– Я представил себе, как некогда рыжий и тощий англичанин, отправляясь в медвежий угол, в Россию, берег что зеницу ока не драгоценности и книги, а багаж индийского чая и, попивая его в придорожных харчевнях, растекался мыслию по древу мечтаний; спустя некоторое время вальяжный Чарльз Камерон, архитектор, взопрев от восторга, замер на высоком берегу Сейма, и легкий ветерок вздувал его вихри, а перед глазами его уже вырисовывался красавец-дворец, которым он заложит строительство нового Петербурга для брата мужа царицы всея Руси, гетмана Украины – Кириллы Разумовского. А дальний отпрыск угасшего графского рода сидел передо мной в богом забытом ресторанчике на английской земле и выспрашивал меня о Батурине, о дворце, вознесенном над Сеймом англичанином Чарльзом Камероном…
   – Он похож на чудо, белое чудо: словно бы Акрополь вдруг вырос средь чиста поля…
   – Я родился и вырос в Харбине, – прервал меня Алекс, потянувшись к бокалу с виски. – Отца почти не помню, он тоже из какого-то знатного рода, да умер рано. Мать к тому времени, когда я стал соображать, уехала в Токио, вышла замуж за профессора университета Васеда. Моим воспитанием занялась бабка, крошечная, легкая, как одуванчик, дунь и рассыплется, на самом же деле – характер волевой, цельный и властный. – В начале шестидесятых годов в Харбине стало совсем невмоготу жить, и вся полумиллионная русская колония пришла в движение. Китайцы всячески старались избавиться от нас, притесняя, устраивая утонченные, страшные восточные подлости, после которых человек готов был бежать на край света. Вот так мы – бабка, я, ее кузина, девица лет шестидесяти, и сухенький старичок по имени Буля, я даже не знаю, кем он приходился бабке, но только слушался он ее беспрекословно и выполнял в доме чуть не все работы – и в магазины ездил, и драил полы, встречался с кредиторами, улаживал неприятности с китайскими полицейскими, играл в бильбоке с бабкой вечерами и не дурно дренчал на старинном гнусавом клавесине, – вся наша семья очутилась в Мельбурне. Можно было поселиться в Дарвине – там жили какие-то давние бабкины друзья, но влажный тропический климат, это вечное лето, напугали ее…
   В Мельбурне мы купили половину не слишком нового, но и не такого уж старого двухэтажного дома в Гайдельберге, на территории бывшей олимпийской деревни. Не стану утверждать, что именно это обстоятельство повлияло на выбор дома, – но определенно бабке нравилось, когда ей рассказывали, что именно в этом доме некогда жили русские футболисты: пили по вечерам водку и один из них, похожий на цыгана, играл на гармонике и они все дружно подпевали ему, сидя на кроватях в комнате, служившей нам столовой.
   В Мельбурне я не ощущал каких-либо стеснений, скоро и у меня завелись дружки, такие же ребята, как и я, правда, кое-кто уже не знал и слова по-русски.
   Но вдруг жизнь сломалась, полетела к черту, в тартарары, и я почувствовал себя рыбой, выброшенной на песок, – меня призвали в австралийскую армию. Как ни билась бабка, как не раздавала взятки врачам, начальнику полиции, умудрилась добраться до губернатора штата, пытаясь выгородить меня, – пустые хлопоты. Австралийцы сами-то не слишком рвались воевать во Вьетнаме, а по каким-то там дурацким договорам с американцами им довелось послать свой корпус в это пекло.
   Я и не подозревал, в какую хлябь затолкнула меня жизнь. Нет, не то чтоб я испугался выстрелов или наложил полные штаны от страха. Может быть, мне просто повезло, но в серьезных переделках участвовать, считай, и не довелось – все больше патрулирование зоны, вылеты не вертолетах к предполагаемому месту дислокации партизан вьетконга. Кое-кто из моей компании успел получить пулю в ноги – вьетконговцы больше стреляли по ногам, так было выгоднее, потому что из строя выбывало сразу трое. По неписанным законам раненого немедленно выносили из боя. Не знаю, чем там я приглянулся нашему ротному, но только он благоволил к моей персоне и не скрывал этого. Ротный стал поручать мне кое-какие деликатные делишки…
   Быть бы мне к концу компании офицером, уж документы заготовили.
   Но случай подвернулся совсем иной. Однажды взвод подняли ночью, по тревоге. Как из ведра лил дождь. Тропический дождь вообще штука, скажу вам, препохабная: охватывает такое ощущение, словно бы сунули тебя в бочку с водой, да вдобавок головой вниз – ни вдохнуть, ни выдохнуть. Сонные, злые, мы кое-как выстроились на плацу, и при свете двух прожекторов, бивших прямо в глаза, офицеры принялись вводить нас в курс дела. Из всей той болтовни мы усекли лишь одно – нас бросают на усмирение деревни. Нам, честно говоря, было одинаково, куда и зачем ехать: мы молили бога, чтоб побыстрее приказали садиться в машины, залезть бы под брезент и укрыться от дождя, от пронизывающей холодной сырости, от орущих командиров, от себя самого, черт возьми!
   Ехали чуть не ночь, много раз приходилось, надрывая жилы, вытаскивать на своем горбу машины из болота. Когда забрезжил серенький дождливый рассвет, колонну обстреляли, мы повыскакивали и завалились прямехонько в грязь, в вонючую, набитую разными живыми тварями, жалящими и кусающими, жижу.
   Все это отнюдь не способствовало поднятию настроения. Оказалось, что ночью к нам присоединились – или мы к ним, поди разберись – американцы из морской пехоты. Они должны были провести карательную акцию, а мы ассистировать им.
   Деревня была большая, чуть не на километр растянулась. Жители, правда, старики да малолетние дети, – ну, какие там с них партизаны. Но американцы озверели – в перестрелке убили одного из них, и они жаждали расквитаться. Не было для нас секретом, что частенько сжигали непокорные села, да и с мирными жителями не слишком церемонились, знал об этом не я один, но мы не придавали этим разговорам особого значения, считая, раз мы не занимаемся этим грязным делом, то оно нас и не касается. Война есть война. Так рассуждали многие, хотя были и такие, кто жаловался на скуку и готов был стрелять в любую живую тварь.
   Что там произошло, не знаю, но американцы согнали жителей на площадь, а дома принялись методически поджигать. Крики, плач, вопли, зловещий треск пламени, стрельба – морские пехотинцы для верности полосовали из автоматов каждую постройку. Тут-то из горящего дома, прямо из огня и прозвучала очередь и двое пехотинцев ткнулись носами в грязь. Мне показалось, что американцы только и ждали этого, им не хватало запаха крови. Что там поднялось, описать трудно! Мне навсегда врезалось в память исковерканное страшной нечеловеческой болью лицо девушки, почти подростка, которую двухметровый американец буквально разорвал своими огромными ручищами. Я видел, как у нее из орбит вылезли глаза и потекла кровь, она от боли у нее почернела – черная, дымящаяся кровь. Я выблевал весь завтрак на себя…
   Однажды командир взял меня с собой в Сайгон. Пока он мотался по своим делам, я слонялся по городу, а потом очутился в баре. Я напрочно устроился за столом, обставился жестянками с пивом и чередовал солидную порцию виски с пивом. Когда, не спросившись даже для виду, подваливает ко мне «зеленый берет» – навозник, как мы их прозвали. Ноги, ясное дело, на стол, улыбается от уха до уха и ко мне так:
   – Ну, Ози (дружеская кличка австралийцев), теперь на вашей базе будет полный порядок, мы прибыли вас защищать!
   Хоть мне было наплевать на то, что он взгромоздил свои кованые сапожищи на стол, а тем более что он там собирается делать на нашей базе (а разговоры об американцах действительно ходили в последнее время), но я не преминул подколоть «незваного» гостя.
   – Гляди, сержант, – прикинулся я дурачком, а я полагал, что вы – беженцы из Куангчи! (Американцы как раз получили под зад на своей собственной базе и вылетели оттуда, не успев собрать личное барахлишко).
   Я опомниться не успел, как валялся метрах в пяти под стойкой. Во мне будто плотину прорвало, и весь гнев и злость хлынули наружу. Когда меня оторвали от «навозника», он лежал бездыханный. Ну, патруль, ясное дело, комендатура, не миновать бы мне военно-полевого суда, если б не командир, – вытащил меня из петли. Не из благородных побуждений, не из любви… просто я ему нужен был по-прежнему в кое-каких его делах. Конечно же, разговор о присвоении чина отпал сам собой, да я и не слишком горевал, давным-давно уразумев, что военная служба не по мне, не по моему нутру.
   Когда я наконец возвратился домой, в Мельбурн, надеясь, что прошлое останется за океаном, а оно притащилось за мной, как цепи за кандальником: куда не пойду, чем не займусь – оно напоминало похоронным звоном.
   Словом, рано ли, поздно ли, но стал я «курьером» – перевозил наркотики из Сингапура в Париж и Нью-Йорк, в Женеву и Стокгольм. Деньги потекли рекой. Мне здорово доверяли, потому что я был счастливчик – другие успели угодить за решетку, куда позднее занявшись этим бизнесом, а мне все нипочем. Несколько раз я бросал это дело, принимался за то, что любил с детства, – рисовать, но меня разыскивали, и я возвращался. Когда умерла бабка, кое-что из сбережений перепало мне, да и сам я отложил на черный день, тогда и решил твердо завязать, потому что понял – качусь в пропасть, и все меньше остается сил сопротивляться, все увереннее командует мой двойник, сидящий во мне…
   В глазах Алекса застыло отчуждение, когда он обернулся ко мне и как-то холодно сказал:
   – Пожалуй, пора!
   Он распрямился – крепкий, гибкий, словно бы сплетенный из тонких стальных мышц, застегнул на обе пуговицы блайзер, выбрался из-за стола и направился к выходу, по дороге поцеловав в щеку Люлю и махнув рукой остальным…
   Все это промелькнуло перед глазами, точно и не было позади пятнадцати лет, когда ни я, ни Алекс ничего не знали друг о друге…
   Сеял неторопливо дождь, теплый летний, но мы с Алексом, чуть ли не на ходу толкнувшим дверцу и выпрыгнувшим из старомодной, времен застоя и застолья «Чайки», стояли друг против друга и жадно, до неприличия откровенно разглядывали, ощупывали глазами, пытаясь проникнуть вовнутрь – в печенки и селезенки, черт побери, но понять, уловить: кто стоит перед тобой – прежний знакомый, понятый и близкий человек, иль новый – непонятный, закрытый и потому – чужой.
   Алекс почти не изменился: поджарый, крепкий, уверенный в себе, может быть, лицо стало еще суше, выдубленная солнцем и ветром кожа туго обтягивала скулы, да, наверное, еще волосы – они слегка поседели.
   – Алекс, – сказал я, и в голосе моем прорвалась с трудом сдерживаемая радость.
   – Мистер Романько… – Алекс улыбался одними глазами, но эти задорные искорки, светившиеся в темных глубоких впадинах глаз, говорили мне куда больше тысячи самых выспренних слов. – Никогда не думал, что встретимся… Столько лет и столько границ, разделявших нас…
   Пока «Чайка» неслась по пустынным улицам, мы молчали, словно собираясь с мыслями, очищая их от шелухи мелочных воспоминаний, выбирая самое важное, самое сокровенное.
   В подъезде старинного дома, «изготовления 1901 года», на счастье, не оказалось света, и я мог без стыда провести Алекса на второй этаж мимо ужасной стены, в выбоинах и рыжих потеках, оставшихся от прошлогодней катастрофы, когда прорвало трубу с горячей водой, да так и не отремонтированной нашими коммунальными службами, хотя, признаюсь честно, использовал даже свое служебное положение, чтоб надавить на деятелей из райисполкома. Но воз и ныне там…
   Подсвечивая блеклым огоньком разумовской зажигалки, мы поднялись на третий этаж, и дверь открыла Натали. Она немного растерялась, обнаружив рядом со мной незнакомца в светло-голубом, отлично сшитом костюме и в ослепительно белой рубашке с темно-вишневым строгим галстуком.
   – Это мистер Разумовский, – представил я гостя жене, и Алекс как-то просто, без неловкости, обычно возникающей в таких случаях, искренне поцеловал руку Натали и сказал:
   – Алекс Разумовский. Я рад, что у Олега такая прелестная жена.
   – Ты мне не порть, не порть жену, – возмутился я.
   – Испортить, Олег, можно лишь то, что плохо. Хорошее – никогда нем портится.
   Мы прошли в кабинет с высоким венецианским окном, выходившим на горком партии; я шутил, что живу под недремным оком комиссии партконтроля (окно гляделось прямо в кабинет председателя комиссии, крепкого, серьезного мужика по имени Владимир Ильич, и он однажды спас меня от разгрома, который пытался учинить другой партбосс, коему я осмелился заявить, что таких, как он нужно расстреливать за совокупность преступлений еще в 1956, сразу после ХХ съезда партии). Алекс осматривался, впитывая новую для него обстановку, ведь вещи – лучший компас по запутанным лабиринтам человеческой души.
   Наташка унеслась на кухню, а я без лишних слов полез в бар. Бутылка «Ахтамар», хранившаяся давным-давно, показалась мне самым подходящим напитком.
   – Можешь не беспокоиться, – сказал Алекс. – Я не пью.
   – Вообще? – удивился я, помня, как лихо расправлялся Алекс с напитками, когда мы встречались в Лондоне.
   – Видишь ли, Олег, увлекся я конным спортом. Всерьез. В Киев приехал состязаться.
   – Погоди, погоди, ты собираешься выступать на Кубке? – дошло до меня. Я вспомнил, что завтра на трассе за Выставкой, в районе Феофании, начинаются международные состязания. Но в конях я разбирался слабо и потому аккредитовал не себя, а Гришу Каневского. Тихого, пожилого репортера, работавшего в моем отделе на договоре.
   – Верно. Надеюсь, ты придешь?
   – Теперь-то уж без сомнения, хоть в этом виде спорта – полный профан.
   – Там особых знаний не требуется, это – скачка по пересеченной местности с преодолением препятствий. У вас тут есть кое-что интересное, во всяком случае, в Англии помнят, что именно в Киеве принцесса Анна едва не сломала себе голову на чемпионате Европы. Герцог Эдинбургский, ее отец и муж королевы, когда заходила речь о Киеве, возводил глаза к небу и непременно говорил: «Там супер-трасса, каких больше нет в мире. Кто там победит, тот может быть спокоен даже за олимпийские скачки». Вот и я хочу победить, – с нажимом произнес последние слова Алекс Разумовский.
   – Не собираешься ли ты на Игры в Сеул?
   – Собираюсь, – просто ответил Алекс. – Хочу видеть Игры, потянуло на старости лет. Как сказала одна близкая подруга: «Вы, сэр, ищете раскаленные уголья в костре, где помимо пепла – ничего». Но… словом, я доказал ей, что она искренне заблуждается, и потому я прощаю ей этот выпад. – Алекс снова рассмеялся, порывисто взял меня за руку и крепко (ого силища-то какая!) сжал. Мне передалось его возбуждение, его идущая из души чистая и незамутненная радость – радость встречи.
   – Значит, мы увидимся еще и в Сеуле, я собираюсь на Игры.
   – Олег, да это просто чудесно! Никогда бы не подумал, что так разволнуюсь здесь, в Киеве, городе, где я никогда не был, но он уже стал мне родным…
   Вошла Натали с полным подносом.
   – За встречу! – произнес я.
   – За встречу! – повторил Алекс Разумовский и пригубил пузатый бокальчик с коньяком, и сразу же отставил его подальше, давая этим понять, что на сегодня вполне достаточно. – Мой конь не переносит малейшего запаха спиртного. Я тоже с некоторых пор не люблю себя, когда от меня несет спиртным. Но, милая Натали, вы позволите так обращаться к вам? Спасибо! Сразу оговорюсь, что в анахореты записываться даже нынче не собираюсь. Просто всему свое время, не так ли?
   – Конечно, Алекс. Вы разрешите мне обращаться к вам по имени? – в тон ему спросила Натали.
   – Буду счастлив.
   Мы, как водится, принялись вспоминать старых друзей, ту мою лондонскую зиму, рассказывать о себе исподволь, чтоб помочь войти в свой сегодняшний мир без недомолвок и неясностей. Алекс не скрывал, что по-прежнему не женат, холост («не могу даже представить, чтоб рядом была одна и та же женщина»), все свободное время проводит на ипподромах («лошадь, она требует больше внимания, чем жена, ее нельзя обмануть и потом попросить прощения»), живет по-прежнему в Лондоне («я могу себе позволить все, но излишества меня раздражают, а я стараюсь сохранить философское спокойствие – это единственное, что стоит ценить»). Мы вспомнили Диму Зотова и его печальный, трагический конец, Люлю, темноглазую гречанку, попавшую после гибели мужа в психиатрическую клинику. Алекс и намеком не дал понять, что знает о моих приключениях трехлетней давности, и я не счел нужным скрывать их от него. Разумовский действительно не слышал ничего («я давно не читаю наших газет и почти не включаю телевизор, разве что репортажи со скачек, не люблю лжи и подлости, а ими пропитаны все средства массовой информации, прости»). Мой рассказ он слушал внимательно, задавая иногда уточняющие вопросы. Недавние события в Вене встревожили его.
   – Держись от этой истории подальше, Олег, – посоветовал он. – Поверь мне, я крутился в той среде, ты знаешь, лучше обойти их стороной.
   – Кто-то должен, Алекс, начать… Люди должны объединиться, иначе, иначе мы потеряем так много в нашей сути, что последствия могут быть самыми ужасными.
   – Я – эгоист, – прямо сказал Алекс. – Моя рубаха ближе к телу. Извини.
   Мы еще долго говорили, потом я провел Алекса в «Днепр». Но перед этим Разумовский попросил сводить его на Владимирскую горку, он постоял у края обрыва, за которым начинались заднепровские дали, помолчал.
   – Я хотел бы хоть на минуту заехать в Батурин, – сказал Алекс, когда мы пришли к гостинице. – Но Елена Игоревна сказала, что это невозможно. Да?
   – Я постараюсь помочь тебе.
   – Спасибо, Олег.
   Алекс Разумовский не выиграл гонку, был третьим, но и это свидетельствовало о его высоком классе. Поражение и в малейшей степени не расстроило его.
   – Я получаю удовлетворение от самой скачки, это самое важное. В моем возрасте лезть из кожи, чтоб всегда быть первым на финише, по меньшей мере, глупо, – объяснил он свою реакцию на результат состязаний.
   Мне удалось договориться с соответствующей организацией, и мы отправились в Батурин, к родовому гнезду Разумовских, и Алекс закаменело стоял у бедствующих дворцовых колонн, впитывая в себя воздух, землю, старые кирпичи, картины давно ушедшей жизни. Он взял на прощание горсть земли, предварительно испросив у меня разрешения, бережно завернул ее в чистый льняной новый платок с вензелем «А.R.» и спрятал во внутренний карман пиджака.
   Мы условились встретиться в Сеуле.

15

   В тот вечер, когда я проводил Алекса в аэропорт Борисполь, позвонили из Швейцарии.
   – Мистер Романько? – осведомился незнакомый голос.
   – Я слушаю вас.
   – Здесь Мишель Потье, из Женевы.
   – О, Мишель, добрый вечер! Я рад вас слышать!
   – Да, мистер Романько, я тоже, и у меня для вас есть новость. Я, кажется, нашел искомое и вскоре готов буду дать формулу прочтения этого препарата. Я просто потрясен, это какой-то невиданный ускоритель – он превращает организм в машину без сбоев, а сам быстро улетучивается из крови. Это чудовище способно сожрать спорт, если только не вырвать его с корнями! Вы понимаете меня, Олег?
   – Конечно, Мишель.
   – Как вы думаете, не стоит ли мне поставить в известность медицинскую комиссию МОК, тем паче, что принц Александр де Мерод мой добрый знакомый и коллега?
   – Просто необходимо!
   – Хорошо, я так и сделаю, и предварительно предупрежу их о имеющейся опасности. Ведь Игры в Сеуле, как говорится, на носу. Успеть бы только! В случае, если мы опоздаем и кто-то, кто уже сегодня живет этим препаратом, победит, допинг будет распространяться по свету с быстротой чумы. Ведь сколько есть людей, готовых безоглядно употреблять чудодейственные таблетки, чтоб наращивать мышцы, ускорять процессы тренировки и побеждать – от чемпионатов колледжей до первенства мира и Олимпиад. Это чудовищно, но это – правда…
   – Вы не собираетесь в Сеул, Мишель?
   – Это будет зависеть от результатов моей работы. Да, забыл сказать главное: последствия злоупотреблений этим препаратом ужасны. Ужасны! Я уже вижу это собственными глазами на подопытных животных. Не стану даже описывать их страданий.
   Мы поговорили еще несколько минут: новости уже были известны, планы на будущее – тоже, и напряжение, вызванное неожиданным звонком Потье, заметно спало. Во всяком случае, я почувствовал, как замедлились удары сердца.
   Я уже совсем собрался сказать Мишелю «Гуд бай», когда Потье после некоторой паузы, как-то неуверенно, словно бы боясь чем-то обнадежить меня или наоборот разочаровать, спросил:
   – Знаете, Олег, я решил проверить мою методику на одном из тех волос, ну, помните, вы передали вместе с таблетками через мистера Дональдсона… Алло, вы слышите меня?
   – Я слышу вас, Мишель, – как можно равнодушнее сказал я, и, прижав телефонную трубку к уху плечом, привычно нашел двумя пальцами правой руки пульс – кровь буквально клокотала в вене. Нет, что б там не утверждали, но неприятность мы улавливаем еще до того, как осознаем ее.
   – Так вот… нет, я пока не готов утверждать стопроцентно, поймите меня правильно, возможно, мне вообще не стоило бы заранее и говорить об этом, но кажется, я обнаружил в присланном вами волосе следы этого вещества…
   У меня перехватило дыхание. Было такое ощущение, будто я лечу в пропасть. И хотя тогда, передавая эти три или четыре волоска Мишелю, я посмеивался над собственной подозрительностью, да что там посмеивался – мне было стыдно, что я мог заподозрить владельца волос. Но что-то подтолкнуло меня на этот шаг, какая-то смутная догадка, выстроившаяся помимо воли в результате сложения самых противоречивых, мелких и значительных фактов, руководила моими действиями. Если б меня застали тогда в раздевалке, что под главной трибуной Пратера, открывавшего металлическую дверцу шкафчика под номером 17 и буквально впившегося взглядом в чистую, белую полочку, отыскивая волосы человека, минуту назад покинувшего помещение, я не нашел бы, что сказать, чем объяснить свое поведение. Но я обнаружил несколько длинных, как у девушки, светлых волос. Именно о них и допытывался сейчас Мишель.
   – Хелло, Олег, вы слышите меня?
   Я молчал, не в силах произнести, нет – выдавить из себя хоть слово.
   – Мистер Романько? Хелло! Куда вы пропали?
   – Я слышу вас, Мишель…
   – О, слава богу, я подумал, что нас прервали. Так вот я повторяю – обнаружились следы фитостерона в волосе. Вы знаете, кому принадлежит он? – добивался Потье.
   – Знаю, Мишель, – признался я и поймал себя на мысли, что куда лучше б было и не догадываться об этом.
   – О, тогда это меняет дело! А не могли бы вы добавить небольшую порцию его мочи, ну, хотя бы столько, сколько обычно нужно на допинг-контроль? Впрочем, извините, я, кажется, расфантазировался… Это помогло бы мне сравнить результаты двух анализов… Извините. Впрочем, не будем спешить с выводами, не правда ли, Олег, я мог ведь и ошибиться! – Последняя фраза и тон, коим Потье брал обратно свое заявление, красноречивее всяких признаний засвидетельствовали, что Мишель Потье, этот славный, чуточку застенчивый и осторожный человек, догадался, что его открытие ударило меня в самое сердце, и ему стало не по себе от причиненной мне боли.
   – Спасибо, Мишель. Я буду с нетерпением ждать окончательных результатов и уж тогда мы с вами сделаем правильные выводы. О'кей?
   – Конечно, Олег, никогда не следует паниковать заранее, как, впрочем, и спешить радоваться. Это я говорю самому себе, потому что у меня, наверное, как говорят, в зобу дыханье сперло, когда… когда я наткнулся на искомое. Но вы должны меня простить, Олег, я – ученый…
   – Дорогой мой Мишель, я вам искренне благодарен за труд, нелегкий труд, коим я обременил вас…
   – Ну, что вы, Олег, ведь это так интересно – искать и, черт возьми! – находить!
   – Мишель, – сказал вдруг я, ослепленный возникшей мыслью-догадкой. – Мишель, будьте предельно осторожны, ни единого намека в прессе, да и мне, пожалуй, не звоните – лучше напишите. У нас говорят: береженого бог бережет.
   – Спасибо, Олег. Я так и поступлю. А вашему другу из Лондона, мистеру Дональдсону, можно доверять?
   – Полностью, Мишель. Но давайте условимся, что первичную информацию вы отдадите мне, это позволит связать многие разрозненные нити в одну и выйти на искомый результат. Вы не возражаете?
   – Согласен. В конце концов, это ваша находка и авторское право за вами. Извините за шутку. Всего доброго!

16

   Наступили первые дни августа, а мои сеульские дела, как ни странно, находились в подвешенном состоянии. Поначалу события развивались, как и положено в таких случаях: была послана предварительная аккредитация, внесен соответствующий долларовый залог, меня поставили в известность, что жить буду, как и остальные советские журналисты, за исключением электронщиков, в олимпийской деревне прессы, что примыкала к главной олимпийской деревне и находилась в двух шагах от Олимпийского парка. Я накапливал досье на наиболее вероятных победителей, анализировал состояние дел в том или ином виде спорта, записывал на магнитные ленты сведения о предыдущих Играх, кои могли понадобиться в Сеуле, – словом, занимался рутинной подготовительной работой. Без нее трудно рассчитывать на серьезные материалы, какой бы новый фактаж не давала сама Олимпиада.