— Ну-ка, ша, чижи! — грозно сказал Чуча. — Знаем мы эти штучки! Рискнем, Духомор?
   Дохаев кивнул, и они вдвоем направились к дукану, внимательно глядя под ноги. Скоро были внутри. Исчезли за прилавком, снова появились, осмотрели полки, мопед, облазили все углы. Наконец Чучерин достал из ящика бутылку “Фанты”, откупорил ее, сделал несколько больших глотков, сплюнул и сказал важно: “Проверено: мин нет. Чуча и Духомор”. Тут же все рванули к дукану. Сколько простоял он с выпавшей стеной — неизвестно, но только на банках, бутылках, канистрах был толстый слой пыли, на всем тлен и плесень, и “Фанта” оказалась противной на вкус. Под полками они обнаружили два ящика со сгнившими мандаринами и мешок почерневших земляных орехов. Часики не ходили, зажигалки не зажигались, но было приказано все добро сгрести в вещмешки, донести до “бэтээра” и хранить как зеницу ока. Он пальцем вывел на пыльном прилавке свое имя: “Дмитрий Ч.”. Колмаков увидел, засмеялся и подписал еще две буквы. Получилось: “Дмитрий ЧМО”. Самым ценным приобретением был, конечно, мопед “Судзуки”. От взрыва он почти не пострадал, если не считать разбитого стекла на спидометре. Чижики взвалили мопед на себя и бегом потащили его к “броне”, благо что техника стояла всего метрах в ста на грунтовой дороге. Чуча, убедившись, что начальства рядом нет, тут же заправил “Судзуки” бензином из бронетранспортера, несколько раз крутанул педали, что-то подкрутил, подрегулировал, и через несколько минут уже носился с воплями взад-вперед вдоль колонны, поднимая пыль столбом… Мопед они схоронили под матрасами на днище бронетранспортера, но на следующий день его все равно отобрал начальник штаба. Настучал кто-то…
   Он знал, как себя вести, если ему попадутся эти люди: нужно отбросить автомат подальше от себя, высоко поднять руки, стараясь сохранить при этом спокойное выражение лица, будто ты их совсем не боишься, и ждать, пока они сами к тебе подойдут. Он представлял себе, как они будут выглядеть: длиннополые, песочного или салатного цвета рубахи, просторные шаровары, на ногах трофейные армейские ботинки, а может, калоши, на головах плоские афганские шапки или чалмы. Он видел их однажды очень близко. Вторая рота взяла в плен троих. Оружия при них не было, но у одного нашли автоматные патроны, спрятанные под подкладку войлочной шапки. Они сидели на корточках возле дверей особого отдела с разбитыми носами и губами, с потрескавшейся, ящеричьей кожей на руках. У одного были красные глаза. Стоящие чуть поодаль солдаты из второй роты рассказывали штабным, что этот притворялся слепым, а когда замахнулись прикладом, сразу дернулся, вздрогнул. У него-то и нашли патроны. Что потом с ними стало, он не знал. Наверное, отправили в тюрьму. Ему тогда больше всего запомнились их калоши, надетые прямо на босу ногу…
   Высоко над головой прошли две вертушки. Он проводил их взглядом. Операция. Стоило бы дождаться темноты, а с той стороны дороги можно заночевать в подвале какого-нибудь разрушенного дома, но по такой жаре, с неполной флягой — нечего даже и думать просидеть здесь целый день. Дорога опустела, и он уже приподнялся на руках, собираясь с силами, чтобы рвануть вперед, но тут из-за поворота с урчанием выполз бронетранспортер, за ним второй, третий… Шла колонна. Точно — операция. Пошли на Чарикар. Интересно, какой полк? Он стал считать “бэтээры” и машины, но скоро сбился. Колонна прошла, пыль улеглась. Он отвинтил крышку фляги, наполнил ее, высосал пахнущую резиной воду, подержал ее несколько секунд во рту, чувствуя, как смягчается высохшее небо, и осторожно проглотил. Сзади послышался легкий шорох, он попытался обернуться и успел заметить боковым зрением бородатого человека, но страшный удар обрушился ему на голову, в ухе что-то треснуло, не было ни искр из глаз, ни цветных кругов — сразу же угольная чернота и беспамятство.
   Их было двое. Бородатый был одет в маскхалат, на ногах — легкие сандалии, в руке он держал китайский автомат. Второй — безусый паренек лет пятнадцати в традиционной афганской одежде и босиком — опустил на землю длинноствольную винтовку с большим прикладом, присел рядом с шурави, глянул на его ухо, из которого струилась кровь, тонкими пальцами приподнял правое веко. Бородатый сделал ему знак, парень закинул трофейный автомат на плечо, они взяли Митю за ноги и поволокли за собой вглубь рощи. Там, где он лежал, остались панама и незакрытая фляга. Из фляги в траву тонкой струйкой вытекала вода. Через несколько секунд паренек вернулся, поднял и флягу, и панаму. Панаму надел на голову, из фляги сделал глоток, закрутил крышку, потряс флягу в руке, проверяя, сколько воды осталось, внимательно оглядел место и убежал, легко и бесшумно, едва касаясь босыми ступнями земли.
   Они шли по дороге, поднимая густую пыль. Чуча вынул из кармана пачку “Примы”, закурил.
   — На понт берет полкан! Нету на нас никакой вины! На чморе вся вина, он дневалил! — Чуча выдул струю дыма и усмехнулся: — Представляю, что будет, если его поймают!
   — Птичке недолго виться над полями, вот и коршун закружился…— Колмаков глянул на оторванную лычку на левом погоне. — А кто сказал, что ротным можно руки распускать?
   — Все они шакалы, — констатировал Чуча. — Ты че, Духомор, ссышь?
   — Э-э, губу не хочу, суд не хочу. Меня дома ждут. Невесту нашли. Брат машину обещал, — Дохаев с досадой щелкнул пальцами. — Знал бы, в первый день в говне утопил, чмо!
   — Здесь, — сказал Чуча, и они свернули с дороги к порубленному пулями кустарнику.
   Найти своих не составило большого труда — трава в роще была хорошо вытоптана. Минут через сорок они нашли их у арыка. На берегу лежали аккуратно сложеннные “хэбэ”, солдаты плотной цепью стояли поперек потока по грудь в воде. Сначала нырял тот, который стоял у берега, затем второй, третий… Труднее всех было тем, кто находился посредине. Выныривали, отфыркивались, таращили глаза. Двигались вдоль по течению. Взводный прохаживался по берегу взад и вперед. “Дно как следует щупайте! Ногами-ногами топчите! Кто найдет, банку сгущенки на ужин!” Чуча рассмеялся — издалека стриженые затылки и загоревшие плечи солдат походили на поплавки, которые поочередно окунаются в воду, словно на крючки попалась гигантская рыбина и трепещет всем телом, пытаясь вырваться. Взводный увидел “стариков” и удивился.
   “Ну-ка, бегом сюда!” Они лениво подбежали к лейтенанту.
   — Вам же всем губа до особого распоряжения!
   — Командир полка отменил, — веско сказал Колмаков. — Приказано искать оружие.
   — Это чье? — взводный указал на траву, в которой лежали детали от автомата.
   Чуча присел на корточки, поднял ствол с прикладом, сказал обрадованно: — Так это ж мой! Вот же насечки!
   — Угу, насечки! — взводный усмехнулся. — А затвор с бойком где? В километре все облазили. Он их и утопить мог. А ну-ка, скидывай с себя все и марш в арык!
   — Товарищ лейтенант, я простуженный, у меня освобождение, — тут же запричитал Духомор.
   — Рядовой Дохаев, если через минуту я вас не увижу в воде, отправитесь на гауптвахту на трое суток, и никакой командир полка вам не поможет!
   — Ой, как страшно, блин, чижик гребаный! — пробормотал себе под нос Дохаев, снимая ботинки. Он разделся до трусов, подошел к берегу, попробовал пальцами ноги воду. Чуча подлетел сзади, толкнул его в спину, и Духомор с воплем полетел в арык. Он вынырнул, погрозил Чучерину кулаком.
   — Я твой нюх топтал, понял, да?
   Чучерин нырнул в воду, вынырнул метрах в десяти ниже по течению, перевернулся на спину и поплыл, радостно крича:”Эх и хороша водичка, бля! Давай сюда, лейтенант!”
   Он очнулся от боли. Сначала ему даже показалось, что правой половины головы нет вовсе — прямо от переносицы большая рана, из которой что-то стекает на землю, но не кровь, а жидкость, похожая на расплавленный свинец; она струится и вытекает из несуществующего уха. Открыть удалось только левый глаз. Он увидел перед собой потную шкуру, которая подрагивала, лоснилась и крепко пахла, понял, что его везут в гору и что лежит он на животе поперек спины с выступающими позвонками, а перед его глазом ослиный бок, и что руки крепко связаны кожаным ремнем, вот они внизу, под ним, онемевшие, синюшного цвета, и что правая часть головы, на самом деле, существует, она распухла и звенит; попробовал повернуть голову, чтобы увидеть того, кто ведет осла в гору, — он вдруг вспомнил последнее мгновение перед беспамятством: человека с большой бородой, которая вилась смолистым руном, — но движение это, усиленное тряской, неожиданно вызвало приступ рвоты. Его вывернуло, и в глазу опять потемнело, но сознание не ушло, он увидел, как кадр негатива, молодого парня-подростка, который с любопытством всматривается в его лицо. Парень что-то громко крикнул, и осел встал. Парень потянул его за “хэбэ” вниз, и он кулем свалился на землю. В глазу посветлело. Теперь был виден раздутый живот ишака, усыпанный камнями склон горы, уходящей в небо, и само небо, выгнутое, как дно стеклянной банки, с белесыми проплешинами веретенообразных облаков. Ишак нервными движениями хвоста отгонял от себя назойливых мух. Афганец сел перед ним на колени, свинтил крышку, приложил флягу к его распухшим губам, потом остатками воды обрызгал его голову. От теплых капель боль стала не такой острой, расплавленный свинец остыл, затвердел, сжался в комок. Над ним склонился второй, со смоляной бородой, что-то сказал парню, и парень кивнул в ответ. Он понял только слово “бурбахай” — “отваливай”, — мужчина отправлял парня куда-то. Митя медленно поднял связанные руки вверх, с трудом пошевелил пальцами, пытаясь показать, что больше не может. Мужчина ткнул стволом автомата в пряжку Митиного ремня, парень расстегнул ремень, рывком выдернул его из-под лежащего шурави, нацепил на ремень Митину флягу и опоясался поверх афганской рубахи, причем звезда на пряжке оказалась вверх ногами. В одну руку он взял винтовку, в другую автомат и стал торопливо карабкаться по склону, ловко избегая острых граней скал и камней. Чернобородый показал Мите, что он должен подняться. Митя встал, склон тут же закачался, поплыл, желая опрокинуться набок, и ему пришлось ухватиться за ослиную спину, чтобы устоять на ногах. Ишак недоуменно скосил глаз на шурави, повел серыми, с проседью, ушами — ты чего, парень? Когда головокружение прошло, Митя снова протянул к чернобородому руки и сказал: “Я сам сюда шел. Зачем? Развяжите”. Он не узнал собственного голоса: низкого, хриплого, отдающегося где-то в затылке тяжелым колоколом. Чернобородый покачал головой, но потом неожиданно поднял огромную, землистую от пыли руку, двумя пальцами дернул за узел, и ремень слегка ослаб. Митя мучительно улыбнулся уголком рта и стал разминать пальцы, пытаясь разогнать застоявшуюся кровь.
   Парень появился из-за гребня горы неожиданно, скатился вниз, звонко бренча автоматом. Не добежав до них, он испуганно крикнул что-то и махнул рукой, показывая в сторону тропы, уходящей в колючий кустарник. Чернобородый толкнул Митю автоматом в спину, приказывая бежать, потянул ишака за уздцы. В то же мгновение раздался грохот, из-за гребня вынырнули две огромные “вертушки”, не пузатые, транспортные, на которых Мите неоднократно приходилось летать и в госпиталь, и на десантирование, а боевые, с длинными, вытянутыми телами, с многоствольными пулеметами и неуправляемыми реактивными снарядами, притаившимися в тени под их стреловидными крылышками.
   Вертолеты стремительно ушли в сторону долины, но Митя успел единственным глазом рассмотреть и ракеты, и пулеметы, и бронированные днища, и темную копоть выхлопных газов под винтами. Ему даже показалось, что пулеметчики в кабинах приветственно помахали ему руками. Первой мелькнула мысль, что сейчас его спасут, но тут же пришла другая: никто спасать его не будет, потому что он ушел с поста самовольно, захватив три чужих автомата, сейчас “вертушки” развернутся над долиной, выстроятся в боевой порядок и начнут бомбить склон, не разбирая, кто свой, а кто чужой, а на склоне они — и он, и чернобородый, и босоногий парень в его ремне звездою вниз, и ишачок с раздутым пузом — как на ладони. Так вот она, операция! Откуда только прыть взялась? — он бросился к кустарнику, сбрасывая вниз камни, смешно растопырив пальцы связанных рук, падая, поднимаясь, разрывая “хэбэ” на локтях и коленях. Колючие ветки с маленькими темно-зелеными листочками не могли спасти ни от пулеметных пуль, ни от снарядов, — он это прекрасно понимал.
   Кустарник кончился, и они прибавили шагу. Чернобородый подгонял ишака прикладом автомата. Вертолетный стрекот нарастал: сначала это было мушиное пение, назойливое, равномерное, заставляющее оглядываться на две блестящие точки в бледно-голубом небе, казавшиеся застывшими на одном месте, затем пространство над головой стало постепенно заполняться шумом, будто стая гигантских птиц часто и вразнобой хлопала крыльями, готовясь сесть на склон. Чернобородый окликнул его. Он так и сказал: “Шурави!” Митя оглянулся. Мужчина автоматом показывал на расщелину в скале, которую он проскочил, не заметив. То ли скалу проточила вода ледников, то ли она разошлась от землетрясения, как непрочная ткань его старенького “хэбэ”, — расщелина уходила ввысь метров на пятнадцать, вверху сужаясь до ширины ладони, — но внизу, у подножия, в темную утробу скалы можно было легко войти и человеку, и ослу. Они стали карабкаться наверх по большим камням, ишак упрямился, не желая идти в гору. Чернобородый кричал на него, брызгая слюной, бил что было сил, автоматный приклад звонко припечатывался к ослиным бокам и заду. Ишак кричал, но не знакомое “иа”, а детское и жалобное, похожее на плач: “И-и”. Их догнал босоногий парень, вдвоем с чернобородым они буквально на руках втащили осла на подножие скалы. Митя первым нырнул в темноту расщелины, выставив вперед связанные руки, и тут же споткнулся о какой-то чахлый куст, который рос внутри, оцарапал о колючие ветки руки; от резких движений боль опять ударила в висок, в ухо. Он двинулся вглубь мелкими шагами, пытаясь увидеть что-то впереди, и наткнулся на прохладный камень скалы. Скала была в расходящихся веером трещинах. Он осторожно прислонился к камню виском и щекой — сразу стало легче — даже сумел приоткрыть правый глаз, но увидел им только мутные блики солнечного света. В бок ему уперлась ослиная морда, подтолкнула его, прижала к скале. Чернобородый с парнем влезли в расщелину. Парень присел на корточки, передернул затвор и приложил автомат к плечу, собираясь сразиться с двумя стальными машинами, чье стрекотание превратилось теперь в грохот, от которого мелко задрожали камни, а из трещин заструился песок, попадая в волосы, за шиворот, в глаза. Чернобородый дернул Митю за полу “хэбэ”, приказывая сесть. Митя послушно опустился на колени и оказался под брюхом у ишака. Чернобородый вынул из кармана маскхалата складной афганский нож и одним движением перерезал ремень на его руках. Митя не успел испугаться. Потом уже, через мгновение после происшедшего, пришла мысль, что чернобородый мог бы его зарезать так же просто, одним верным движением, вместо ремня — по горлу. Афганец показал, что нужно держать передние ноги ишака, чтобы он с испугу не начал скакать и лягаться. Митя подался вперед, чуть выше бабок крепко сжал руками мохнатые ослиные ноги. Ишак вел себя смирно, не пытался вырваться, не шевелился. Затылком Митя чувствовал, как в груди у животного что-то прерывисто екает. Он боялся, что если ишаку захочется показать норов, то онемевшими руками ему ни за что не удержать его. Парень дал короткую очередь. Митя ожидал выстрелов, но все равно вздрогнул.
   Рикошетя от стен, в разные стороны разлетелись стреляные гильзы. Несколько гильз ударило ишака по заду. Осел нервно задергал боками, еканье в груди участилось, он опять издал жалобное, детское, похожее на плач: “И-и-и”. В следующую секунду случилось то, чего они все ждали и чего, втайне надеялись, не произойдет: из-под крыльев одного из вертолетов вылетели белые реактивные струи и в то же мгновение сорвались и устремились в другую сторону, к склону, тяжелые снаряды. От их больших обтекаемых тел воздух низко запел. Люди и осел в расщелине инстинктивно сжались, замерли, закрыли глаза.
   Склон разорвало: разнесло в клочья кустарники, разбросало камни, вниз устремились тяжелые потоки, будто вдруг вырвалась наружу дремавшая в недрах горы каменная река, в воздухе засвистели и звонко ударились о скалу большие осколки. Правда, их звона они уже не слышали, потому что оглохли раньше. В расщелине плотной завесой поднялась густая пыль и стало нечем дышать. Митя отпустил левую ногу ишака и зажал ладонью нос и рот, но пыль настырно залезала в неслышащие уши, колола лицо, руки, веки. От нее было не спастись, также как не было спасения от мелких камней, которые сыпались в ботинки. Пыль постепенно рассеивалась. Левое ухо начинало слышать. Сначала он услышал за своей спиной бормотание чернобородого — афганец торопливо произносил непонятные слова и раскачивался взад-вперед, касаясь своими сандалиями его ботинок, — затем громко чихнул осел. Чихнул, содрогнувшись всем своим грузным, бочкообразным телом, затем второй раз, третий… Неожиданно Мите сделалось смешно. Он выдохнул смешок в ладонь, зная, что от страха лучше смеяться, чем плакать, и оглянулся на душманов. Парень больше не пытался стрелять из автомата по вертолетам, он лежал, закрыв голову руками, и его тонкие пальцы мелко дрожали, ссыпая пыль с кучерявых волос.
   После первой атаки вертолеты развернулись перед горой и на большой скорости ушли назад в долину. Перестали сыпаться камни, улеглась пыль, солнце заструило в расщелину свои горячие лучи, только назойливый, удаляющийся стрекот постоянно напоминал об опасности. Каждый из них молился тому, чтобы стрекот смолк, чтобы вертолеты исчезли, растворились в бесконечном бледно-голубом небе, полетели бомбить другую гору, другую расщелину, другой склон. Каждый из них молился и знал, что этого не произойдет, потому что они настырны и безжалостны, эти блестящие птицы-машины, потому что охотничий азарт уже поселился в их стальных душах, и не жалко им ни патронов, ни снарядов на трех крохотных людишек и осла, спрятавшихся в брюхе неприступной скалы. На этот раз вертолеты выпустили из-под крыльев три снаряда. Один ушел в сторону и разорвался в долине, не долетев до склона, два других легли рядом на горе, вызвав настоящий обвал: огромный кусок скалы оторвался и покатился вниз, набирая скорость, подпрыгивая на камнях и крутясь в воздухе, как будто это не многотонная глыба, а легкое деревянное веретено.
   Перед его лицом мелькнуло тяжелое копыто, он инстинктивно дернулся, пытаясь ухватить левую ногу, и в то же мгновение почувствовал в ладони, как напряглись на правой мышцы под шерстью, словно кто-то до предела натянул толстые струны. Мохнатые ноги будто сломались, осел навалился на него, причиняя боль, вдавливая в камни, в песок. По спине и затылку потекло что-то липкое и густое, но он не мог шевельнуться, не мог коснуться пальцами этого липкого, увидеть, что это, испугался, что ранен в голову, и закричал, не слыша собственного голоса: “Помогите!” Потом уже понял, что еканья больше не слышно. Вертолеты разворачивались для следующей атаки…
   Он сидел на песке и пытался выдрать из волос запекшуюся черную ослиную кровь. В крови было и лицо, и руки, и “хэбэ”, натекло даже в ботинки, и теперь неприятно стягивало кожу на пятках. Кругом валялись снарядные стабилизаторы, осколки, земля почернела, обуглилась, и ветер вместе с песком перекатывал блестящие оплавленные шарики, словно пытаясь поиграть с ним. Осел лежал рядом на спине, оскалив большие желтые зубы. У его ноздрей и подернувшихся пленкой глаз роями вились мелкие мухи. Он видел раны от осколков, когда вытаскивал ишака из расщелины: одна в боку, небольшая, углом, словно кто-то пытался бритвой разрезать кожаную сумочку; вторая — большая и страшная — крупным осколком перебило шею, голова держалась на одной только шкуре и боком волочилась по земле, стуча зубами о камни. Когда вертолеты ушли, афганцы вытащили его, теряющего сознание от духоты, боли и страха, из-под мертвого осла, дали воды; он слегка очухался, и чернобородый показал на животное и на него, улыбаясь, провел ладонью по шее. Да, если б не осел, его убило бы, а может, и чернобородого — их всех. Осел спас их, а теперь афганцы уложили его на спину со смешно подогнутыми, раскинутыми в стороны ногами и висящими копытами и хотят снять шкуру. Наверное, ослиная шкура стоит нескольких сотен афгани. В запорошенных пылью глазах все было блекло и черно то ли от запаха крови, то ли от притупившейся боли в правом виске, то ли от солнца, пекущего его залитую кровью голову. Очень хотелось заползти назад в расщелину, в тень, и прилечь, но он боялся, что его снова ударят прикладом или просто застрелят, потому что они взяли его в плен, чтобы выручить афгани, как за ту ослиную шкуру, которую сейчас снимут, а если он будет избитым, слабым и немощным, зачем он им тогда? Они возьмут его “хэбэ”, ботинки, как взяли панаму, ремень, флягу, автомат, а самого бросят в расщелине и засыплют камнями. Кто найдет его здесь? Кто узнает, как он погиб?
   Несколько крупных слез вытекло из его глаз, размывая кровь на щеках. Чернобородый открыл афганский нож, примерился и с громким выдохом всадил его в грудь ишаку. Митя встал на четвереньки и пополз подальше от камня, стараясь не вдыхать запах ослиной утробы. Его слезы высохли. Сначала ему захотелось бежать: кубарем скатиться по склону, затаиться в кустарнике, а потом нестись сломя голову по долине к своим, к дороге, к посту, каяться, плакать, молить о пощаде — пускай его отвезут в Ташкент, пускай посадят в тюрьму, как того чижика, который весной бросил гранату во взводную палатку, зато он будет жить, а голова пройдет, и трещины на пятках заживут! Потом понял, что сил у него после всего случившегося не осталось совсем, и ему захотелось умереть, не совсем, конечно, а на время, пока они не уйдут, а потом он отлежится в тени до ночи и вернется. При такой луне не трудно найти дорогу. Но тут же подумал, что душманы для верности могут выстрелить ему в голову, и мысль о кратковременной смерти показалась ему идиотской. Он понял, что ничего изменить в своей судьбе ему не удастся и придется с рабской покорностью ждать, что будет дальше.
   Любопытство пересилило отвращение и страх — он краем глаза глянул, как ловко афганцы отделяют ножами шкуру от округлых боков. Скоро ослиная туша дымилась под солнцем, чернобородый отрезал от нее небольшие куски, а рядом по расстеленной на камнях шкуре ползал парень и скоблил ее, высунув от усердия язык. Чернобородый положил куски мяса на шкуру. “Э-э, шурави!” — он махнул рукой, показывая, что Митя должен помочь ему. Митя, стараясь не смотреть на облепленную мухами ослиную тушу, подошел, взял шкуру за края. Шкура оказалась горячей и приятно-мягкой на ощупь. Они сложили ее, получилось что-то вроде узла. Чернобородый хлопнул Митю по спине, Митя нагнулся, афганец взвалил шкуру ему на плечи и подтолкнул — пошел! Они двинулись в путь. Парень обогнал их, легко поднялся по склону, исчез за крутым гребнем, через несколько минут снова появился, призывно махнул автоматом — тропа свободна. Митя удивлялся тому, что мог не только идти, но еще и тащить на себе вонючую и тяжелую шкуру с ослиным мясом. А ведь каких-нибудь минут десять назад он думал, что не сможет даже сбежать по склону. На самом деле он знал, почему не решился бежать тогда, просто обманул себя — боялся, что начнут стрелять из длинноствольной тяжелой винтовки, из автоматов — по нему; дважды за день такого не пережить, нечего и думать! Пот застилал глаза, ручьями стекал из подмышек по бокам, струился по спине. Шкура с каждым шагом становилась все тяжелее.