящих постах», сумели «задвинуть»… Я был за это свое выступление подвергнут резким нападкам, – в частности, со стороны имевшего репутацию «либерала» (впоследствии – замредактора «Нового мира») А.Г. Дементьева, принадлежавшего к «номенклатуре ЦК» и в 1930—1960-х годах гибко повторявшего «извивы» генеральной линии партии (обсуждение признанного крамольным дудинцевского романа состоялось в Институте мировой литературы слишком «поздно» – уже после венгерского восстания, разразившегося 23 октября 1956 года).
   Кажется, совсем нетрудно понять, что «замена» более полумиллиона (!) руководителей никак не могла быть проявлением личной воли одного – пусть и всевластного – человека, и причины такого переворота неизмеримо масштабнее и глубже пресловутого «культа личности». Помню, как еще в те же давние времена Георгий Гачев предложил своеобразное объяснение 1937 года. Победившие в октябре 1917-го революционеры были убеждены, рассуждал он, что они сами по себе суть власть, что «Советское государство – это мы сами». Но затем постепенно создалась прочная и многосторонняя государственная структура, и люди, продолжавшие сознавать и вести себя так, как будто именно и только они являются воплощением всей власти, стали «лишними» и уже потому «вредными». Гачевская мысль производила особенно сильное впечатление и потому, что собственный его отец, – эмигрировавший в 1926 году в СССР болгарский революционер – был в 1938 году репрессирован и в 1945-м скончался в лагере…
   Через много лет я встретил, в сущности, то же самое толкование в изобилующем проникновенными записями дневнике Михаила Пришвина:
   «1 марта (1935)… Несколько дней занимает меня мысль о том, что всякая мораль имеет внутреннее стремление превратиться в учреждение. Замечательный пример – конец Горького: превратился в учреждение… Так все движение интеллигенции, даже и анархистское, таило в себе государство, и умерла интеллигенция, и государство стало могилой интеллигенции…»
   Тезис о том, что «революционеры» к середине 1930-х годов стали излишним «элементом», раскрывает только одну сторону дела, но все же он важен и объективен.
   Скажу еще о том, что в кругу моих друзей уже сорок лет назад сложилось убеждение о неосновательности «деления» деятелей 1937 года по категориям «жертвы» и «палачи», – хотя и до сего дня попытки такого деления весьма популярны.
   Помню, как на рубеже 1950—1960-х годов нас пригласили на «нелегальную» выставку рисунков зауряднейшего, но идеологически активного графика, поставившего задачу наглядно представить 1937 год. Одновременно с нами эти рисунки разглядывали артисты недавно созданного театра «Современник» во главе с Олегом Ефремовым. Они особенно заахали перед рисунком «Тройка», где были изображены сидящие на сцене страшные трое обвинителей, а перед ними – многолюдный зал беззащитных обвиняемых. И я заметил тогда, вызвав недоумение и даже протест «либеральных» артистов, что эти трое судей почти наверняка вскоре будут пересажены в зал уже в качестве подсудимых…
   Позднее факты подобного превращения вчерашних «палачей» в «жертвы» стали общеизвестны; так, например, крупнейшие военачальники Я.И. Алкснис, И.П. Белов, В.К. Блюхер, П.Е. Дыбенко и другие 11 июня 1937 года осудили на расстрел своих сослуживцев В.М. Примакова, М.Н. Тухачевского, И.П. Уборевича, И.Э. Якира и других, но в следующем, 1938 году сами были расстреляны…
   И те, кто занят ныне главным образом выявлением «палачей» и, с другой стороны, «жертв» 1937 года, едва ли способны приблизиться к пониманию сути дела, – так же, как и те, кто видит главного или даже единственного «палача» в Сталине, в его личном характере и индивидуальной воле. То, что происходило в 1937 году, было своего рода завершением громадного и многогранного движения самой истории страны, начавшегося примерно в 1934 году, после периода коллективизации. За краткий срок страна очень резко, можно даже сказать, до удивления резко изменилась, хотя знающим историю России в ХХ веке нет оснований особенно удивляться быстроте колоссальных перемен.
   Так, 10(23) июня 1917 года Ленин на заседании Первого съезда Советов (большевики составляли там незначительное меньшинство – менее 10 процентов) объявил, что его партия готова взять власть в России. В 1930-х годах и позднее реакция эсеро-меньшевистского Съезда на это заявление изображалась в виде приступа бессильной злобы; между тем очевидец, известный литератор Вячеслав Полонский, вспоминал в 1927 году, «как в июне 1917 года Первый съезд Советов хохотал над заявлением Ленина… несколько минут, которые показались мне очень долгими, съезд не мог успокоиться от хлынувшего на него веселья». Однако не прошло и полгода, как «весельчаки» вынуждены были осознать свою полнейшую недальновидность…
   Скорее всего именно долгим хохотом встретили бы делегаты XVII съезда партии, избравшие 9 февраля 1934 года новый состав ЦК, чье-либо заявление о том, что в близком будущем почти две трети членов избранного ими верховного органа власти расстреляют «свои»… Но, повторяю, террор 1937 года – это только один из результатов совершавшейся с 1934 года политико-идеологической метаморфозы, хотя, конечно, наиболее поражающий ее результат…
* * *
   Сосредоточение, даже, если прибегнуть к современному жаргонному словечку, «заклиненность» на фигуре Сталина фатально мешала и мешает увидеть реальное движение истории в 1930-х годах, – движение, о котором достаточно весомо и верно сказал, например, такой деятель и идеолог, как Л.Д. Троцкий. Речь идет о его книге «Преданная революция», законченной к началу августа 1936 года (то есть еще до 1937-го и до расстрела Зиновьева и Каменева 25 августа 1936 года) и издававшейся также под названием «Что такое СССР и куда он идет?» Троцкий считал эту книгу «главным делом своей жизни». Однако нынешних авторов, пишущих о 1930-х годах, как правило, интересуют другие сочинения Троцкого, написанные несколько позже, – сочинения, посвященные «разоблачению» личных пороков Сталина. Дело в том, что в левых кругах Запада в течение 1930-х годов все нарастал культ Сталина, Троцкого это крайне раздражало, и он стремился всячески дискредитировать своего победившего «соперника». Эти сочинения Троцкого гораздо более легковесны, чем «Преданная революция», о чем без обиняков говорится даже в апологетической книге Исаака Дойчера «Троцкий в изгнании», однако сегодняшние авторы, заклинившиеся на Сталине, ценят более всего именно «сталиниану» Троцкого.
   В сочинении же «Преданная революция» Троцкий явно ставил перед собой задачу понять ход самой истории, а не личные сталинские «козни»:
   «Достаточно известно, – совершенно верно писал он, – что каждая революция до сих пор вызывала после себя реакцию или даже контрреволюцию, которая, правда, никогда не отбрасывала нацию полностью назад, к исходному пункту… Жертвой первой же реакционной волны являлись, по общему правилу, пионеры, инициаторы, зачинщики, которые стояли во главе масс в наступательный период революции… Аксиоматическое утверждение советской литературы, будто законы буржуазных революций «неприменимы» к пролетарской, лишено всякого научного содержания».
   И далее Троцкий конкретизировал понятия «реакция» и «контрреволюция» непосредственно на «материале» жизни СССР в середине 1936 года: «…вчерашние классовые враги успешно ассимилируются советским обществом… – писал он. – Ввиду успешного проведения коллективизации дети кулаков не должны отвечать за своих отцов»…» Мало того: «…теперь и кулак вряд ли верит в возможность возврата его прежнего эксплуататорского положения на селе. Недаром же правительство приступило к отмене ограничений (это началось в 1935 году. – В.К.), связанных с социальным происхождением!» – восклицал в сердцах Троцкий.
   Ныне об этой стороне дела уже мало кто знает, а между тем «ограничения» были чрезвычайно значительными. Так, например, в высшие учебные заведения принимались почти исключительно «представители пролетариата и беднейшего крестьянства». Выразителен в этом отношении написанный в октябре 1923 года «отчет» профессора Факультета общественных наук (ФОН) Московского университета В. Я. Брюсова – знаменитейшего тогда поэта, ставшего в 1920 году большевиком. В отчете речь шла, в частности, о «чистке» студенческого состава: «…принимался во внимание и момент социальный… результат чистки оказался, в общем, удачным. Надо признать, что в прошлом, 1922—1923-м, академическом году состав студенчества ФОНа оставлял многого желать… В текущем году это значительно изменилось. Что касается 1-го курса, то в текущем году состав его должен оказаться совершенно иным, так как принимались почти исключительно окончившие рабфаки» (то есть подготовительные «рабочие факультеты»).
   Отказ от такого рода «ограничений» возмущал Троцкого, – хотя сам-то он вырос в весьма богатой семье… Резко писал он и о другом «новшестве» середины 1930-х годов: «По размаху неравенства в оплате труда СССР не только догнал, но и далеко перегнал (это, конечно, сильное преувеличение. – В.К.) капиталистические страны!.. трактористы, комбайнеры и пр., т. е. уже заведомая аристократия, имеют собственных коров и свиней… государство оказалось вынуждено пойти на очень большие уступки собственническим и индивидуалистическим тенденциям деревни…».
   С негодованием писал Троцкий и о стремлении возродить в СССР семью: «Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый «семейный очаг», т. е. архаическое, затхлое и косное учреждение… Место семьи… должна была, по замыслу, занять законченная система общественного ухода и обслуживания», – то есть «действительное освобождение от тысячелетних оков. Доколе эта задача не решена, 40 миллионов советских семей остаются гнездами средневековья… Именно поэтому последовательные изменения постановки вопроса о семье в СССР наилучше характеризуют действительную природу советского общества… Назад к семейному очагу!.. Торжественная реабилитация семьи, происходящая одновременно – какое провиденциальное совпадение! – с реабилитацией рубля (имеется в виду денежная реформа 1935—1936 гг. – В.К.)… Трудно измерить глазом размах отступления!.. Азбука коммунизма объявлена «левацким загибом». Тупые и черствые предрассудки малокультурного мещанства возрождены под именем новой морали».
   И другая сторона этой проблемы: «Когда жива была еще надежда сосредоточить воспитание новых поколений в руках государства, – продолжал Троцкий, – власть не только не заботилась о поддержании авторитета «старших», в частности, отца с матерью, но наоборот, стремилась как можно больше отделить детей от семьи, чтобы оградить их от традиций косного быта. Еще совсем недавно, в течение первой пятилетки (то есть в 1929—1933 годах. – В.К.), школа и комсомол широко пользовались детьми для разоблачения, устыжения, вообще «перевоспитания» пьянствующего отца или религиозной матери… этот метод означал потрясение родительского авторитета в самых его основах. Ныне и в этой немаловажной области произошел крутой поворот: наряду с седьмой (о грехе прелюбодеяния. – В.К.) пятая (о почитании отца и матери. – В.К.) заповедь полностью восстановлена в правах, правда, еще без бога… Забота об авторитете старших повела уже, впрочем, к изменению политики в отношении религии… Ныне штурм небес, как и штурм семьи, приостановлен… По отношению к религии устанавливается постепенно режим иронического нейтралитета. Но это только первый этап…».
   Наконец, возмущался Троцкий, «советское правительство… восстанавливает казачество, единственное милиционное формирование царской армии (имелось в виду постановление ЦИК СССР от 20 апреля 1936 года. – В.К.)… восстановление казачьих лампасов и чубов есть, несомненно, одно из самых ярких выражений Термидора! Еще более оглушительный удар нанесен принципам Октябрьской революции декретом (от 22 сентября 1935 года. – В.К.), восстанавливающим офицерский корпус во всем его буржуазном великолепии… Достойно вниманья, что реформаторы не сочли нужным изобрести для восстанавляемых чинов свежие названья (в сентябре 1935 года были возвращены отмененные в 1917-м звания «лейтенант», «капитан», «майор», «полковник». – В.К.)… В то же время они обнаружили свою ахиллесову пяту, не осмелившись восстановить звание генерала». Впрочем, Троцкий, который был убит 20 августа 1940 года, успел убедиться в последовательности «реформаторов»: 7 мая 1940-го и генеральские звания были возрождены…
* * *
   Итак, Троцкий определил поворот, совершавшийся в середине 30-х годов, как «контрреволюцию» (которая, помимо прочего, закономерно привела в конце концов к уничтожению массы революционных деятелей; Троцкий написал приведенные выше тексты еще до второго суда над группой Зиновьева – Каменева, обрекшего ее на казни). Естественно может возникнуть вопрос о своего рода абсурде: в стране идут контрреволюционные изменения, а между тем репрессируемых квалифицируют именно как контрреволюционеров! Это было настолько общепринятым обвинением, что возникло даже ходовое словечко «каэры» (так произносилась аббревиатура «КР»). Но к вопросу об этом «абсурде» мы еще вернемся; рассмотрим сначала феномен «контрреволюции» 1930-х годов в освещении другого «наблюдателя».
   В том же 1936 году, когда Троцкий писал о громадных изменениях, произошедших за краткий срок в СССР, о том же самом, но с прямо противоположной «оценкой» писал видный мыслитель Георгий Федотов, эмигрировавший из СССР осенью 1925 года, то есть сравнительно поздно (это обеспечило ему хорошее знание послереволюционного положения на родине). Он утверждал, что 1934 год начал «новую полосу русской революции… Общее впечатление: лед тронулся. Огромные глыбы, давившие Россию семнадцать лет своей тяжестью, подтаяли и рушатся одна за другой. Это настоящая контрреволюция, проводимая сверху. Так как она не затрагивает основ ни политического, ни социального строя, то ее можно назвать бытовой контрреволюцией. Бытовой и вместе с тем духовной, идеологической… право юношей на любовь и девушек на семью, право родителей на детей и на приличную школу, право всех на «веселую жизнь», на елку (в 1935 году было «разрешено» украшать новогодние – бывшие «рождественские» – елки, что я, тогда пятилетний, хорошо помню. – В.К.) и на какой-то минимум обряда – старого обряда, украшавшего жизнь, – означает для России восстание из мертвых…».
   И далее: «Начиная с убийства Кирова (1 декабря 1934 г.) в России не прекращаются аресты, ссылки, а то и расстрелы членов коммунистической партии. Правда, происходит это под флагом борьбы с остатками троцкистов, зиновьевцев и других групп левой оппозиции. Но вряд ли кого-нибудь обманут эти официально пришиваемые ярлыки. Доказательства «троцкизма» обыкновенно шиты белыми нитками. Вглядываясь в них, видим, что под троцкизмом понимается вообще революционный, классовый или интернациональный социализм… Борьба… сказывается во всей культурной политике. В школах отменяется или сводится на нет политграмота. Взамен марксистского обществоведения восстановляется история. В трактовке истории или литературы объявлена борьба экономическим схемам, сводившим на нет культурное своеобразие явлений… Можно было бы спросить себя, почему, если марксизм в России приказал долго жить, не уберут со сцены его полинявших декораций. Почему на каждом шагу, изменяя ему и даже издеваясь над ним, ханжески бормочут старые формулы?.. Отрекаться от своей собственной революционной генеалогии – было бы безрассудно. Французская республика 150 лет пишет на стенах «Свобода, равенство, братство», несмотря на очевидное противоречие двух последних лозунгов самим основам ее существования»; и в самом деле – между богатыми собственниками и наемными рабочими и служащими нет ни “братства”, ни “равенства”…»
   Характерно, что Георгий Федотов здесь же вспомнил о Троцком: «Революция в России умерла. Троцкий наделал много ошибок, но в одном он был прав. Он понял, что его личное падение (в 1927 году. – В.К.) было русским «термидором». Режим, который сейчас установился в России, это уже не термидорианский режим. Это режим Бонапарта», – то есть нечто подобное режиму ставшего в конце концов императором полководца Французской революции Наполеона.
   Немаловажно, что единое понимание (правда, с совершенно разной «оценкой»!) происходившего в 1934—1936 годах было высказано двумя столь различными деятелями. Правда, оба они явно преувеличивали результаты «контрреволюционных» изменений, делая это опять-таки по разным причинам: Троцкий стремился как можно более решительно разоблачить «предательство» революции, а Федотов, напротив, – внушить надежду на «воскрешение» России, какой она была до революционного катаклизма. И то и другое стремления мешали объективному пониманию происходившего.
   В рассуждениях Троцкого с очевидностью предстает «дурное» противоречие: он ведь сам заявил, что «каждая революция» сменялась «реакцией» или даже «контрреволюцией», то есть справедливо увидел в перевороте 1934—1936 годов воплощение неотменимой исторической закономерности, однако далее начал негодовать по поводу вполне «естественных» последствий этого поворота истории (определенное «восстановление» прошлого).
   В свою очередь, Федотов совершенно уместно напомнил о ходе Французской революции, которая закономерно породила Наполеоновскую империю, однако тут же заговорил о возможности «восстания из мертвых» дореволюционной России, – хотя, как ему хорошо было известно, ни «бонапартизм», ни даже позднейшая реставрация монархии (в 1814 году) не смогли «отменить» основные результаты Французской революции (стоит, правда, отметить, что впоследствии Федотов «разочаровался» в совершавшейся в СССР 1930-х годов, согласно его определению, «контрреволюции» и перестал усматривать в ней «восстание из мертвых» прежней России, – но это уже другой, особый вопрос).
   При всех возможных оговорках и Троцкий, и Федотов были правы в основной своей мысли, – в том, что страна, начиная с 1934 года, переживала «контрреволюционный» по своему глубокому смыслу поворот.
   Нельзя не задуматься о самом этом слове «контрреволюция». В устах Троцкого оно имело самый что ни есть «страшный» обличительный смысл, в то время как Федотова это слово явно не «пугало». Об этом необходимо сказать потому, что и до сего дня в массовом сознании «контрреволюция» воспринимается скорее «по-троцки», чем «по-федотовски», – хотя в истории нет ничего «страшнее» именно революций – глобальных катастроф, неотвратимо ведущих к бесчисленным жертвам и беспримерным разрушениям.