Светло и величаво высится предо мной статуя Венеры.
   Но что это там темнеет?..
   С мраморных плеч богини ниспадает до самых ступней ее длинный меховой плащ…
   Я стою в оцепенении, не сводя с нее глаз,– и снова чувствую, как меня охватывает неизъяснимый знакомый тоскливый испуг… и бегу прочь.
   Я бегу торопливо, все ускоряя шаги,– и вдруг замечаю, что ошибся аллеей. Возвращаюсь и только что хочу направиться в один из боковых зеленых коридоров, смотрю – прямо передо мной, на каменной скамье сидит Венера – моя прекрасная, каменная богиня… нет! живая, настоящая богиня любви – с горячей кровью, бегущей по жилам…
   Да, она ожила для меня – как статуя Галатеи, начавшая дышать для своего творца… Правда, чудо совершилось только наполовину: еще из камня ее белые волосы, еще мерцают, как лунные лучи, ее белые одежды… или это атлас?.. А с плеч ниспадает темный мех… Но губы уже красны, и окрашиваются щеки, и из глаз ее струятся в мои глаза два дьявольских зеленых луча. И вот она смеется!
   О, какой это странный смех, неизъяснимый!.. У меня захватывает дух, и я бегу, бегу без оглядки, но через каждые несколько шагов вынужден останавливаться, чтобы перевести дух… А этот насмешливый хохот преследует меня через темные сплетения листвы, через озаренные светом дерновые площадки, сквозь чащу, в которую врываются одинокие лунные лучи… Я сбился, мечусь по дорожкам, не знаю, куда идти,– на лбу у меня выступают крупные капли холодного пота.
   Наконец я останавливаюсь и произношу краткий монолог.
   Ведь наедине с самими собой люди всегда бывают или очень любезны, или очень грубы.
   И вот я говорю себе:
   – Осел!
   Волшебное действие оказывает это коротенькое слово, точно заклинание, от которого вмиг рассеялись чары, и я пришел в себя.
   Мгновенно я успокаиваюсь и удовлетворенно повторяю:
   – Осел!
   И вот я снова вижу все отчетливо и ясно. Вот фонтан, вон буковая аллея, а вон там и дом. И я медленно направляюсь теперь к нему.
   Вдруг – еще раз, внезапно – за зеленой стеной, залитой лунным сиянием, затканной серебром, – еще раз мелькнула белая фигура, прекрасная каменная женщина, которую я боготворю, которой я боюсь, от которой я бегу.
   Два-три прыжка – и я дома, перевожу дух и задумываюсь.
   Что же теперь? Что я такое: маленький дилетант или большой осел?
 
* * *
 
   Знойное утро – в воздухе душно, тянет крепкими, волнующими ароматами.
   Я снова сижу в своей беседке, увитой диким виноградом, и читаю «Одиссею». Читаю об очаровательной волшебнице, превращающей своих поклонников в зверей. Дивный образ античной любви.
   Тихо шелестят ветви и стебли, шелестят листы моей книги, что-то шелестит и на террасе.
   Женское платье…
   Вот она… Венера… только без мехов… нет! теперь другая… это вдова!.. И все же… она… Венера!.. О, что за женщина!
   Вот она предо мной – в легком белом утреннем одеянии – и смотрит на меня… Какой поэзией, какой дивной прелестью и грацией дышит ее изящная фигура!
   Она не высока, но и не мала. Головка – не строгой красоты, она скорее обаятельна, как головка французской маркизы XVIII столетия. Но как обворожительна! Мягкий и нежный рисунок не слишком маленького рта, чарующая шаловливость в выражении полных губ… кожа так нежно-прозрачна, что всюду сквозят голубые жилки,– не только на лице, но и на закрытых тонкой кисеей руках и груди… пышные красные волосы… да, волосы рыжи – не белокуры, не золотисты – рыжи, но как демонически прекрасно и в то же время прелестно, нежно обвивают они затылок… Вот сверкнули ее глаза – словно две зеленые молнии… Да, они зеленые, эти глаза, с их неизъяснимым выражением, кротким и властным,– зеленые, но того глубокого таинственного оттенка, какой бывает в драгоценных камнях, в бездонных горных озерах.
   Она заметила мое смущение,– а растерялся я до невежливости, до того, что забыл встать, снять фуражку с головы.
   Она лукаво улыбнулась.
   Наконец я подымаюсь, кланяюсь. Она подходит ближе и разражается звонким, почти детским смехом. Я что-то бормочу, запинаясь,– как может только бормотать в такую минуту маленький дилетант или большой осел.
   Так мы познакомились.
   Богиня осведомилась о моем имени и назвала свое.
   Ее зовут Ванда фон Дунаева.
   И она действительно моя Венера.
   – Но, сударыня, как пришла вам в голову такая идея?
   – Мне ее подала гравюра, лежавшая в одной из ваших книг…
   – Я забыл ее…
   – Ваши странные заметки на обороте…
   – Почему странные?
   Она смотрела мне прямо в глаза.
   – Мне всегда хотелось встретить настоящего мечтателя-фантаста… ради разнообразия… Ну, а вы мне кажетесь, но всему, одним из самых безудержных…
   – Многоуважаемая… в самом деле… – И я чувствую, что у меня опять глупо, идиотски спотыкается язык и, в довершение, я краснею – так, как это еще прилично было бы шестнадцатилея нему юноше, но не мужчине, который почти на целых десять лет старше…
   – Вы сегодня ночью испугали меня.
   – Да, собственно, дело в том, что… не угодно ли вам, впрочем, присесть?
   Она села и, видимо, забавлялась моим испугом, а мне действительно и теперь, средь бела дня, становилось все более и более страшно – очаровательная усмешка дрожала вокруг ее верхней губы.
   – Вы смотрите на любовь,– заговорила она,– и прежде всего на женщину, как на нечто враждебное, перед чем вы стараетесь, хотя и тщетно, защищаться, но чью власть вы чувствуете, как сладостную муку, как жалящую жестокость. Взгляд вполне современный.
   – Вы с ним не согласны?
   – Я с ним не согласна,– подхватила она быстро и решительно и несколько раз покачала головой, отчего локоны ее заколыхались, как огненные струйки. – Для меня веселая чувственность эллинской любви – радости без страдания – идеал, который я стремлюсь осуществить в личной жизни. Потому что в ту любовь, которую провозглашает христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа,– в нее я не верю. смотрите на меня. Я не только еретичка – гораздо хуже, я язычница.
 
Не думала долго богиня любви,
Когда ей понравился в роще Анхиз.
 
   Меня всегда восхищали эти стихи из римской элегии Гете.
   В природе лежит только эта любовь, любовь героической эпохи, та, которую «любили боги и богини». Тогда – «за взглядом следовало желание, за желанием следовало наслаждение».
   Все иное – надуманно, неискренно, искусственно, аффектированно. Благодаря христианству – этой жестокой эмблеме его, кресту… душа моя содрогается ужасом от него… – в природу и ее безгрешные инстинкты были внесены элементы чуждые, враждебные.
   Борьба духа с чувственным миром – вот евангелие современности. Я не принимаю его!
   – Да, вам бы жить на Олимпе, сударыня, – ответил я. – Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости,– по крайней мере в любви. Одна мысль – делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими – нас возмущает; мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему у нас имя очаровательной Фрины стало бранным словом.
   Мы предпочитаем скромную, бледную Гольбейновскую деву, принадлежащую нам одному, – античной Венере, которая, как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх стихийная сила и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость нам кажется демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления.
   – Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этой бедной истерической женщиной, которая, как сомнамбула, вечно бродит в поисках несуществующего идеала мужчины, плода своего воображения, и в своем бреде не умеет оценить лучшего мужчину, в вечных слезах и муках, ежеминутно оскорбляя свой христианский долг, мечется, обманывая, и, обманутая, выбирая, покидая и снова ища, никогда не умеет ни изведать счастье, ни дать счастье и только клянет судьбу – вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как любили и жили Елена и Аспазия.
   Природа не знает прочных и длительных отношений между мужчиной и женщиной!
   – Сударыня…
   – Дайте мне договорить. Только эгоизм мужчины стремится хоронить женщину, как сокровище. Все попытки внести эту прочность в самую изменчивую из всех изменчивых сторон человеческого бытия – в любовь – путами священных обрядов, клятв и договоров потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?
   – Но, сударыня…
   – Но единичные мятежные личности, восстающие против общественных установлений, изгоняются, клеймятся позором, забрасываются каменьями…– вы это хотели сказать, конечно? Ну, хорошо. У меня хватает дерзновения, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я предпочитаю быть счастливой.
   Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что выдумали одновременно и бессмертие. Но я нисколько не думаю о жизни вечной,– если с последним моим вздохом здесь на земле для меня, как для Ванды фон Дунаевой, все кончено, – что мне из того, что мой чистый дух воссоединится в песнопении с хором ангелов или что мой прах сольется в материю для новых существ?
   А если я сама, такова, какова я есть, больше жить не буду – во имя чего же я стану отрешаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, только потому, что я когда-то его любила? Нет! Я не хочу отречения – я люблю всякого, кто мне нравится, и дам счастье всякому, кто меня любит. Разве это гадко? Нет, это гораздо красивее, во всяком случае, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые я причиняю, и добродетельно отворачиваться от бедняги, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, хороша и богата – и весело живу для удовольствия, для наслаждения.
   Пока она говорила и глаза ее лукаво сверкали, я схватил ее руки, хорошенько не сознавая, что хотел делать с ними, но теперь, как истинный дилетант, торопливо выпустил их.
   – Ваша искренность восхищает меня, – сказал я, – и не одна она…
   Опять все то же – проклятый дилетантизм перехватил мне горло!
   – Что же вы хотели сказать?
   – Что я хотел?.. Да, я хотел… простите… сударыня… я перебил вас.
   – Что такое?
   Долгая пауза. Наверное, она говорит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним–единственным словом: осел!
   – Если позволите спросить, сударыня,– заговорил я наконец, – как вы дошли до… до этого образа мыслей?
   – Очень просто. Мой отец был человек очень умный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десятилетнем возрасте я читала Жиль Блаза. Как большинство детей считают «Мальчика с пальчик», «Синюю бороду» и «Золушку», так считала я своими друзьями Венеру и Аполлона, Геркулеса и Лаокоона. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный; ничто не могло надолго омрачить его чело, ни даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после того, как мы поженились.
   Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел в своем кресле на колесах, он часто шутя говорил мне: «Есть уже у тебя поклонник?» Я загоралась от стыда.
   А однажды он прибавил: «Не обманывай меня, это было бы гадко. А красивого мужчину найди себе – или даже лучше сразу нескольких. Ты – чудесная женщина, но при этом полуребенок еще, ты нуждаешься в игрушках».
   Вам не нужно говорить, надеюсь, что, пока он был жив, я поклонников не имела; но он воспитал меня такой, какова я теперь: гречанкой.
   – Богиней… – поправил я.
   – Какой именно? – спросила она, улыбнувшись.
   – Венерой!
   Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.
   – И даже «Венерой в мехах»… Погодите же,– у меня есть большая-большая шуба, которой я могу укрыть вас всего,– я поймаю вас в нее, как в сети.
   – И вы полагаете,– быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне в ту минуту, при всей ее простоте и банальности, очень дельной,– вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может разгуливать во всей своей нескрываемой и радостной красоте в мире железных дорог и телеграфов?
   – Нескрываемой – нет, конечно! В шубе! – воскликнула она, смеясь. – Хотите видеть мою шубу?
   – И потом…
   – Что же «потом»?
   – Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые прежде всего – работают на них.
   – Разумеется,– весело ответила она. – И прежде всего, олимпийской богине, вроде меня, нужна целая армия рабов. Берегитесь же меня!
   – Почему?
   Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это «почему». Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что из-за них сверкнули маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить не стоило:
   – Хотите быть моим рабом?
   – Любовь не знает разграничений, – ответил я торжественно-серьезно. – Но если бы я имел право выбора – властвовать или быть подвластным, – то мне показалась бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
   – Ну, это-то было бы нетрудно, в конце концов.
   – Вы думаете?..
   – Ну, я, например, – она засмеялась, откинувшись на спинку скамьи. – У меня деспотический талант… есть у меня и необходимые меха… но вы сегодня ночью совсем серьезно испугались меня?
   – Совсем серьезно.
   – А теперь?
   – Теперь… теперь-то я особенно боюсь вас!
 
* * *
 
   Мы встречаемся теперь ежедневно, я и… Венера. Много времени проводим вместе, вместе завтракаем у меня в беседке, чай пьем в ее маленькой гостиной, и я имею широкую возможность развернуть все свои маленькие, очень маленькие таланты. Для чего же я в самом деле учился всем наукам, пробовал силы во всех искусствах, если бы не сумел блеснуть перед маленькой хорошенькой женщиной?
   Но эта женщина – отнюдь не маленькая и импонирует мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее – и только гут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой голове камеи. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
   Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно изменчивому выражению ее глаз – одухотворенно-мечтательному или утомленному, полному изнеможения, когда лицо ее словно опалено огнем сладострастья. Ей хочется, чтобы я писал ее портрет.
   Ну, хорошо – я напишу ее в мехах.
   О, как мог я колебаться хотя бы минуту! Кому же идут царственные меха, если не ей?
 
* * *
 
   Вчера вечером я был у нее и читал ей римские элегии. Потом я отложил книгу и фантазировал что-то собственное. Кажется, она была довольна… даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам и грудь ее прерывисто дышала.
   Неужели мне это только показалось?
   Дождь меланхолически стучал в оконные стекла, огонь мягко, по-зимнему, потрескивал в камине – я почувствовал себя у нее так уютно, тепло… на мгновение я забыл свое почтительное обожание и просто поцеловал руку красавицы, и она не рассердилась.
   Тогда я сел у ее ног и прочел маленькое стихотворение, которое написал для нее.
   Я молил в нем свою «Венеру в мехах», ожившую героиню мифа, дьявольски прекрасную женщину, мраморное тело которой покоится среди мирта и агав, положить свою ногу на голову ее раба.
   На этот раз мне удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер листок, на котором записал это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то я могу припомнить его теперь только в общих чертах.
   Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду – по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поразительная, истинно-божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой.
   Не похоже оно и на возникающую сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, постепенно, но тем полнее и бесповоротнее.
   С каждым днем мои страдания становятся все глубже, нестерпимее, а она… только улыбается этому.
 
* * *
 
   Сегодня она сказала мне вдруг, без всякого повода:
   – Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенны – в них нет подъема, пафоса, поэзии; а в вас есть известная глубина и энтузиазм и – главное – серьезность, которая мне нравится. Я могла бы вас полюбить.
 
* * *
 
   После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправились вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над землей подымался пар, облака его неслись к небу, словно жертвенный Дым; над головами нашими раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняли капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгали с ветки на ветку и так возбужденно щебетали, словно чему-то радовались. Воздух был напоен свежими ароматами.
   Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще мокрая и блестит и искрится на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви – а вокруг головы ее кружится рой мошек и, освещенный солнцем, он кажется живым ореолом.
   Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не высохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.
   Я ловлю ее руку и – положительно не знаю, как я решился! – спрашиваю ее:
   – Могли бы вы полюбить меня?
   – Почему же? – отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. – Но не надолго.
   Одно мгновение – и я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистым складкам ее кисейного платья.
   – Ну, Северин… ведь это неприлично!
   Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.
   – Вы становитесь все неприличнее! – восклицает она, вырывается от меня и быстро убегает в дом, а в моей руке остается ее милая, милая туфелька.
   Что это? Благословение?
 
* * *
 
   Весь день я не решался показаться ей на глаза. Перед вечером я сидел у себя в беседке – вдруг мелькнула ее обворожительная огненная головка сквозь вьющуюся зелень ее балкона.
   – Отчего же вы не приходите? – нетерпеливо крикнула она мне сверху.
   Я взбежал на лестницу, но у самой двери меня снова охватила робость, и я тихонько постучался. Она сказала «войдите», а отворила дверь сама, остановившись на пороге.
   – Где моя туфля?
   – Она… я ее… я хочу… – бессвязно забормотал я.
   – Принесите ее, потом мы будем вместе чай пить и поболтаем.
   Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.
   Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то строгая, властная складка, которая привела меня в восторг.
   Вдруг она звонко расхохоталась.
   – Значит, вы… в самом деле влюблены… в меня?
   – Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.
   – Страдаете? – и она снова засмеялась.
   Я был возмущен, пристыжен, уничтожен; но она ничего этого не заметила.
   – Зачем же? – продолжала она. – Я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.
   Она протянула мне руку и смотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.
   – И вы согласитесь быть моей женой?
   Ванда взглянула на меня… Не знаю, как это определить, как она на меня взглянула – прежде всего, кажется, изумленно, а потом немного насмешливо.
   – Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались? – проговорила она.
   – Храбрости?..
   – Да, храбрости жениться вообще, и в особенности на мне? Так скоро вы подружились вот с этим? – Она подняла туфельку. – Но оставим шутки. Вы в самом деле хотите жениться на мне?
   – Да.
   – Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас – и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность скоро наскучить друг другу. Но ведь я, вы знаете, легкомысленная женщина – и именно потому-то я отношусь к браку очень серьезно, – и если я беру на себя какие-нибудь обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь… нет… вам будет больно услышать это.
   – Будьте искренни со мной, прошу вас! – настаивал я.
   – Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтоб я могла любить мужчину дольше, чем… Она грациозно склонила набок головку и соображала.
   – Дольше года?
   – Что вы говорите! Дольше месяца, вероятно.
   – И меня не дольше?
   – Ну, вас… вас, может быть, два.
   – Два месяца! – воскликнул я.
   – Два месяца – это очень долго.
   – Сударыня, это больше, чем антично…
   – Вот видите, вы не переносите правды.
   Ванда прошлась по комнате, потом вернулась к камину и, прислонившись к нему, опершись рукой о карниз, молча смотрела на меня.
   – Что же мне с вами делать? – заговорила она через несколько секунд.
   – Что хотите,– покорно ответил я,– что вам доставит удовольствие…
   – Как вы непоследовательны! – воскликнула она. – Сначала требуете, чтобы я стала вашей женой, а потом отдаете мне себя, как игрушку.
   – Ванда… я люблю вас!
   – Так мы снова вернемся к тому, с чего начали. Вы любите меня и хотите, чтобы я была вашей женой,– но я не хочу вступать в новый брак, потому что сомневаюсь в прочности моих и ваших чувств.
   – А если я хочу рискнуть на брак с вами?
   – Тогда остается еще вопрос: хочу ли я рискнуть на брак с вами? – спокойно проговорила она. – Я отлично могу себе представить, что могла бы отдаться одному на всю жизнь; но в таком случае это должен был бы быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который властно подчинил бы меня силой своей личности – понимаете? А все мужчины – я отлично это знаю! – едва только влюбятся, становятся слабы, покладисты, смешны, отдаются всецело в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях. Между тем я могла бы долго любить только того, перед кем я ползала бы на коленях. Но вы мне так полюбились, что я… хочу попробовать.
   Я бросился к ее ногам.
   – Боже мой, вот вы уже и на коленях! – насмешливо сказала она.– Хорошо же вы начинаете!
   Когда я поднялся, она продолжала:
   – Даю вам год сроку – чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если вам удастся, тогда я буду вашей женой – зато такой женой, Северин, которая будет строго и добросовестно исполнять свои обязанности. В течение этого года мы будем жить, как в браке.
   Кровь бросилась мне в голову.
   Загорелись вдруг и ее глаза.
   – Мы поселимся вместе, у нас будут одинаковые привычки – и мы посмотрим, можем ли мы ужиться. Предоставляю вам все права супруга, поклонника, друга. Довольны вы?
   – Я должен быть доволен.
   – Вы ничего не должны.
   – Так я хочу…
   – Превосходно. Это слова мужчины. Вот вам моя рука.
 
* * *
 
   Десять дней, как я не расстаюсь с ней ни на час, мы расходимся только на ночь, я могу непрерывно смотреть в ее глаза, держать ее руки, слушать ее речи, всюду сопровождать ее.
   Моя любовь представляется мне глубокой, бездонной пропастью, в которую я погружаюсь все больше и больше, из которой меня уже никто не может спасти.
   Сегодня днем мы улеглись на лужайке у подножия статуи Венеры. Я рвал цветы и бросал ей на колени, а она плела из них венки, которыми мы убирали нашу богиню.
   Вдруг Ванда посмотрела на меня таким странным, отуманенным взглядом, что все существо мое вспыхнуло пламенем страсти. Потеряв самообладание, я охватил ее руками и прильнул губами к ее губам. Она крепко прижала меня к взволнованно дышавшей груди.
   – Вы не сердитесь? – спросил я.
   – Я никогда не сержусь за то, что естественно. Я боюсь только, что вы страдаете.
   – О, страшно страдаю…
   – Бедный друг… – проговорила она, проведя рукой по моему лбу и освобождая его от спутавшихся на нем волос. – Но я надеюсь, – не по моей вине?
   – Нет… но все же моя любовь к вам превратилась в какое-то безумие. Мысль о том, что я могу вас потерять – и, быть может, действительно потеряю,– мучает меня день и ночь.
   – Но вы ведь еще и не обладаете мной,– сказала Ванда и снова взглянула на меня тем трепетным, влажным, жадно–горячим взглядом, которым только что зажгла во мне кровь.
   Быстро поднявшись затем, она положила своими маленькими прозрачными руками венок из синих анемонов на белую кудрявую голову Венеры. Не владея собой, я обвил ее тело рукой.
   – Я не могу больше жить без тебя, моя красавица… Поверь же мне – на этот единственный раз поверь – это не фраза, не фантазия! Всеми силами души я глубоко чувствую, как связана моя жизнь с твоею. Если ты от меня уйдешь, я зачахну, я погибну!..
   – Да ведь этого не случится, глупый! Ведь я люблю тебя… глупый!..
   – Но ты соглашаешься быть моей условно, – а я весь твой, весь и безусловно!..
   – Это нехорошо, Северин! – воскликнула она почти испуганно. – Разве вы еще не узнали меня? Совсем не хотите понять меня? Я добра, пока со мной обращаются серьезно и благоразумно, но когда мне отдаются слишком беззаветно, во мне пробуждается злое высокомерие…