– Серенада, говоришь, когда у меня финансы поют романсы?
   – Почему бы нет? – возразил ему бойкий товарищ, роясь в карманах. – Вот погляди, у меня еще полтора рубля наличными завалялось, это, конечно, не ахти какие деньжищи, но все же, давай назло всем толстосумам устроим сегодня княгине такую серенаду, какой ни одна бабенция еще наверняка не слыхала.
   Кольцов еще с сомнением качал головой, а Лапинский уже отсчитал деньги, рубль и пятьдесят копеек, ему на ладонь и, поручив закупить на них бумагу всевозможной расцветки, масло и сальные свечи, сам взялся позаботиться о музыке и раздобыть изысканный, как он выразился, букет.
   – Я начинаю верить, что ты якшаешься с чертом, – заметил Кольцов.
   – Разумеется, – парировал Лапинский, – а именно с бедным, но веселым чертом.
   На этом наши друзья расстались.
   Спустя час они снова, как распорядился Лапинский, встретились в казарме Преображенской гвардии. Лапинский явился с громадным букетом, подбор которого, правда, оставлял желать много лучшего, но который тем не менее весьма впечатлял редкостью цветов и великолепием их красок.
   – Как тебе удалось такое? – спросил Кольцов, держа в руке тяжелую благоухающую охапку и с восхищением разглядывая ее со всех сторон.
   – Самым незамысловатым способом на свете, – ответил Лапинский, – уже проторенной дорогой я забрался в княгинин сад и там исключительно собственными руками составил оный букет.
   – Выходит, ты украл цветы?
   – С этим утверждением можно было бы согласиться, – возразил нисколько не смутившийся товарищ, – когда бы они через самое непродолжительное время не были снова возвращены владелице.
   – Ты неисправим, – только и промолвил Кольцов.
   Между тем Лапинский реквизировал шесты для сушки белья у всех полковых прачек, потом солдаты под его руководством принялись изготавливать китайские фонарики из закупленных Кольцовым свечей и пропитанной маслом бумаги, прикрепляя их к шестам. Дело шло по-военному быстро и споро, так что с наступлением темноты можно было выступать в поход.
   Впереди с горящими лампами всевозможных цветов шагали солдаты, далее между шпалерами китайских фонариков следовали оба офицера (Кольцов с букетом), а за ними при полном параде вышагивали все юные барабанщики и свистельщики Преображенской гвардии, свеженапудренные и с тугими косицами. Процессию опять-таки замыкали солдаты с китайскими фонариками. Следом бежала орда бесчисленных зевак; когда остановились возле дворца княгини, вокруг уже собралось необозримое море народу.
   Лапинский построил своих людей в каре, которое, вычерченное в темноте разноцветными лампионами, выглядело весьма празднично, а сам с Кольцовым занял место перед фасадом дворца непосредственно под балконом красивого майора в женском обличии. Когда все приготовления были закончены, он взмахнул тростью, какие в ту пору носил при себе каждый офицер, и барабанщики адской дробью начали необычную, воистину солдатскую серенаду, затем вступили свистки и после этого все разом принялись исполнять оригинальный, торжественно размеренный марш, под который в эпоху рококо маршировали солдаты и который, кроме того, обычно звучал также во время наказания шпицрутенами.
   Долго ждать не пришлось, вот зазвенела стеклянная дверь балкона, и на него, накинув поверх белой ночной сорочки бархатную мантилью, вышла Людмила, она с явным недоумением окинула взглядом собравшуюся толпу, барабанщиков и офицеров; лишь когда Кольцов снял головной убор и мощным броском кинул вверх громадный букет цветов, упавший прямо к ногам княгини, она узнала человека, спасшего ей жизнь, и поняла его замысел. Поблагодарив учтивым поклоном, она подняла цветы и, когда барабанщики снова ударили дробь, закрыла ладонями уши, громко рассмеявшись при этом.
   Лапинский скомандовал тишину. Княгиня с обворожительной улыбкой еще раз поблагодарила и вернулась к себе. Спустя несколько секунд из дворца вышел камердинер, от ее имени пригласивший обоих офицеров пожаловать к ней.
   – Вперед! – шепнул Лапинский своему сияющему товарищу. – Теперь все в твоих руках. Немедленно объяснись с ней. А я тем временем отведу своих маленьких героев домой.
   Пока серенадный ансамбль разворачивался и выступал в обратный путь, причем Лапинский приказал бить барабанную дробь еще старательнее. Кольцов медленно, останавливаясь на каждой лестничной площадке и переводя дух, поднимался по ступеням. Камердинер провел его анфиладой роскошно обставленных залов, отодвинул портьеру и в следующее мгновение молодой офицер оказался наедине с очаровательной женщиной в ее будуаре, кокетливая и дразняще-чувствительная обстановка которого была исключительно характерна для описываемого века.
   Княгиня была столь тактична, что не стала спрашивать о его друге, а грациозным движением руки и с любезной улыбкой, как будто их тет-а-тет подразумевался само собой, пригласила Кольцова присесть рядом с ней на настоящий турецкий диван.
   – Княгиня, – начал Кольцов, – прошу извинить меня за тот весьма непритязательный способ и скромную форму, какие я избрал для выражения своей радости по поводу вашего спасения в крайне опасной ситуации, однако…
   – Что тут извинять? – перебила его княгиня. – Это была по-настоящему военная серенада.
   – Вы так добры, – ответил гвардии подпоручик, – но я еще раз прошу не судить по ней о моих чувствах к вам.
   – Я убеждена в вашем положительном образе мыслей по отношению ко мне, – сказала красивая женщина, сбрасывая с плеч темную бархатную мантилью и являя взору бюст олимпийской богини.
   – Ах, я почел бы за счастье пролить за вас свою кровь, был бы счастлив отдать за вас свою жизнь! – в страстном возбуждении ответил Кольцов.
   – Иллюзии молодости! – проговорила княгиня. – Однако должна заметить, вы подбираете слова, какие говорят только женщине, которую любят.
   – А вы, видимо, находите весьма прискорбным, что какой-то бедный подпоручик осмелился бы любить княгиню Меншикову?
   – Прискорбным? Нисколько.
   – Следовательно, смешным! – воскликнул Кольцов.
   – И того менее, – ответила красивая женщина, поигрывая кружевами своего дезабилье. Одновременно в уголках ее рта мелькнула озорная улыбка.
   – Но вы все-таки смеетесь, – заметив ее, укоризненно воскликнул Кольцов.
   – Над вашей нерешительностью, – пояснила кокетливая красавица, – она совершенно непристала воину.
   – Стало быть, вы меня одобряете?
   – В чем?
   – Любить вас.
   – Разве вы меня любите? – воскликнула княгиня и залилась звонким смехом.
   – Вот сейчас вы все-таки смеетесь над бедным подпоручиком! – с горечью в голосе проговорил Кольцов.
   – Ей-богу, нет! – вдруг очень серьезно ответила княгиня.
   – Смейтесь же, – продолжал молодой офицер, – высмеивайте меня самым нещадным образом, но я, несмотря ни на что, люблю вас и буду любить всегда; я счастлив, что имею возможность высказать вам прямо в глаза как сильно, как несказанно я люблю вас, даже если после этого вы навсегда удалите меня от себя.
   – С чего вы взяли, что я так поступлю? – возразила княгиня, явно наслаждаясь юношеским пылом подпоручика.
   – Так вы не прогоните меня? – вскричал Кольцов.
   Красавица Людмила приложила палец ко рту, чтобы сначала несколько умерить бурное проявление его радости, а когда симпатичный офицер снова, еще настоятельней, но очень тихо повторил свой вопрос, отрицательно покачала головой. Ах, каким восхитительным, каким многообещающим показалось Кольцову это покачивание головой.
   – Стало быть, вы меня тоже любите? – спросил он, увлеченный любезностью своего начальника, майора Симбирского полка.
   – Этого я не говорила, – поспешила, кокетством сводя на нет его надежды, заявить Людмила, – однако… – она снова просияла обворожительной улыбкой, – я позволяю вам любить меня.
   – И вы позволяете мне добиваться вашей благосклонности, вашей руки? – в порыве нового воодушевления воскликнул сникший было подпоручик.
   – Какой смелый вдруг! – промолвила княгиня.
   – По крайней мере, вы мне это не запрещаете? – наседал Кольцов, хватая ее маленькую руку, безуспешно искавшую спасения в волнах белоснежных кружев.
   – Нет, не запрещаю, – засмеялась Людмила.
   В тот же миг Кольцов соскользнул к ее ногам и принялся целовать ей руки, а красивая дама рококо густо покраснела, несмотря на слой белил и румян, покрывавших ее лицо.
* * *
   Несколько дней спустя, теплым летним вечером, княгиня и Кольцов прогуливались взад и вперед по узкой аллее меншиковского парка, защищенные от солнца толстой стеной зеленого тиса. Они уже долго молчали и, казалось, были заняты тем, что взглядами следили за бабочками, которые, опускаясь на землю, расправляли свои пестроузорчатые крылья. Наконец красавица Людмила свернула на одну из боковых дорожек, и они вышли к массивной каменной скамейке в уютном уголке сада, затененной ветвями старого дуба, напротив которой плескался фонтан, а позади огромной мраморной раковины, в которую он ронял свои светлые пенистые струи, возвышалась изящно выполненная в подражание античным образцам одним итальянцем скульптурная группа: Венера и Адонис. Кольцов с таким странным выражением засмотрелся на эту группу, что Людмила, слегка коснувшись его веером, поинтересовалась, не находит ли он мраморную даму более красивой, чем она.
   Кольцов ничего не ответил. Но уже через некоторое время вздохнул и произнес:
   – Вам не кажется, что в ту эпоху люди были гораздо счастливее, нежели сегодня?
   – Вы так считаете, потому что тогда прекрасные богини с Олимпа спускались к смертным?
   – Нет, потому что они умели любить, – ответил Кольцов, – а нынче все выглядит так, как будто все естественные чувства стеснены корсетом и кринолином.
   – Отчего же именно корсетом и кринолином? – спросила княгиня. – Вы полагаете, что жабо и коса предоставляют сердцу больше свободы действий?
   Подпоручик пожал плечами, ему-то представлялось, что сам он любит с исключительной полнотой и нисколько не уступает в этом влюбленным сердцам древности, однако княгиня на этот счет придерживалась другого мнения.
   – Вы полагаете, что любите меня, – проговорила она, – но чем, по сути, является то, что вы при этом испытываете? Немного самомнения, немного упрямства и очень много… тщеславия. Сегодня уже не любят, а заводят любовную связь, и не сердце, не страсть оказывается тем, что скрепляет эти нежные узы, но только скука.
   – И что же, на ваш взгляд, породило этот перелом в человеческой природе?
   – Философия, – ответила дама рококо, мы слишком много размышляем о своих чувствах, чтобы они могли пустить глубокие корни, а кроме того у нас есть идеалы, лишающие нас умения радоваться реальности, сколь бы прекрасна или смешна ни была последняя. Давайте сейчас остановимся на мне самой. В первый момент, когда я пришла в себя после того несчастного случая и увидела вас, стоящим передо мной на коленях, вы, помнится, мне очень понравились…
   Кольцов залился румянцем и смущенно уставился в землю.
   – В тот вечер, когда после оригинальной серенады вы признались мне в любви, – продолжала Людмила, – вы понравились мне едва ли не еще больше, а сейчас…
   – Сейчас я вам уже ненавистен! – прервав ее, воскликнул Кольцов.
   – Нет, – возразила княгиня, поигрывая веером, – сейчас я даже верю, что влюблена в вас.
   – Вы меня любите! – вскричал молодой офицер, да так порывисто, что крошечная малиновка, сидевшая на краю водоема и с любопытством наблюдавшая глазками-самоцветами за нашей парой, испуганно вспорхнула.
   – Похоже, – сказала княгиня, – иначе чем объяснить, что мое сердце начинает биться как сумасшедшее, когда вы входите в комнату, и еще долго колотится потом, когда вы уже рядом? Убедитесь сами.
   С этими словами кокетливая красавица взяла руку молодого офицера и приложила ее к своему сердцу.
   – И в самом деле, – запинаясь, пролепетал Кольцов.
   – Итак, предположим, что я люблю вас, – продолжала рассуждать Людмила. – Как долго я буду любить вас? Мне выпало большое несчастье носить в душе очень высокий идеал мужчины. Если мне теперь встречается в жизни мужчина, благодаря тому или иному, или многим достоинствам, которые я считаю непременными атрибутами настоящего мужчины, волнующий мое воображение, то я, думается, люблю его, да, я от него в восторге и способна совершать все глупости молоденькой девушки до тех пор, пока при продолжительном и более пристальном рассмотрении на этом сияющем месяце не выступят пятна.
   – То есть?
   – Пока мне не откроются те темные места, которые существуют в характере каждого человека, – продолжала красавица, – ибо я вдруг увижу, насколько мужчина, которого я люблю, далек от мужчины, который мне рисовался в мечтах, и я разочаруюсь, мое расположение будет вырвано с корнем, и у меня едва ли останется даже сострадание там, где еще совсем недавно было восхищение.
   – Да, это и в самом деле очень печально, – сказал Кольцов, но он, собственно, не знал ни того, что сам думает о княгине, ни того, что ему следовало сказать.
   – Таким образом, вы теперь видите, – продолжала она, – что я совершаю несправедливость по отношению к себе и к тому мужчине, которому себя отдаю, вступая в новый брак.
   – И каким же, позвольте, представляется вам идеал мужчины? – после непродолжительной паузы спросил Кольцов.
   – Мужчина, которого я могу полюбить, которому могу принадлежать, – ответила Людмила, – должен сочетать в себе все телесные достоинства с достоинствами духовными, в то же время он должен быть истинным кавалером, неустрашимым воином и незаурядного ума философом.
   – У вас весьма высокие требования, – пробормотал молодой подпоручик, испуганный главным образом философией.
   – Все эти качества, разумеется, редко соединяются в одной личности, – сказала Людмила, – даже, пожалуй что, никогда. Вольтер уродлив как обезьяна, а у Морица Саксонского капральская логика; а коль скоро это действительно так, то я, если мой дух и витает в высших сферах, вынуждена вместо своих божественных грез довольствоваться в жизни обыденной действительностью. Пожалейте меня.
   Княгиня погрузилась в размышление.
   – Найду ли я когда-нибудь свой идеал? – проговорила она спустя некоторое время, направив взгляд своих темных одухотворенных глаз вдаль.
   Кольцов молчал и продолжал упорно молчать, когда прекрасная женщина, будто нечаянно, сперва кончиком туфельки коснулась его ноги, затем полным, теплым предплечьем задела его руку.
   – Странная женщина, – думал он, – может, она действительно не способна любить?
   А княгиня? Княгиня про себя говорила:
   – Странный подпоручик. Он, похоже, слишком много читал Платона.
* * *
   Вскоре Кольцов стал приходить к княгине ежедневно, случались дни, когда, свободный от армейской службы, он с утра до вечера посвящал себя службе своенравной богине, и Людмила на самом деле распоряжалась им точно олимпийская небожительница простым смертным, как повелительница рабом. Когда они выезжали, Кольцов, помогавший ей усесться в седло и обязанный сопровождать ее, был всегда под рукой, а верховая прогулка с ней, надо заметить, была рискованным делом, ибо княгиня отважно скакала через канавы, живые изгороди и прочие препятствия, так что находившийся в услужении кавалер нередко подвергая себя опасности сломать шею или, по меньшей мере, руку и ногу. В парке был установлен тир, Людмила соревновалась в стрельбе со своим поклонником, и здесь заново оправдывалось утверждение, что Амур слеп, ибо бравый подпоручик регулярно промахивался по цели, и все красивые старые деревья, окружавшие тир, были уже сплошь испещрены следами от его пуль.
   На нижнем этаже дворца был оборудован небольшой фехтовальный зал, в котором отважная амазонка и ее поклонник ежедневно устраивали поединки друг с другом, – на Людмиле поверх белого, с подобранным подолом платья легкий нагрудный панцирь, оба в защитных масках с проволочной сеткой и в больших манжетных перчатках, с рапирой в руке, – и когда раздавался сигнал к бою, едва ли можно было представить себе что-то очаровательнее женщины, которая отскакивает назад, со змеиным проворством перехватывая удары противника, и тут же переходит в ответную атаку, оттесняя его к самой стене, где она, как правило, ловким приемом выбивала у него из рук оружие и в знак победы приставляла острие своего клинка к его груди.
   Однако дело этими физическими упражнениями, в которых офицер был в своей стихии, не ограничилось; ему пришлось следовать за амазонкой, которая, подобно всем знатным дамам того времени, увлекалась философией, естественными науками, изящной словесностью и историей, также и на духовном поприще, и сколь бы прилежно Кольцов в те часы, которые богиня оставляла ему для досуга, не наверстывал упущенное, сколь бы не забивал голову философемами греков, римлян и французских энциклопедистов, не знакомился с великолепными произведениями Гомера и Виргилия, Горация и Овидия, пусть даже в плохих французских переводах, не проглатывал книгу за книгой модные сочинения Вольтера, Дидро и Лафонтена, княгиня, соединявшая в себе хоть и весьма поверхностные, но все разносторонние знания с живым, по-женски утонченным умом и недюжинным природным красноречием, тем не менее готовила ему массу нелегких часов; в конце концов он полностью оказался в роли ученика перед маститым наставником и так наивно держал себя при физических экспериментах и астрономических наблюдениях, во время которых обязан был ассистировать Людмиле, что гораздо больше доставлял удовольствия княгине, чем достигнутые научные результаты.
   Греческая ротонда на одной из больших лужаек ее обширного парка являлась у княгини рабочей студией; на первом этаже ее помещалось химическое горнило и всевозможные загадочные приспособления для тогдашних, идущих еще рука об руку с алхимией, химии и физики; этажом выше располагалась библиотека, между высокими книжными шкафами которой были расставлены глобусы, бюсты выдающихся деятелей науки и скелеты животных; самый верхний этаж, с широко раздвигающимися окнами и специальной площадкой, служил для астрономических надобностей, и когда княгиня в широкой мантии из черного бархата и круглом бархатном берете, защищавшими ее от холодного ночного воздуха, появлялась здесь со своим адептом и начинала наводить подзорную трубу на звезды, она очень напоминала Фауста в женском варианте.
   Однако вскоре ученой амазонке показалось, видимо, мало, что ее поклонник безропотно позволяет ей разоружать себя и всячески старается помогать ей в работе с ретортами и квадрантами. Теперь он должен был научиться играть на флейте, дабы аккомпанировать ей, когда она усаживается за клавесин, по ее требованию он стал, кроме того, брать уроки танцев у одного парижского танцмейстера, осевшего в Петербурге, и получил задание ежедневно после обеда, пока богиня его почивает в искусственно затемненной комнате, выгуливать ее собак.
   В конце концов, Людмила подвергала его форменным испытаниям, совсем как то имели обыкновение делать дамы трубадуров и миннезингеров. Среди прочего случилась такая история. У нее в парке жил большой бурый медведь, содержавшийся в просторном загоне. Был он приобретен ею еще маленьким и посему сохранил в повадках лишь незначительные признаки дикости. И все же пребывание с ним один на один требовало, безусловно, известной отваги.
   Так вот, однажды утром она с наилюбезнейшей улыбкой предложила своему обожателю войти в клетку с медведем и сделать этому забавному бурому малышу модную прическу.
   В первое мгновение Кольцов остолбенел от удивления, однако недолго предавался размышлениям и подчинился. На свое счастье он уже давно, не ставя в известность об этом жестокую госпожу, установил с медведем добрые отношения. Он ежедневно приносил ему фрукты и пчелиные соты с медом, которые тот принимал с вежливым ворчанием и довольным рычанием.
   И на сей раз гвардии подпоручик прихватил с собой те же лакомства. Сунув за пояс парочку заряженных пистолетов и персидский нож, он вооружился гребнем, щеткой, помадой и пудрой, велел садовнику открыть загон и вошел в тюрьму своего опасного приятеля, тогда как красавица Людмила, стоя у решетки снаружи, со странным – полулюбопытным, полузловещим – возбуждением за этой своеобразной сценой. Сначала медведь оставался совершенно равнодушным к происходящему, он положил могучую голову на передние лапы и только, моргая маленькими глазками, посматривал то вправо, то влево.
   Кольцов окликнул его зычным голосом. Тот не пошевелился. Тогда лихой подпоручик бросил часть принесенных фруктов в миску для корма и пододвинул к нему. Потапыч принюхался, приподнялся и облизнулся на фрукты. Потом вдруг выпрямился во весь свой внушительный рост и, как-то по-особенному заурчав, вознамерился было заключить Кольцова в объятия.
   Княгиня испугалась и вскрикнула, она решила, что сейчас потеряет своего обожателя.
   А между тем косолапый не имел в виду абсолютно ничего дурного, просто запах меда, принесенного Кольцовым, пробудил его от сладкой дремоты и, когда, поднявшись, он узнал своего благодетеля, то попытался на свой неуклюжий медвежий лад обласкать того. Кольцов быстро сунул ему в пасть большой кусок пчелиных сот, после чего медведь благовоспитанно присел и, точно записной сластена, прищурив от удовольствия глаза, обстоятельно принялся уплетать лакомство.
   Теперь настал самый подходящий момент осуществить рискованную затею. Долго не раздумывая, Кольцов споро взял в работу косматого сотоварища. Он сколь было возможно расчесал ему шерсть на голове, с помощью помады превратив ее в подобие парика, и, поскольку зверь уже начал, похоже, проявлять нетерпение и давал ему знать об этом своим рычанием, поспешил выдать ему новую порцию сладкого пахучего меда. В считанные секунды огромная голова медведя была обильно напудрена до снежной белизны, точно у какого-нибудь щеголя, а Кольцов на цыпочках быстро удалился из необычной парикмахерской. Когда дверь загона за ним захлопнулась, он с облегчением перевел дух. Опасная авантюра завершилась благополучно.
   Людмила осыпала его восторженными похвалами, сердце ее, казалось, было покорено, но уже тем же вечером она к великому изумлению бедного подпоручика предложила ему новый экзамен.
   – Вы представили мне настолько убедительное и достойное восхищения доказательство своего мужества и хладнокровия, – сказала она, – что теперь вам самому, несомненно, хочется продемонстрировать мне также образец своего образа мыслей и своих познаний.
   Кольцов пришел в ужас, он потерял дар речи от неожиданности и только молча поклонился в ответ.
   – Я дам вам достойное задание, – продолжала ученая амазонка. – Напишите, пожалуйста, сочинение под названием «Человек и природа», раскройте в нем все взаимосвязи, существующие между ними, покажите, насколько человек зависит от своей матери, в чем он вынужден мириться с зависимостью, а в чем может от нее освободиться, и даже встать над природой и оказывать на нее влияние. Впрочем, я забываю, что вы как раз сами и откроете нам совершенно новые, неожиданные перспективы в освещении этой материи.
   Никогда еще Кольцов не чувствовал себя таким несчастным – никогда в жизни, даже в ту ночь, когда хотел застрелиться, – как сегодня, покидая дом прекрасной княгини Меншиковой в качестве автора будущей книги «Человек и природа». Где ему было взять идеи, откуда почерпнуть знания, да и просто раздобыть чистую бумагу для этого проклятого сочинения, будь оно неладно? Весь следующий день он не появлялся в меншиковском дворце, а понуро бродил по улицам, в караульном помещении понаблюдал за карточной игрой сослуживцев и, наконец, поплелся на урок танцев, и всю дорогу ему чудился преследующий его по пятам голос, который нашептывал ему на ухо: «Человек и природа!», и когда уже при исполнении менуэта он, стоя в третьей позиции, ожидал первого звука скрипки своего танцмейстера месье Пердри, у него против воли вырвались злополучные слова:
   – Человек и природа!
   Маленький француз, только было собравшийся взмахнуть смычком, замер и с неподдельным удивлением воззрился на подпоручика.
   – Человек и природа, – эхом повторил он, – что вы этим хотите сказать?
   – Посочувствуйте мне, – ответил Кольцов, – я должен написать книгу на эту тему, философскую книгу в духе французских энциклопедистов, но даже приблизительно не в состоянии себе представить, с какого конца подступить к этому делу.
   – Ну, так выкиньте эту затею из головы, – резонно заметил француз.
   – Но от этой злосчастной книги зависит счастье моей жизни, а, возможно, и сама жизнь! – крикнул Кольцов.
   – Сама жизнь? – недоверчиво улыбнулся танцмейстер.
   – Клянусь вам, жизнь, – воскликнул русский подпоручик, и вид его при этом выражал такое безутешное отчаяние, что маленький француз сразу поверил в искренность его слов и вместе с ним, позабыв о танцах, принялся размышлять о возможных путях спасения.
   Выслушав подробный и доверительный рассказ Кольцова, посвятившего его во все детали создавшейся ситуации, маленький француз некоторое время задумчиво молчал. Вдруг он высоко подпрыгнул и, зверски истязая смычком свою старую расстроенную скрипку, пустился танцевать по комнате, хаотично чередуя все мыслимые такты и па, в завершение исполнил пируэт и, в грациозной позитуре остановившись перед ошарашенным Кольцовым, проговорил: