— Вы приняли решение? — сухо спросил он.
   Неуловимое колебание. Потом все головорезы в едином порыве двинулись вперед — к начальнику, окружили его стеной. Им не было нужды говорить «да», как ему только что не нужно было произносить имя приговоренного. И тогда он поднялся, оперся кулаками о стол и заговорил, глядя прямо в двенадцать наглых физиономий, вмиг ставших серьезными и суровыми:
   — Начиная с завтрашнего дня, мы должны установить слежку около дома Роншероля.
   — Значит, действовать придется поблизости от дома великого прево? — спросил один из двенадцати.
   — Да, — сказал барон и снова повторил: — Около дома Роншероля.
   Больше не было сказано ни слова. Все быстро накинули на себя плащи, убедились, что оружие на месте и в порядке, и — во главе с Лагардом — вышли гуськом из комнаты, где в леденящей тишине ужас, который, казалось, повис в воздухе, возобладал над дикими запахами так странно закончившейся оргии…
   — Пойдем и мы, — сказал тогда Нострадамус молодому человеку.
   И они, в свою очередь, вышли из таверны. Руаяль шел молча. Сцена, при которой он присутствовал, поразила его до оцепенения, поразила подобно ночному кошмару. Он думал о человеке, которого должны были убить… Кто это? Все произойдет перед домом Роншероля… Почему именно там, а не в другом месте?
   — Этот человек… — глухо прошептал он наконец.
   — Какой человек? — спокойно спросил Нострадамус.
   — Тот, кого эти люди хотят убить… Это ужасно: подстроить такую ловушку!
   Нострадамус остановился. Смутное беспокойство выразилось у него на лице.
   — Странно… Можно подумать, вам самому никогда не доводилось ударить человека кинжалом…
   — Черт побери, еще сколько раз! И кинжалом, и шпагой! Но — при свете дня. Но — сходясь лицом к лицу. В честном поединке. Один против одного. Двое против двоих. Иногда мне случалось обобрать кое-кого. Я изымал у богатеев долю бедняков. Но никогда в жизни я не убивал человека подло: в потемках, ударом в спину!
   — Пойдемте! — резко сказал Нострадамус.
   Они подошли к замку на улице Фруамантель. Руаяль замешкался, не решаясь войти. Его била дрожь. Ему казалось, что эта тихо открывшаяся перед ним дверь — дверь в непроницаемую тайну, к которой человеку не следует приближаться. Он ощущал, как холодеет его сердце, как он слабеет перед неизвестным. И ему хотелось набраться мужества.
   — Вы собираетесь рассказать мне о моем отце, да? — пылко спросил юноша.
   — Нет, — ответил Нострадамус. — Пока еще нет.
   — Значит, вы хотите поговорить о моей матери?
   — Нет. Пока еще нет.
   Руаяль де Боревер отступил от двери на пару шагов и, оказавшись на подъемном мосту, проворчал:
   — Тогда — какого черта? О чем еще нам разговаривать?
   — О той, кого вы любите, — спокойно ответил Нострадамус. — О Флоризе, дочери Роншероля.
   Руаяль де Боревер закрыл глаза руками — так, словно увидел слепящий свет.
   — О той, кого я люблю? — воскликнул он. — Значит, я и на самом деле люблю ее! Идемте, идемте!
   И вошел в дом первым. Нострадамус последовал за ним, пожирая пламенным взглядом того, кого так хотел превратить в орудие своей мести.

Часть десятая
ДВОР КОРОЛЯ ГЕНРИХА

I. Почему от Екатерины так пахнет смертью…

   В то утро солнце через стекла двух больших окон заливало волнами света спальню королевы. Екатерина Медичи сидела перед огромным зеркалом. Одна из служанок, тщательно расчесав ее роскошные черные волосы, принялась укладывать их в замысловатую прическу. Другая в это время покрывала румянами щеки повелительницы, окрашивала кармином губы, подводила черточками веки, чтобы глаза выглядели больше и ярче блестели. Еще одна девушка натягивала чулки тончайшего шелка на божественные ножки королевы, вызывавшие такое восхищение у молодых придворных, когда Екатерина, садясь в седло, на мгновение приподнимала юбку, позволяя всем желающим разглядеть предмет своей гордости.
   Пока совершался утренний туалет королевы, ее любимый сын Анри, сидя на табурете, смотрел на эту картину мечтательным взглядом, и, вполне возможно, именно тогда у него зарождалась склонность к изысканному кокетству, которой суждено было сделать Генриха III королем миньонов… Ребенок ни во что не играл, он вообще не шевелился, просто смотрел. Иногда мать бросала на него страстные взгляды и посылала кончиками пальцев отражению сына в зеркале воздушные поцелуи. Принц не снисходил до того, чтобы на них отвечать. Но ведь у Екатерины было еще три сына! Где же находились в это время они? Двое — в манеже, где учились верховой езде, а третий, старший, пятнадцатилетний Франсуа, — в апартаментах своей жены, юной шотландской королевы, куда его проводили, чтобы он мог, как каждое утро, поприветствовать ее.
   В момент, когда королева, наконец одевшись, собралась идти в молельню, чтобы, обратившись к Богу, испросить у Него милости, дверь спальни распахнулась, и офицер, дежуривший в прихожей, крикнул:
   — Король!
   Екатерина застыла на месте. Придворные дамы и служанки засуетились, зашуршали юбками, наскоро присаживаясь в реверансе, чтобы без задержки удалиться. Одна из них увела принца. Вошел Генрих II.
   Бархатный, шитый серебром камзол; короткий плащ, подбитый белым шелком; накрахмаленный гофрированный воротник, белизну которого согревал теплый свет тяжелой золотой цепи; черный бархатный ток, украшенный пучком белых перьев; из-под коротких штанов — черное, туго натянутое трико; шпага на перевязи из позолоченной кожи — это одежда… Бледное лицо, окаймленное реденькой и коротко остриженной бородкой; длинный висячий нос, унаследованный от Франциска I; осененный вечной печалью лоб; затуманенные глаза; горькая складка рта; нерешительные и неопределенные жесты — это внешность… А за всеми этими проявлениями элегантности и слабости — чередующиеся с вспышками дикого гнева, когда глаза сверкали необузданной яростью, приступы черной меланхолии, вызванной невесть какими ужасными воспоминаниями… Таков был Генрих II в сорок два года. Таков был король Франции. Таков был царственный супруг Екатерины Медичи.
   — Мадам, — сказал он одновременно безразличным и вызывающим тоном, абсолютно соответствовавшим представлениям короля о том, что такое вежливость, которой, по его мнению, надлежало быть надменной и утонченной, — мадам, я счел необходимым, прежде чем сделать достоянием общества решение государственной важности, к которому я уже пришел, обсудить его с вами.
   Екатерина сделала реверанс, изысканный, но исполненный опасной иронии, — она была мастерицей на подобные штуки. Правду сказать, у нее не было привычки принимать участие в обсуждении решений государственной важности.
   — Сир, — сказала она, — какую высокую честь вы мне оказываете… Я должна быть вечно признательна за это Вашему Величеству…
   Генрих осмотрелся по сторонам с полным равнодушием. Мысли его бродили где-то далеко от спальни королевы.
   — Извольте присесть, мадам, — предложил он с властной любезностью, унаследованной от отца так же, как длинный нос, и прославившей его как самого учтивого человека его Двора.
   Екатерина уселась в кресло в восхитительно величественной позе. Из все той же любезности, которая льстила Екатерине, но и настораживала ее, Генрих остался стоять.
   — Мадам, — снова заговорил он, — с некоторых пор меня преследуют странные и тяжелые предчувствия. Мне кажется, что клубок моей жизни разматывается с устрашающей скоростью. Мне кажется, вернее, я чувствую, что скоро умру…
   Екатерина вздрогнула и слегка побледнела. Но не произнесла ни слова, хотя в таких случаях простая вежливость обязывает выразить протест.
   — В связи с этим обстоятельством, — продолжал между тем король, — я хотел бы обеспечить каждому из моих верных слуг и друзей вознаграждение, которое станет напоминать им обо мне, когда… когда меня уже не будет… Среди друзей есть одна особа, которой вы всегда оказывали честь своей благосклонностью и покровительством. ..
   — Диана? — совершенно спокойно спросила королева.
   — Да, мадам, — поклонившись, ответил Генрих.
   — Я была бы счастлива сделать все, что способно осчастливить эту преданную советчицу Вашего Величества. Мы уже заказали ее портрет, который, находясь в Лувре, докажет будущим поколениям, как высоко мы ее ценим и с каким почтением к ней относимся. Кроме того, мэтр Гужон по вашему приказу выполнил ее мраморный барельеф…
   Тон королевы оставался все таким же безмятежным, но, если бы королю было дано заглянуть в ее душу, он непременно заметил бы, какая буря там бушует, и, возможно, у якобы охватившего его предчувствия близкой смерти, выдуманного им в оправдание своей просьбы, появились бы истинные причины.
   — Так какой же новой почести вы намерены удостоить нашу фаворитку? — дерзко усмехнулась Екатерина.
   — Я решил сделать ее герцогиней де Валентинуа, — ответил Генрих II.
   Этот удар поразил Екатерину в самое сердце. Она, вся дрожа, вскочила с места. Слова ненависти, которая копилась в ней долгие годы и которую она так тщательно и терпеливо маскировала, готовы были сорваться с губ королевы. Но внезапно молнии, сверкавшие в ее глазах, угасли.
   — Отлично придумано, — сказала она. — Весьма благородная идея — сделать дочь Сен-Валье наследницей Цезаря Борджиа, владелицей этого великолепного герцогства. Такая идея делает честь прозорливому уму Вашего Величества!
   А про себя прошептала:
   «После папского разбойника — королевская шлюха, и впрямь неплохо…»
   — Значит, вы одобряете мое решение? — радостно, как в кои-то веки правильно понятый человек, воскликнул король.
   — До такой степени, дорогой мой повелитель, что сожалею: почему эта блестящая мысль уже давно не пришла в голову мне самой?
   — Спасибо, спасибо, мадам, — поблагодарил Генрих с какой-то горячечной поспешностью.
   Диана продолжала жить при дворе, под одной кровлей с Екатериной. Но теперь, когда признанная законной любовница практически утратила любовь короля так же, как и его законная супруга, придворные в тревоге думали: а какая же новая звезда взойдет на небосклоне государя, какое новое божество поселится в его сердце? Екатерине это было хорошо известно. Она знала, что титул герцогини, брошенный Диане, как кость собаке, на самом деле означал полную и безоговорочную отставку фаворитки. И, принимая с изумительным спокойствием пылкую признательность короля, она думала:
   «Флориза! Флориза! Значит, тебе суждено стать преемницей Дианы, если… если только я в это не вмешаюсь!»
   Генрих II в порыве радости подошел к Екатерине, склонился, взял ее руку и поцеловал с таким пылом, что отвергнутую жену охватила внутренняя дрожь, признак давно забытого, но вновь возродившегося в эту минуту волнения. Когда король распрямился, она задержала его руку в своей и пристально посмотрела ему в глаза. И увидела, что он тоже взволнован. Смутная надежда… Сколько безумных надежд может вместить одно короткое мгновение… Королева подумала, что ее муж… может быть… может быть, вернется к ней, опять станет принадлежать лишь ей, только ей одной! Мысли об убийстве, о мести, чудовищные планы и кошмарные мечты, обуревавшие ее душу, исчезли… Она не была больше Екатериной Медичи. Она была Женщиной.
   Этот момент был наверняка одним из самых волнующих в жизни королевы, знавшей и трагические дни, и ослепительно прекрасные минуты… Итак, она задержала руку мужа в своей… Ее грудь трепетала… Эта красивая, крепкая, неутомимая женщина сейчас стала воплощением нежности…
   Генрих смотрел на нее неотрывно. В редкие моменты их бурной совместной жизни она казалась ему такой прекрасной, по-настоящему прекрасной, как сейчас. Он тоже задрожал. Изумление почти мгновенно сменилось острым желанием… И он в неосознанном порыве сжал руку Екатерины…
   — Анри, — растерянно прошептала тогда она, — Анри, вы никогда не думали о том, что мы соединены навечно, — не только потому, что наш брак освящен папой, — он, если захочет, сможет его и расторгнуть, — нет, не поэтому! Мы ведь соединены узами, расторгнуть которые не может даже сам Господь!
   — Что вы этим хотите сказать, милочка? — пролепетал опьяненный страстью Генрих.
   Глаза Екатерины излучали все более мощные флюиды.
   — Как вы красивы сейчас! — прошептал он.
   — Анри… Генрих… Мой король… Мой дорогой повелитель… Если бы вы только захотели! О, все могло бы быть иначе! Ваши любовные приключения, от которых я так настрадалась, ваше пренебрежение, которым я была так унижена… Все, все могло бы быть позабыто! Мы — одно существо, Анри! Если бы вы только захотели, вы узнали бы, сколько неистраченных сил, сколько воли, сколько преданности в этом сердце, которое принадлежит вам одному! О, дорогой мой Анри, свяжем же себя снова любовью, как мы уже связаны преступлением! Вдвоем у нас хватит сил, чтобы отогнать от себя призрак вашего брата, который порой склоняется над моей одинокой постелью и который провожает вас к постелям ваших возлюбленных!
   — Мадам, мадам! — хрипло прошептал смертельно побледневший король. — Госпожа моя, как вы решились заговорить об этих кровавых воспоминаниях?
   — Значит, вы думали, — пылая страстью, продолжала Екатерина, и, наверное, никогда еще супруг не видел ее столь грозно и трагически прекрасной, — вы думали, что я и не подозреваю о ваших мучениях, о тех тревогах, которые я как ваша жена обязана была разделить с вами?
   — Да! О, да! Ты права, и я люблю тебя! — бормотал Генрих, опьяневший от страха и желания.
   Ах, какой крик триумфа испустила бы Екатерина, если бы могла себе это позволить! Крик, достойный Далилы… Не прошло и секунды, как она уже оказалась в объятиях Генриха. Их губы встретились… Потом губы короля, оторвавшись от пылающего рта жены, поднялись выше, к прекрасным томным черными глазам… Потом еще выше — к беломраморному лбу, который в этот момент покрывала легкая краска стыдливости… Губы Генриха едва коснулись лба жены, и… король попятился. Потянулся снова к заманчивой цели — и снова отступил… Жгучее любопытство засветилось в его взгляде. Ошеломленная таким неожиданным поворотом событий, совершенно растерянная, Екатерина ничего не могла понять.
   — Мадам, — вдруг прошептал король с нескрываемым ужасом, — что у вас за бледное пятно, там, на лбу?
   — Пятно? У меня на лбу? — бормотала королева, чувствуя, как безнадежно тают столь внезапно нахлынувшие на нее надежды.
   — Да-да, пятно… Похоже… Ох, оно похоже на след пальца… Как будто отпечаток пальца на вашем лбу…
   По телу Екатерины пробежала легкая дрожь. Внешне никто бы не обнаружил в ней ничего особенного, но внутри… Боже мой, внутри у нее гремели колокола ужаса, отзываясь в каждой клеточке мозга… След пальца! Пальца! Что за палец? Чей? Да чей же это может быть палец, если не Франсуа?!. Палец мертвеца! Палец призрака, который коснулся ее лба! Земля поплыла под ногами королевы. Ей почудилось, что стены комнаты осыпаются, тают. Сверхчеловеческим усилием воли она попыталась ухватиться за ускользавшую от нее мечту.
   — Безумие! — прошептала она, стараясь улыбаться, как какая-нибудь героиня античной трагедии. — Анри, дорогой мой Анри, если у меня на лбу есть пятно, сотрите его своими губами!
   Генрих снова приблизился к жене. Искренне, со всей искренностью, которую пробудило в нем только что возродившееся желание, он потянулся к ее лбу губами, но тут же нервным, импульсивным жестом оттолкнул Екатерину. И прохрипел:
   — Нет! Я не могу! Не могу!
   — Почему? Но почему же? — почти закричала она.
   — Потому что, мадам… Потому что от вас пахнет смертью!
   Екатерина Медичи безмолвно, словно ее поразила молния, упала на ковер. Король позорно бежал.
   Когда заботами служанок королева была приведена в чувство, когда в ней снова проснулась жизнь, Екатерина подошла к зеркалу и внимательно вгляделась в свое лицо. Никакого бледного пятна на лбу, так явственно заметного для короля, она не увидела. Но когда наступило время показаться среди придворных, она выбрала среди цветов, стоявших в изумительной вазе работы Бенвенуто Челлини, розу — роскошный цветок кроваво-красного цвета, приколола ее к своему корсажу и прошептала:
   — Раз уж от меня пахнет смертью, будет правильно, если я принесу с собой смерть!note 32

II. А что и как происходит при дворе?

   Ах, какая пестрая, блестящая, какая возбужденная толпа собралась в этом большом зале, украшенном Пьером Леско, в соответствии со вкусами Ренессанса, излишним, на наш взгляд, количеством скульптур, среди которых выделялись четыре каменные кариатиды, только что изваянные Жаном Гужоном. Шелк камзолов, бархат плащей, бриллианты, жемчуга, перья на токах, золотые гарды шпаг со вставками из драгоценных камней, сверкающие краски костюмов, гармоничное разнообразие их цветов, великолепие женских платьев, чрезмерная веселость гостей, вольность намеков, изысканность поз, пышность обстановки, в которой собралось это блестящее общество, — представив себе все это, читатель получит перед глазами чудесную картину, целиком оправдывающую волшебство определения, в наши дни совершенно непонятного: «королевский двор».
   В этот вечер все показывали друг другу, передавая из рук в руки, медаль, которую король приказал изготовить в честь герцогини де Валентинуа. Многие, из лести, уже надели эту медаль на грудь, другие прикрепили ее к гарде шпаги. На медали был отчеканен портрет Дианы и выбиты следующие слова: «Diana, dux Valentinorum, clarissima»note 33.
   В зале перед галереей выстроился отряд шотландской гвардии, элитного корпуса, сохранившего почти все привилегии, которыми обладал при Людовике XI, но служившего теперь охраной королю. Два ряда мужчин, подобных статуям, в роскошных костюмах. Этими людьми и командовал Монтгомери. Он стоял со шпагой наготове у двери, у которой была открыта только одна створка. Рядом с ним находился герольд, громко выкрикивавший имена знатных особ, вновь прибывших, чтобы включиться в этот вихрь удовольствий.
   Неподалеку от кресла, предназначенного для Генриха II, собралась группа из пяти или шести молодых людей, одетых с особой элегантностью. Они громко разговаривали, откликаясь на каждую новую шутку раскатами гомерического хохота.
   — Эй, Биронnote 34, — сказал один из них, — объясни-ка мне, что означает слово «clarissima» на медали. По-нашему это вроде «светящейся»note 35, но мне света не проливает!
   — Дорогой мой Таванн, — ответил тот, к кому был обращен вопрос, — я не знаю греческого, но ничуть этого не стыжусь, ей-богу!
   — Да это вовсе не по-гречески, — вмешался юный Ла Тремуйль, — это на латыни…
   — Ах, латынь… Вот черт! Ладно, вот аббат де Бурдейль, сеньор де Брантомnote 36, сейчас он все нам объяснит и наверняка даст ключик к этой самой «клариссиме»!
   Молодой человек лет двадцати четырех, которому были адресованы эти слова, казалось, не слышал их.
   — Брантом! Брантом! — закричал Бирон. — Ты что — видишь сны наяву?
   — Нет, господа, — ответил Брантом, — просто смотрю…
   — Он на баб заглядывается, черт побери! — расхохотался Таванн.
   — Присматривает себе кого-нибудь из Летучего эскадрона королевы, — подхватил Бирон.
   И все снова покатились со смеху. Отсмеявшись, Бирон продолжил тему:
   — И все-таки у меня нет никакой ясности, как перевести эту «клариссиму» с медали!
   В этот момент к молодым людям приблизилось странное существо в наполовину желтом, наполовину красном костюме, в колпаке с длинными ушами и сверкающим гребешком, с пузырем на боку и жезлом, увенчанным гротескной фигуркой, в руке. Длинный, тощий, голенастый, с вытянутой вперед тонкой шеей, фигурой напоминающий птицу ходулочника, а изрезанным морщинами и морщинками лицом, с которого не сходила улыбка, то ли печеное яблоко, то ли мартышку, человек этот без конца гремел колокольчиками и бубенчиками, прикрепленными в самых невероятных местах к его фантастическому одеянию.
   — Привет Брюске I, достопочтенному шуту Его Величества! — серьезно сказал Брантом и снял шляпу.
   — Привет альковному аббату, подслушивающему под всякой дверью и вынюхивающему, где какой скандал! — весело отпарировал Брюске. — Зачем вы меня подозвали? Разве среди вас не хватает сумасшедших?
   — Брюске, мы хотим понять, что означает слово «clarissima», выбитое на медали герцогини Валентинуа!
   — «Clarissima»? Ах, вот что! Да ведь это просто превосходная степень! Господа, превосходная степень изобретена для королей, министров и дураков. «Clarissima» вовсе ничего не означает! Ошибочка вышла! Здесь лишняя буква, господа! Лишняя буква L… Выкиньте эту лишнюю букву из слова «clarissima», и получится — «carissima», что означает «самая дорогая».
   — Браво! — хором воскликнули молодые люди. — «Carissima» — та, что обходится королю дороже всех!
   — И Франции тоже! — добавил Брюске. — Надо только спросить мессира главного казначея!
   — О-о! — протянул Ла Тремуйль. — Вот и наш друг Ролан де Сент-Андре! Эй! Сент-Андре!
   — Как он бледен! Откуда он вылез? Его не было видно недели две…
   — Господа, — сказал Брюске, — юный Сент-Андре, сын нашего преданного друга и возлюбленного маршала Сент-Андре, хотел выиграть войну, как его отец и как сир де Ла Палис… Вот только он хотел выиграть войну у женщин, ну, его и ранили, бедного нашего голубочка, кровь пошла из носика, а может, и не так, может, он всего-навсего простуду подхватил, пока воевал?
   — Заткнись, шут гороховый! — рявкнул Сент-Андре, подходя к компании. — Господа, мой жалкий вид объясняется тем, что на меня из-за угла напали разбойники из разбойников, сброд из сброда, и, слава богу, мне удалось не дать прикончить себя их главарю, голову которого я намерен просить у Его Величества…
   — Расскажи, расскажи скорее! — потребовали юные сеньоры.
   — Этого пройдоху зовут Руаялем де Боревером. Истинный негодяй! И вот при каких обстоятельствах…
   — Ах, какая жалость! — издевательски пропел шут, вставая на руки и размахивая ногами в воздухе. — Лови негодяя! Хватай Руаяля!
   И он исчез в толпе, побрякивая своими бубенчиками, гримасничая, перебегая от одной группы придворных к другой — то на четвереньках, то на руках, то колесом…
   — Господин маршал де Сент-Андре! Господин коннетабль де Монморанси! Мессир великий прево, барон де Роншероль! Благородная девица Флориза де Роншероль! Мессир де Л'Опиталь! Господин хранитель печати Оливье! — прокричал герольд.
   Столь разные персонажи, объявленные им, влились в огромную толпу приглашенных и растворились в ней подобно тому, как светлые или мутные воды реки растворяются при ее впадении в водах океана…
   Только барон Гаэтан де Роншероль, великий прево Парижа, отделился от толпы. Он провел свою дочь прямо к креслу, стоявшему неподалеку от кресла, предназначенного для короля, и усадил девушку. Флориза была бледнее лилии. Может быть, она догадывалась, какая судьба ее ждет. С тех пор, как отец заподозрил Флоризу в том, что она помогла Руаялю де Бореверу и его сообщникам бежать, ее заперли в комнате, никуда не выпускали и бдительно следили за каждым вздохом и каждым шагом.
   Так почему же сегодня отец взял ее с собой ко двору? Девушку терзали дурные предчувствия. Но когда она, желая избавиться от черных мыслей, пыталась заглянуть в свою душу, на нее накатывала волна страха. Что же происходило в ее сердечке? Почему в каждой вечерней молитве, с простодушной верой обращаясь к ангелам с просьбой спасти и сохранить ее близких, она добавляла с недавних пор к привычным именам еще одно, новое? Это имя! Имя разбойника… Почему, о, почему? Почему он неизменно появлялся в снах и мечтах этой девственницы — такой гордый, такой красивый, такой искрометный и блестящий? Похожий на королевского сына, а вовсе не на нищего бродяжку… «Руаяль де Боревер!»
   Да и здесь, окруженная всем этим великолепием, в центре разряженной толпы придворных, она шептала про себя это имя, а великий прево между тем твердым шагом направлялся прямо к Ролану де Сент-Андре, которого только что заметил среди собравшихся. Виконт, видя, как он приближается, побледнел как смерть.
   — Ему известно все! — пробормотал Ролан. — Он отец Флоризы, но горе ему, если…
   — Виконт, — произнес в эту самую минуту Роншероль своим резким пронзительным голосом, при звуке которого многих охватывала дрожь. — Не соизволите ли поговорить со мной наедине?
   — Слушаю вас, сударь, — прошептал Сент-Андре. Ла Тремуйль, Брантом, Таванн и Бирон поспешно удалились.