Знать, удивленная бездействием Гизов, переполошилась. Из уст в уста передавались зловещие слухи. Говорили даже, что Верховный командующий Лиги — предатель. Однако наиболее смелым было утверждение, будто День баррикад оказался всего лишь игрой, призванной устрашить Генриха III: жуткой и опасной игрой, где многие аристократы рисковали головой!.. Мол, Генрих де Гиз, продемонстрировав Валуа свое могущество, подумывал вернуть последнего в Париж, рассчитывая на все выгоды правления, осуществляемого чужими руками.
   Вот какие слухи поползли среди наиболее высокопоставленных представителей знати. И было слишком очевидно, что если между двумя Генрихами воцарится мир, то это будет не в их интересах.
   Буржуа со своей стороны вновь воссоздали вооруженные патрули и усердно распространяли все эти слухи — предвестники мятежа. Кроме того, умы были взбудоражены событиями на мельнице на холме Сен-Рок. Парижане полагали, что многочисленный отряд гугенотов спрятался на мельнице и ведет скрытое наблюдение за городом. Поговаривали, будто со своей армией к столице подходит король Наваррский. Когда же мельница была взята штурмом, там никого не оказалось. Что случилось с гугенотами, куда подевался отряд, находившийся в засаде, этот авангард Беарнца? Ускользнули? Но как?..
   Буржуа, которые больше, чем дворянство, сочувствовали Гизу, вслух не осуждали своего герцога, но из осторожности решили нести дежурство на улицах, что только усиливало всеобщее волнение. Таким образом, на следующий день после того, как Карл Ангулемский и Пардальян отправились в Монмартрское аббатство, а Клодина поручила сестре Марьянж отнести письмо Фаусте, волнение достигло своего апогея.
   В этот самый день около четырех часов пополудни герцог де Гиз заперся в своем кабинете с Моревером. Герцога мало беспокоило настроение парижан; он знал, что стоит ему заговорить с народом, как ему устроят овацию; стоит произнести несколько теплых слов, и его назовут Мессией. Поэтому его пока не волновали все эти слухи, которые, минуя шесть сотен охранников, иногда все-таки достигали его ушей.
   Гиз был мрачен. Для него, как и для Карла Ангулемского, Виолетта была потеряна. Его больше не беспокоили измены жены Екатерины Клевской. Екатерина находилась теперь в одной отдаленной провинции, так что ее измена, сокрытая от глаз двора, ничего не значила для Гиза. С тех пор, как он оказался во власти этой мощной, как ураган, страсти, она одна управляла его мыслями и будоражила чувства.
   Он мерил шагами просторную и роскошно обставленную комнату, которая служила ему кабинетом. Голова его была опущена на грудь, руки сцеплены за спиной; иногда у него вырывался горестный вздох, так что Моревера он слушал лишь вполуха. А Моревер, между тем, докладывал ему о настроениях в Париже, о начинающем нарастать озлоблении, о нетерпении буржуа, о подозрениях многих дворян, которых он перечислил… Моревер говорил герцогу о том, что должно бы было его интересовать, но в эту минуту заботило весьма мало. Ведь Моревер ни словом не обмолвился о единственном существе, которое занимало теперь мысли Гиза, — о Виолетте.
   Но вдруг Меченый насторожился и остановился перед Моревером. Последний упомянул имя шевалье де Пардальяна.
   — Кстати, — спросил Гиз, — ты нашел его? Знаешь, где он скрывается?
   — Увы, нет, монсеньор.
   — А этот незаконнорожденный Карл Ангулемский? — опять спросил Гиз.
   — Монсеньор, если мы найдем Пардальяна, мы узнаем, где Карл.
   — Должно быть, они уехали из Парижа…
   Моревер покачал головой.
   — Ах, если бы ты ненавидел этого человека, этого жалкого Пардальяна так, как ненавижу его я, — с горечью продолжал герцог.
   Глаза Моревера сверкнули.
   — Ты бы не упустил его из виду и не дал ускользнуть из города!
   — Монсеньор, я убежден, что Пардальян не уезжал из Парижа.
   — Что заставляет тебя так думать?
   Моревер вздрогнул, тревожно оглянулся по сторонам, будто ожидая увидеть кого-то, кого очень боялся, и прошептал:
   — Пока я в Париже, он тоже будет здесь…
   — Я не понимаю тебя, — заявил Гиз насмешливо, — но кое-что припоминаю: за взятие холма Сен-Рок ты должен был получить двести тысяч ливров, но отказался от них только ради того, чтобы в один прекрасный день увидеть Пардальяна мертвым.
   Эти слова вызвали у герцога мучительное воспоминание о постигшем его разочаровании, виновником которого являлся Пардальян. Он с бешенством взмахнул рукой.
   — Этот человек в Париже; ты его ненавидишь — так почему же ты его не разыскиваешь? Ты что, боишься?!
   Моревер побледнел, замешкавшись с ответом, а в это время дверь открылась и лакей сообщил, что только что пришел комендант Бастилии Бюсси-Леклерк.
   — Пусть войдет, пусть войдет!.. У него тоже вырос зуб на Пардальяна, так что он нам поможет…
   — Монсеньор, — сказал, входя, Бюсси-Леклерк, который слышал последнюю фразу, — что касается зуба, о котором вы говорили, то можете быть уверены: он у меня есть — длинный, острый, прочный.
   — А вот и ты, мой распятый бедняга, — рассмеялся герцог, которому доставляло жестокое удовольствие обсуждать неудачи других. — Ты представлял собой забавное зрелище на мельничном крыле, клянусь бородой папы! А Менвиль! Как он вопил! Я до сих пор не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю об этом…
   — Спектакль был, без сомнения, весьма захватывающим, — ответил Бюсси ледяным тоном.
   — Не сердись, — сказал герцог, продолжая смеяться. — Я как сейчас тебя вижу: вверх ногами, глаза горят злобой… Ладно, довольно дуться, ведь это я тебя отвязал… И как раз вовремя, а? Ты ведь упал прямо мне на руки, ты — сильнейший из сильнейших!
   — Эх, монсеньор! Были бы вы на моем месте! Привязанный к крылу этой адской мельницы, совершенно беспомощный… Мир перевернулся, земля и небо смешались в круговороте… Клянусь вам, это было ужасно!
   — Значит, ты очень зол на Пардальяна?
   — Да, но не из-за этого, — процедил Бюсси-Леклеркк сквозь зубы.
   Он вспомнил ту дуэль, когда впервые в своей жизни был разоружен и побежден, и сказал:
   — Я изучил его подлую тактику: вам кажется, что перед вами ровным счетом ничего нет, ни шпаги, ничего… вы наносите удар справа, и вот ваш клинок уже запутался в его контрударах, а он стремительно меняет руку. О, теперь я знаю его удар: я изучаю его по десяти часов на дню… Пусть только попадется мне еще раз, мы посмотрим, кто кого!
   — Ты уверен теперь, что сможешь убить его?
   — Как в том, что вижу вас перед собой, монсеньор. Но я пришел сюда не для того, чтобы беседовать о Пардальяне. Париж взбудоражен, монсеньор.
   — Так! И чего же хотят наши парижане?
   — Они хотят короля, монсеньор! — ответил Бюсси-Леклерк, пристально глядя на герцога.
   — Короля, короля! — пробурчал Гиз. — У них уже есть один, они его прогнали. Знаю, что ты хочешь сказать. Им нужен я. Черт побери, пусть подождут! Я-то жду!
   — Парижане надеются, что вы отправитесь в Лувр. А пока, чтобы как-то провести время, они развлекаются, вернее, мы стараемся их развлекать.
   — И каким же образом?
   — Я обещал им красочное зрелище с повешеньем, где главные роли сыграют девицы Фурко, — усмехнулся Бюсси-Леклерк.
   Он говорил о двух дочерях прокурора Фурко, арестованного за два месяца до бегства Генриха III и заточенного в Бастилию по подозрению в ереси. Иными словами, этот несчастный был приверженцем реформы. Во время ареста отца дочери закричали, что они тоже протестантки, и их посадили в Бастилию. Старик-прокурор вскоре скончался у себя в камере. Одни говорили, что с горя, другие — что от побоев.
   На требование отречься — при условии, что им будет дарована свобода, дочери Фурко, прозванные народом Фуркошками, ответили, что предпочитают умереть. Одну из этих несчастных звали Жанна, ей было семнадцать лет и она была красива, как осужденная на муки святая. Другую звали Мадлен, и ей было двадцать.
   — Я обещал им Фуркошек, — продолжал Бюсси-Леклерк. — Совсем недавно собралось тысяч десять горожан, они бесновались у крепостного рва и просто оглушили меня своими криками. Я как раз ужинал и подумал, что мои барабанные перепонки лопнут, если я не наведу там порядок. Я приказал впустить самых ярых, и им сначала подали выпить за ваше здоровье, а потом я спросил, чего они хотят.
   — Хотим, чтобы повесили и сожгли еретичек-Фуркошек, — ответили они в один голос.
   — Так, значит, пусть их повесят! — буркнул Гиз, прерывая рассказ Бюсси-Леклерка.
   — То же самое сказал и я, монсеньор, — ответил тот.
   — Ну и что дальше? — спросил Гиз, зевая.
   — А то, монсеньор, что завтра будет отменная иллюминация, и Фуркошки хорошенько поджарятся. Но сперва, конечно, мы их повесим.
   — А дальше? — спросил Гиз, зевая уже во второй раз.
   — Дальше я смог спокойно завершить свой ужин, — ответил Бюсси-Леклерк.
   — Господин де Менвиль просит доложить о себе, — возвестил в эту минуту лакей.
   Гиз кивнул. Дверь снова приоткрылась, и в кабинет шагнул вооруженный дворянин в забрызганном грязью плаще, который давно уже томился в ожидании в приемной. Король Парижа довольно бесцеремонно обращался со своими приближенными. Итак, Менвиль вошел в кабинет своего господина.
   — Говори, — приказал Гиз, — что ты хочешь нам рассказать?
   — Монсеньор, я должен сообщить вам, что Париж находится в страшном волнении.
   — И ты туда же!.. Ты прекрасно дополнил Бюсси — впрочем, как и тогда, на крыльях мельницы.
   — Сир, — сказал Менвиль, — о, простите, я хотел сказать — монсеньор…
   — Отлично! — прошептал с восхищением Моревер. — Я до этого не додумался!
   — Немного терпения, Менвиль, — широко улыбнулся Гиз: ведь на лесть, какой бы грубой она ни была, падки все, от ребенка до короля.
   — Он просто немного торопит события! — воскликнул Моревер, который не хотел отставать от Менвиля.
   — Монсеньор, — продолжал Менвиль, — я не знаю, что такого сказал вам Бюсси, что я выгляжу всего лишь его дополнением, однако мне доподлинно известно, что парижане…
   — Знаю, — перебил Гиз, — они требуют короля.
   — Короче говоря, — сказал Менвиль, — наших парижан обуяла жажда… а чтобы утолить подобную жажду, нужен напиток красного цвета. Когда парижане принимаются шуметь, утихомирить их может только кровь.
   — Так пусть им дадут ее! — заявил Гиз. — На завтрак им подадут девиц Фурко…
   Он замолчал. Все новости, последовательно поступавшие к нему от Бюсси-Леклерка, Менвиля и других, приходивших раньше, указывали на то, что настало время принять решение. Но именно к этому-то он еще и не был готов.
   Облекая свои предупреждения в шутливую форму, придворные указывали ему на опасность, но он никак не хотел ее видеть! Гиза охватила та сокрушительная страсть, которая не дает передышки. Впрочем, его договор с Екатериной Медичи обязывал его не ускорять события. Он поклялся терпеливо ждать смерти Генриха III. И в этом терпеливом ожидании, так беспокоившем дворянство и удивлявшем Париж, он видел не только способ добиться трона без кровавых потрясений, но еще и возможность отыскать и вернуть Виолетту, о которой он мечтал день и ночь. Вот почему Гиз оставался глух к просьбам придворных и крикам парижан.
   Весь этот день сомневающегося в себе и мучающегося от любви Гиза занимала еще одна мысль — мысль о мести. События на Гревской площади вновь свели его с Пардальяном, о котором еще с Варфоломеевской ночи он сохранил самые ужасные воспоминания. Теперь же этому наглецу Пардальяну удалось нанести ему удар, который может оказаться смертельным.
   Люди герцога обшарили всю мельницу, весь домишко мельника, они рылись в саду, они сверлили стены, но не нашли никаких следов мешков с деньгами, которые, однако, существовали!.. Значит, Пардальян увез деньги… Зачем?.. С какой целью?.. Может быть, он сам завладел столь огромной суммой?
   Как бы там ни было, но Гиз был обманут, обворован!.. И где сейчас находится этот треклятый шевалье? Как его отыскать? Моревер утверждает, что он еще в Париже. Но это наверняка всего лишь предположение!
   Когда Менвиль заканчивал свой рассказ, а Гиз погрузился в свои невеселые мысли, в кабинет в третий раз вошел лакей и передал герцогу письмо. Изучив подпись и, без сомнения, узнав ее, Гиз поспешно сломал печать. И тут трое его приспешников увидели, как на его мертвенно бледном лице появилась слабая улыбка, и услышали шелестящий шепот:
   — Мы его поймали!..
   Это было письмо Фаусты! Фауста, со слов Клодины де Бовилье, сообщала, что Пардальян и Карл Ангулемский находятся в Париже.
   «Завтра, — писала принцесса в конце, — завтра я укажу вам точное место, где вы сможете схватить этого человека.»
   — Ты говорил, — рассмеялся Гиз, — что твой дружок Пардальян все еще в столице?
   — Я ручаюсь в этом, — отозвался, весь дрожа, Моревер, которому были адресованы эти слова.
   — Что ж, ты сказал правду!..
   — Пардальян! — прорычал Бюсси-Леклерк. — Пардальян, я жажду мести!
   — Пардальян, который распял меня на мельнице, как на позорном столбе! — в свою очередь воскликнул Менвиль, сжимая кулаки.
   И все четверо переглянулись, бледные от ненависти.
   — Да, господа, — сказал герцог, — я получил подтверждение, что этот дьявол в Париже, и завтра я буду знать, где он прячется.
   — Завтра! — вскричали в один голос Менвиль и Бюсси-Леклерк, схватившись за шпаги.
   — Завтра! — прошептал Моревер, заранее страшась.
   — Я думаю, на этот раз он от нас не ускользнет. А для начала, Моревер, передай приказ всем стражникам у городских ворот не выпускать больше ни одной души! Поторопись!.. И не беспокойся, ты вот-вот станешь очевидцем ареста Пардальяна!
   Моревер удалился и велел разослать по всему Парижу гонцов с приказом герцога запереть ворота. Меньше чем через час все дороги города были перекрыты, все разводные мосты подняты. И по Парижу пополз слух, что приближаются объединившиеся армии Генриха III и короля Наваррского. Когда все гонцы, посланные к воротам, вернулись, Моревер вошел в кабинет герцога де Гиза со словами:
   — Монсеньор, зверь окружен!..
   — Завтра мы настигнем его! — сказал герцог.
   — И выкурим из норы! — закончил Менвиль.
   — Минуту! — воскликнул Бюсси-Леклерк. — Я возражаю! Я не хочу, господа, уступать вам своей доли! Я желаю, монсеньор, чтобы прежде, чем отправить господина Пардальяна на виселицу, вы отдали его мне… всего на пять минут. Будьте спокойны, я не стану убивать его…
   — Ты хочешь отомстить?
   — Монсеньор, — сказал Бюсси-Леклерк, — я уже был побежден этим человеком. Да, он сделал это по-предательски. Но кто знает об этом? Менвиль рассказал уже доброй сотне бездельников, что Бюсси-Леклерк еще, быть может, и Неукротимый, но уже не Непобедимый! Впрочем, я не сержусь на тебя, Менвиль.
   — Я готов дать тебе удовлетворение! — заявил Менвиль.
   — Я бы насадил тебя на вертел, как цыпленка, но ты ведь пока очень нужен нашему герцогу…
   — Господа, не ссориться! — скомандовал герцог.
   — Я хочу, — продолжал Бюсси-Леклерк, — чтобы Менвиль во всеуслышание мог рассказывать, что я, однажды предательски застигнутый врасплох, все же взял реванш. Монсеньор, я приволоку вам Пардальяна на кончике своей рапиры!
   — Будь по-твоему! Ты получишь негодяя, — сказал герцог, — но не забывай, что тебе не разрешено убивать его, я только хочу заставить его признаться, куда он спрятал тридцать мешков с отборной римской пшеницей. Вы понимаете, о чем я говорю, господа
   По знаку Гиза трое дворян вышли. И среди придворных парижского короля, постоянно толпившихся в прихожих его резиденции, распространился слух, что военный совет состоялся и близятся великие события.

Глава 29
ВОИНСТВЕННАЯ ДЕВСТВЕННИЦА

   Перенесемся теперь на несколько часов вперед. Вечером того же дня в одной из комнат своего таинственного дворца сидела Фауста. Перед ней лежало письмо от аббатисы Клодины де Бовилье. На принцессе был костюм для верховой езды черного бархата и светлый кожаный колет, облегающий и достаточно тонкий, чтобы очертить контуры этого великолепного тела, но и достаточно прочный, чтобы выдержать укол шпаги.
   На лице ее была черная бархатная полумаска, скрывающая все чувства хозяйки. На перевязи висела шпага: не женская игрушка и не шпага для парадов, но настоящее оружие, рапира, длинная и прочная, с эфесом вороненой стали и клинком, который был выкован в миланских мастерских. На ее роскошных, черных, как ночь, кудрях красовалась фетровая шапочка, увенчанная алым петушиным пером.
   Пардальян тоже носил фетровую шапочку, на которой колыхалось красное петушиное перо. Совпадение? Или воспоминание? Кто знает!
   Сама принцесса не знала, почему она позаимствовала эту деталь костюма шевалье. Поскольку Фауста, девственница в самом полном смысле этого слова, была недоступна для женской чувствительности, с женщинами ее связывал только пол, и она, может быть, презирала его. А между тем со вчерашнего дня, с того момента, как Марьянж принесла ей письмо Клодины, она испытывала беспокойство, которое ее угнетало. Она ненавидела себя за это смущение и даже испытывала к себе отвращение, но смятение не покидало ее, и в первый раз с того времени, как в римских катакомбах она согласилась взять на себя выполнение опасной, безумной и, однако, осуществимой задачи, Фауста вполне осознала, что она еще слишком женщина, чтобы стать Божеством, каким она так мечтала стать!..
   Она тысячу раз перечитывала письмо аббатисы. Что же таили в себе эти страницы, что могло повергнуть в смятение эту душу? Начнем с конца, то есть с постскриптума. Он содержал донесение Марьянж о том, что Саизума бежала, вернее, ушла из монастыря. Да, но Саизума — мать Виолетты! И с кем же она ушла? С Пардальяном! В начале письма аббатиса передавала рассказ Бельгодера о том, что герцог Ангулемский и Пардальян разыскивают Виолетту.
   Кто такой этот герцог Ангулемский? Фауста его не знала, зато она знала Пардальяна. После того, как принцесса «просеяла», если можно так выразиться, мысли, вызванные письмом, сквозь сито серьезного анализа и извлекла квинтэссенцию, она пришла к выводу, что открыла в своей душе чувство, которого до сих пор не знала.
   Она ненавидит Виолетту! С каких пор? Да с тех самых, как прочла письмо! Было бы прекрасно, если бы она могла сказать, что ненавидела Виолетту раньше, с того дня, когда та сделалась серьезным препятствием в ее планах, связанных с Гизом, и что в ее лице она ненавидела именно это препятствие! Однако привыкнув разбираться в своих чувствах, Фауста, краснея от стыда и бессилия, должна была признать правду: прежде она не испытывала ненависти к Виолетте. Она всегда видела в ней лишь бедную маленькую девочку, которая волей случая встала на ее пути и которую следовало хладнокровно устранить.
   Теперь она ненавидела Виолетту лютой ненавистью. Потоки огнедышащей лавы, которые в свое время воспламеняли кровь ее бабки Лукреции, будоражили нынче и ее кровь… Ведь ей сообщили, что Пардальян зачем-то разыскивает Виолетту!
   Фауста никогда не знала любви, но сейчас ее душу охватил пламень. Принцесса была влюблена и ревновала Пардальяна к Виолетте!
   О! Когда она едва не раскрыла душу перед Клодиной де Бовилье, когда она, такая гордая и такая уверенная в себе, заявила аббатисе, что никогда не полюбит, она и не подозревала, что так скоро познает и любовь, и ненависть!
   Фауста провела самую ужасную ночь и самый отвратительный день в своей жизни. Что делать? Как поступить? На что решиться? Она не знала! Однако она все-таки решила что-нибудь предпринять и поэтому на всякий случай переоделась в мужской костюм.
   Что она намеревалась делать? В этот день она пережила незабываемые часы — часы борьбы и растерянности, и некое решение постепенно созрело в ее голове. Около полудня она отправила гонца к Клодине, чтобы предупредить ее о своем скором визите и передать, что аббатиса жизнью отвечает за пленницу.
   Около четырех часов она написала герцогу де Гизу и сообщила, что Пардальян в Париже. Она долго не могла решить, называть ли герцогу гостиницу «У ворожеи», но в конце концов отложила решение на завтра. Почему? Чего она ждала?
   Около шести она, как обычно, принимала у себя многочисленных секретных агентов, которые извещали ее о происходящем в Париже и во дворце у Гиза.
   И приблизительно в девять часов вечера мы застаем ее возле изящного столика, в который раз перечитывающей письмо Клодины. Фауста намеревалась принять окончательное решение и казалась очень спокойной. Вот она встала, сожгла письмо на розовой восковой свечке, коснулась рукой в мягкой кожаной перчатке своей шпаги, позвонила в колокольчик и, не оборачиваясь, будучи уверена, что на ее зов немедленно явятся, отдала приказание:
   — Четыре человека эскорта и лошадь для меня, немедленно. И пусть предупредят Бюсси-Леклерка, коменданта Бастилии, что я нанесу ему визит сегодня ночью.
   Лошади, портшез, карета, эскорт — все это находилось в полной готовности и днем и ночью. Поэтому Фауста, отдав приказ, направилась к двери, не мешкая ни минуты. Менее чем через четверть часа она была уже на улице, где ее ожидали четверо всадников, и конюший подставил ей стремя…
   — В Монмартрское аббатство! — приказала Фауста.
   Маленький отряд сразу же пустился в путь. Они покинули Ситэ и направились к Монмартрским воротам. Ворота оказались запертыми. Согласно приказу герцога де Гиза, никому не разрешалось покидать столицу вплоть до нового распоряжения короля Парижа. Но один из всадников эскорта, не прибегая к вмешательству Фаусты, показал офицеру-охраннику пергамент с подписью герцога.
   Разумеется, Фауста была обеспечена такими бумагами на все случаи жизни. Офицер немедленно понял, что ему надо делать, и приказал опустить разводной мост. Проезжая мимо стражи, Фауста бросила:
   — Мы вернемся в Париж через два часа. Сделайте так, чтобы нам не пришлось ждать на другой стороне рва…

Глава 30
ВИОЛЕТТА

   В Монмартрском аббатстве царили тишина и покой, все кругом было погружено во мрак. Но после того, как один из всадников особым образом постучал в ворота, двойные створки не замедлили широко распахнуться. Замелькали огни факелов. Спешившись, Фауста приказала проводить себя в апартаменты аббатисы; та, предупрежденная об этом ночном визите, поспешно одевалась.
   — Что пленница? — спросила Фауста, и Клодина удивилась, уловив в голосе папессы нотки беспокойства.
   — Она у себя, не тревожьтесь…
   — Пусть ее приведут, или нет, лучше проводите меня к ней.
   Аббатиса взяла свечу и пошла вперед, указывая путь Фаусте, которая властным жестом выслала из комнаты двух монашек, присутствующих при их разговоре.
   Клодина спустилась по лестнице, миновала арку и вошла в сад, где находился домик, окруженный забором и похожий на тюрьму в тюрьме. Открыв калитку своим ключом, она направилась туда, где под охраной Бельгодера находилась Виолетта. Цыган всегда спал очень чутко. И как ни легки были шаги Клодины и Фаусты, он их услышал, вскочил с походной кровати, где дремал, не раздеваясь, подошел к выходу и спросил:
   — Кто там?
   Задав этот вопрос, он приоткрыл дверь и сразу же заметил аббатису. Вложив в ножны кинжал, который по укоренившейся привычке он вытащил на всякий случай, цыган согнулся в низком поклоне.
   — Где пленница? — вновь спросила Фауста с той самой интонацией, которую уже раньше подметила Клодина.
   Бельгодер узнал ее по голосу и склонился уже почти до земли.
   — Я стерегу ее, как и всякого, кого мне прикажут, — сказал он. — Пленница там!
   Он выпрямился и указал на дверь, закрытую на засов.
   — Войдем! — коротко бросила Фауста.
   Они оказались в комнате, наскоро меблированной маленькой походной кроватью, столом и двумя стульями; все это освещал факел. Многочисленные бутылки на столе — пустые и полные — свидетельствовали о том, что цыган пытался доступными ему средствами позабыть о неприятностях своего ремесла тюремщика. Клодина отодвинула засов на двери, указанной Бельгодером. Фауста взяла свечу и со словами: «Я зайду одна!» — исчезла в комнате, где томилась взаперти Виолетта. В этот момент с антресолей, находящихся в первой комнате, где остались ждать Клодина и Бельгодер, выглянул какой-то человек. Растерянное выражение лица, черные и гладкие волосы, расширенные от страха и любопытства глаза… Короче говоря, это был Кроасс.
   Кроасс спал наверху на куче соломы. Шум разбудил его, и со своего наблюдательного пункта он видел все, что делается в комнате: он видел Клодину и Фаусту, видел, как Фауста удалилась в комнату, служившую Виолетте тюрьмой… Кроасс тоже задавался вопросом, что мог означать этот ночной визит. А главное, он спрашивал себя, не закончится ли все это ударами дубинкой, которыми одарит его щедрый Бельгодер. Не найдя никакого ответа, великан принялся ждать, затаив дыхание (дабы не привлечь к себе внимание хозяина).
   Но в эту минуту цыгану было не до него. Все его внимание сосредоточилось на соседней комнате, куда со свечой в руке вошла Фауста, притворив за собой дверь.
   Поставив свечу на стол и быстро оглядев комнату, Фауста смогла убедиться, насколько же та убога. Без окон, она казалась еще более мрачной, чем тюремная камера. На старом канапе (в этом чулане не было даже кровати) спала Виолетта. Несколько минут Фауста пристально вглядывалась в нее. Затем медленно развязала шнурки маски и сняла ее.
   — Красива, — прошептала она, — и весьма. Ангельское лицо. Чистый лоб Леоноры де Монтегю и нервные губы Фарнезе. Она действительно достойна своего героя — шевалье де Пардальяна! Как он, должно быть, любит ее! И как, должно быть, страдает от разлуки с ней!