Мытарин кричал в мегафон Примаку, вставшему на подножку грузовика метрах в трехстах от него, тот своему телефонисту без телефона, телефонист – шоферу, шофер гудел, предупреждая шофера впереди-стоящей машины, и кричал ему, а тот – следующему. И так по цепочке до головной машины, до Межова. А от Межова – в обратном порядке. Колонна, растянувшись на семь с лишним километров, стояла, сигналили машины, кричали шофера. Древняя связь оказалась хлопотной и ненадежной. Как предки обходились ею, неизвестно, а здесь нелепость громоздилась на нелепость.
   Мытарин передал краткое: «Ждем, когда подсохнет». А к Межову пришло: «Ждем, когда подохнет». Кто подохнет, рыба? И он раздраженно спросил: «Что за чушь вы городите?» Шестьсот с лишним шоферов, стоя на подножках своих грузовиков, бережно передавали эти слова друг другу, и Мытарин получил: «У нас чушка в огороде». Пожал недоуменно плечами, поглядел на слесаря у транспортера, тот разъяснил: чушка – это свинья. Мытарин, сообразив, что его не поняли, прокричал в мегафон подробнее: «Туча задела нас краем. Прошел короткий ливень». Но к Межову пришло веселое: «Лучших за дело опохмеляем водкой и пивом». Какой-то стервец дурачится, подумал Межов и прокричал: «Накажите виновных». А Мытарин получил: «Расскажите снова». Он вздохнул и, подумав, терпеливо разъяснил причину остановки: «Рыба была напугана дождем и градом». На этот раз Межов получил ответ по существу: «Били, ругали – даже были рады».
   Примак тяжело переживал неудачу: надо же выйти из строя одновременно обоим средствам связи!
   Выручил их Сухостоев с милицейскими рациями, потом восстановили телефонную связь, но времени потеряли часа два.
   Когда движение возобновилось, Межов оставил за себя Сухостоева и поспешил в райцентр – его вызывал Балагуров. Срочно.
   Он забеспокоился, но оказалось внеочередное расширенное заседание штаба. Все стулья вдоль стен кабинета Балагурова и вокруг длинного стола заседаний были заняты руководителями хозяйств и специалистами. Балагуров, поминутно вытирая платком блестящую бритую голову, стоял во главе стола и горячо говорил, что положение сложное и его надо поправить во что бы то ни стало. Надои молока резко снизились в каждом хозяйстве, привесы откормочного скота, вероятно, тоже – зеленая подкормка и концентраты не подвозятся уже трое суток, запасов нет. Заботкин утром доложил, что продукты для общепита на исходе: одних шоферов только питается около тысячи человек, а кроме них обеспечиваем еще горячей пищей слесарей, плотников, заправщиков, пожарников, охранников. Так, Заботкин? И Заботкин с места подтвердил: да, именно так.
   – Сенокос и прополка, – продолжал Балагуров, – тоже остановились повсеместно.
   – И первыми в моем колхозе, – обиженно сказал Семируков. – Люцерну у залива тоже втоптали в землю, утиную ферму хоть закрывай: прежде Лукерья разбойничала, теперь сами ее кормим.
   – Что за ерунда?
   – Не ерунда, – сказал Межов, пробираясь между стульев к столу хозяина. Примостился у торца на единственный свободный стул, объяснил: – Не травой же ее или комбикормами. А утят она всю весну ела.
   – Логично, хотя радости немного. Сколько съедает за раз?
   – Сколько ни дашь, всех слопает. Первый раз Шатунов принес десяток, второй раз три десятка, третий – семьдесят. Ни одного утенка не оставила.
   – Вот это аппетит! – Балагуров покрутил головой. – Но ничего, товарищи, зато когда вытащим всю, самые большие затраты окупятся в сотни, в тысячи раз.
   – Жди, когда окупятся.
   – Ждать не надо, правильно, Семируков, надо работать, невзирая на трудности.
   – Да как, если ни одного грузовика и трактора не осталось?
   – Технику постепенно станем высвобождать. Я советовался с инженером Веткиным, с Сеней Хромки-ным – кой-какой выход на первый случай нашли. – И неунывающий Балагуров рассказал, как можно заменить грузовики ленточными конвейерами, транспортерами, зернопогрузчиками, если их немного переоборудовать. Вот давайте прикинем, сколько у кого есть, а ты, Межов, записывай.
   План приняли охотно, количество погрузчиков и транспортеров диктовали с радостью – никому не хотелось упускать редкостную рыбу, протянувшуюся уже на восемь с лишним километров. А вдруг это только начало? И ведь наверняка она вкусная, не зря же утятами питается.
   – Давайте, мужики, постарайтесь, – подбадривал руководителей и Заботкин. – Это же для всего района. И вдруг она действительно безразмерная, нам ведь тогда никакой заботушки. Ставь к ней весы, продавца, режь, торгуй, получай денежки. И всем хорошо. Вам свежая рыба, нам на базу ездить не надо.
   Требовательно залился красный телефон, Балагуров поспешно взял трубку – звонили сверху.
   – Да… хорошо… Минутку, запишу. – Взял из стакана карандаш и, прижав плечом трубку, застрочил в настольном календаре, изредка переспрашивая. Положив трубку, подмигнул всем торжествующе: – Весь мир всполошился. Утром французы и итальянцы звонили, вчера вечером японцы, англичане и австралийцы, а теперь вот американцы. Как насчет портрета, Колокольцев? Или забыл, кому мы обязаны этой рыбой. Шатунов сейчас человек номер один.
   – Художник завтра будет здесь.
   В двери встал древний Семеныч в черных нарукавниках, сообщил: – Приехали ученые-ихтиологи. Приглашать или подождут?
   – Может, ты с ними, а я здесь? Вон сколько народу собрал, жалко отвлекаться.
   – Добро. – Межов вышел.
   В приемной ждали бородатый парень, худой и мрачный, и седой светлоглазый старик, без бороды, розовощекий, приветливый. Межов назвал себя, и старик с улыбкой протянул ему руку, пожал крепко, весело.
   – Профессор Сомов Андрей Кириллович, из Москвы. А это мой коллега, старший научный сотрудник, кандидат наук Хладнокровный Дмитрий Константинович. Дима, будьте добры, вручите наши верительные грамоты.
   Бородатый достал из внутреннего кармана куртки бумажник, а из бумажника направления союзного минрыбхоза и Академии наук. Межов прочитал и посмотрел на Сомова: в бумагах почтительно перечислялись его служебно-научные титулы, старик был нешуточный, заслуженный. А молодой, вероятно, вроде помощника при нем.
   – Когда можете начать ознакомление с нашим чудом?
   – Да прямо сейчас. – Профессор нетерпеливо потер ладонями. – Если из всего, что нам сообщил по телефону ваш товарищ Разговоров.«
   – Балагуров, – поправил Межов.
   – Простите, именно так – Балагуров. Если из всего им сказанного только половина соответствует действительности, а половина домыслена, мы сможем говорить об уникальном явлении. Лично я склонен принять за правду все, но вот мой коллега…
   – Этого не может быть просто потому, что быть ?е может.
   – Вы слышите? Но не будем терять время. Как вы, Дима?
   – Я полагаю, сначала надо устроиться в гостиницу, оставить вещи, пообедать.
   – Разумно. Гостиница, я думаю, здесь не проблема?
   – Сейчас проблема, но для вас забронированы два номера, – сказал Межов. – Идемте, я вас провожу.
   У профессора был только пузатый старомодный портфельчик, зато молодой нагрузился как першерон: большой саквояж, чемодан и пудовый рюкзак, который он доверил нести Межову.
   – Дима у нас не только ученый, но и легкий водолаз, фотограф, акустик. Дима, вы взяли свои шумомеры и гидрофоны?
   – Разумеется. Надуть нас им не удастся. Все прослушаю, прощупаю своими руками. Боже, какая у вас крутая лестница, недолго и вниз загреметь.
   – Мы привыкли.
   Межов доставил их на своем «козле» в гостиницу, подождал, пока устроятся и закусят в буфете, потом повез к рыбе.
   Голова автоколонны подтянулась уже до околицы Хмелевки и остановилась на время обеда. Повезло. В движении смотреть труднее. И оба Шатунова были на месте. Они сидели на подножке своей рыбовозки и хлебали из одной миски борщ.
   Парфенька, в праздничном костюме, гладко выбритый, предупрежденный о гостях еще вчера, все же застеснялся, увидев впервые в жизни живого профессора, но тот, улыбчивый, доступный, в мятых брюках, и безрукавке, сразу расположил его к себе, и уже через несколько минут они сидели на корточках, голова к голове, на цистерне и беседовали, как давние знакомые. Профессор с изумлением смотрел то в щель люка, то на бесконечную колонну грузовиков, то на бесстрашного Парфеньку и качал снежно-белой головой. А молодой бородач влез, посмотрел и, словно больной, спустился на землю, бормоча: «Это невероятно, этого не может быть, не шизик же я…»
   – Ничего, привыкнешь, – утешил его Витяй. – Поначалу одни только мы с отцом не терялись, но на то мы и герои. Верно, товарищ Межов?
   – И верно, и скромно, – сказал Межов. – К вечеру доедешь?
   – Обязательно. Крайний срок – девятнадцать ноль-ноль. Речей не надо, но оркестр и девушки с цветами не помешают.
   Профессор спустился вслед за Парфенькой и сочувственно посмотрел на своего бородача:
   – Что вы теперь скажете, Дима? Это же наяда!
   – Как вы узнали? – поразился Парфенька. – Мой Витяй тоже так называет.
   – Мы догадливые, – улыбнулся профессор. – Ну, Дима, слушаю.
   Тот растерянно пожал плечами:
   – Я полагал, очередной домысел из ряда снежного человека, обитателя Лох-Несс и летающих тарелок с гуманоидами. И все же не верю. Не вписывается этот факт в существующие научные представления.
   Профессор засмеялся:
   – А помните Гексли? «Великая трагедия науки – уничтожение прекрасной гипотезы безобразным фактом». Поехали к заливу.
   Межов сел за руль, профессор с Парфенькой на заднее сиденье, а бородач рядом с Межовым, и они поехали.
   – Не переживайте, Дима, – сказал профессор. – Это вам урок на будущее.
   На берегу залива они осмотрели рыбу на транспортерах и в воде, прикинули план обследования на сегодня и завтра. Если часам к шести-семи вечера головная машина придет в райцентр, то останется еще три с лишним часа светового дня. А пока можно поработать в заливе. Парфенька посоветовал дать ученым мотодору Федьки Черта и Ивана Рыжих. «Они хоть и выпивохи, но залив знают наизусть, а мотодору и подавно. Только Черта в воду не посылайте, он плавать не умеет, а самолюбивый, не признается. Он больше по сетям мастак, а все остальное идет от Ваньки Рыжих. Завтра нам выходной обещали, значит, весь день можете изучать. Интересно ведь?»

XV

   На другой день Парфеньку вызвал Балагуров.
   В кабинете у него сидел очкастый представительный мужчина с плоским ящиком и тростью на коленях, должно быть, городской. Лаковые туфли у него, как у дамочки, на высоком каблуке, сверкают на пальцах перстни и кольца, костюм весь из белой материи, и пиджак и брюки, а галстук – – красный, но ослабленный, чтобы вольготней дышалось. И пахнет духами, как в парикмахерской. Не артист ли какой?
   – Вот и герой наш явился, – сказал этому артисту Балагуров, поднимаясь к Парфеньке из-за стола: – Знакомься, Парфений Иванович: это московский художник товарищ Вернисажин, будет рисовать твой портрет.
   – С вашего позволения, мы начнем сегодня же. – Художник поднялся и надел на плечо ремень своего ящика, переложил в другую руку трость.
   – Ну и добро. Трудитесь как вам лучше, у меня скоро совещание о рыбе. Ты, Парфений Иванович, его слушайся, делай все как надо. Для него ты только натурщик.
   Парфенька с художником договорились, что к пробному сеансу приступят сейчас же, и спустились на первый этаж. Крутая, в один марш лестница не понравилась художнику, спускаться по ней было страшнее, чем подниматься, и он для страховки вцепился в костистое плечо Парфеньки.
   В вестибюле и у подъезда райкома было много народу – специалисты и руководители на совещание,. шофера с первых рыбовозных машин, трактористы, пожарники, милиционеры и просто глазеющий праздный люд. Со вчерашнего вечера, когда подошла сюда рыбовозка Витяя, толпились здесь любознательные хмелевцы, старые и малые.
   Парфеньку потянул за рукав Витяй, чтобы отдать термос с квасом, художник не заметил этого и, оказавшись один в толпе, сразу потерялся, стал беспомощно оглядываться. Парфенька с удивлением наблюдал, как он сперва виновато озирался, а потом стал торопливо соваться то к одному, то к другому мужику, принимая каждого за Парфеньку и призывая начать работу. Должно быть, зоркость у художника была беспамятная. А может, память незоркая.
   – Ну что, батяня, повезем твое сокровище дальше или здесь будем загорать? – спросил Витяй.
   – Не знаю, сынок. Балагуров совещание опять собирает насчет ее, будут решать.
   – Опять совещание! Веселые люди! А тебя, значит, к искусству подключили? Шатунов Аполлон Иванович?
   – Вроде того. Патрет с меня делать будут. Вон тот очкарь в белом костюме рисовать станет. Из самой Москвы прикатил.
   – А-а, с этюдником который. Чего он блукает?
   – Меня потерял. В пяти шагах, а не найдет ни за что.
   Парфенька закинул сетку с термосом за плечо, прошел сквозь толпу к художнику и повел его, обрадованного и успокоенного, к заливу по соседству с водной станцией.
   – Ваши земляки очень похожи на вас, – оправдывался тот, держа за рукав Парфеньку, – просто поразительно похожи. Все загорелые, все в кепи и все говорят громко.
   – А чего в кулак шептать. Мы сразу на всю Хмелевку. Опять же машины гудят, людей много.
   За домом вдовы Кукурузиной, в конце ее картофельного огорода, кривилась старая тенистая ветла, а у самого берега застыли по пояс в воде зеленые заросли ивовых кустов – место почти такое же, как у Ивановского залива, только дамбы рядом нет.
   – Подойдет? – спросил Парфенька.
   – Превосходный пейзаж!
   Художник мигом раскрыл свой ящик, установил его на три выдвижные ноги, трость с веселым хлопком превратил в зонтик, достал измазанную красками фанерку с дырой, которую назвал почему-то пол-литрой, вынул кисти, разноцветные тюбики, надел на себя фартук.
   Парфенька подивился и стал выбирать место для себя. Солнце жарило сверху во всю моченьку, самая надежная тень раскинулась под ветлой, но от нее было далековато до залива, и художник попросил его сесть в кустики. Дошлый, однако. Сам под зонтиком, а ты стой снаружи, изображай удильщика. И никуда не денешься, для народа надо, не для себя. Пришлось Парфеньке снимать свои блестящие (старуха сама начистила) штиблеты со скрипом, закатывать до колен суконные брюки и снимать подвенечный, тоже черный пиджак – очень уж маетно, как в парилке.
   Он сел на низкий береговой обрывчик, расстегнув воротник пунцовой рубахи, опустил потные ступни в теплую воду – хорошо, вольготно – и стал глядеть через кустики вдаль, как велел художник. Термос с квасом положил рядом на траву.
   – Вы, пожалуйста, привстаньте и руками упритесь в ноги повыше колен, – руководил художник. – А смотрите не на тот берег, а ближе, где у вас поплавки.
   – Я на поплавочные теперь не ловлю, я на донки да спиннинг.
   – Ах, какая разница! Речь ведь не о ловле, а всего лишь о позе. Очки бы вам надеть, и будет как у Перова.
   – Не знаю, как у вашего Перова, а очков не ношу, – обиделся Парфенька. – И разница тут, милый человек, большая. Донку я на полсотню метров закину и сижу на бережку, мечтаю об чем хочу. А на поплавочную здесь у меня не подлещик клюнет, а подъершик, пескарик, мелкота разная. Без прикорма же сели, на даровщинку, на дурницу.
   – Мы же не ловить! Впрочем, сидите, как вам удобней. – И художник приступил к работе.
   Парфенька сидел на травке, слушал гомон купающихся на водной станции и тревожился о своей чудо-рыбе: польют ли без него вовремя, сменят ли воду в цистерне – подохнет на такой жаре. Хоть бы дождичек спрыснул, как вчера у залива, хоть бы тучка прикрыла малость – кипит с утра зной, небо стало белесым, оплавленным, дышать нечем. В такое-то время угораздило его поймать эту беспредельную страхуилу и ввергнуть родную Хмелевку в несусветные тяготы. Но, может, бог даст, обойдется. Балагу-ров с Межовым оборотистые, вывернутся. Особенно с такими работниками, как Мытарин, как Сеня Хромкин.
   Парфенька привстал и поглядел в сторону Ком-мунской горы на том берегу – оттуда шла мотодора с рыбным профессором Сомовым и его молодым бородатым товарищем. Вчера они тоже ездили по заливу, а потом обмеряли рыбу, фотографировали, наблюдали за ее кормлением. Нынче с раннего утра хотели походить по дну залива, узнать ее конечную длину. Молодой бородач и костюм водолазный, говорят, привез или маску какую-то. Если дошли до хвоста, значит, можно вытаскивать дальше, скоро отмучаемся.
   – Я, знаете ли, всегда уважал деревню, – сообщил художник, бойко махая кисточкой то по своей фанерной «поллитре», то по холсту. – Вы колхозник, разумеется?
   – Мы? Нет, мы – пенсионер. Сорок лет вкалывал, теперь на заслуженном отдыхе.
   – А жена ваша – колхозница?
   – Всю жисть рабочая в совхозе. То доярка, то свинарка, то птичница. Пелагеей звать.
   – Рабочая? Очень интересно. И живете, вероятно, счастливо?
   – Когда как. Если под горячую руку попадешь, отлает. А так хорошая, смирная. Уф, духота какая, и питье не спасает.
   – Да, жарковато. Что это вы пьете, если не секрет?
   – Квасок, милый человек, квасок. Баба сама делала, какой секрет. Желаете?
   – Я привык пить минеральную, в крайнем случае газированную, а квас – не очень, знаете ли.
   – Газировка – на водной станции, – сказал Парфенька, не оборачиваясь, и помахал рукой мотодоре, показывая, где ей удобней пристать. – Будочка там есть синенькая, киоск.
   – Тогда я, с вашего позволения, схожу.
   Парфенька не ответил и заспешил по берегу к мотодоре – узнать, как и что.
   С носа на берег спрыгнул Федька Черт, за ним бритый профессор и бородатый кандидат. В мотодоре остался Иван Рыжих – хлопотал у заглохшего движка.
   – Не нашли? – спросил Парфенька.
   – Чего не нашли, отец?
   – Да рыбий-то хвост.
   – Пока нет. Возможно, она без хвоста.
   – Как так? Не может быть.
   – Такой рыбы тоже не может быть, а вы вот нашли, черт возьми, и даже ухитрились поймать.
   – Не ввязывайтесь, Дима, – бросил профессор на ходу. Озабоченный, на Парфеньку даже не взглянул, хотя они вчера выяснили, что ровесники, годки, и вроде бы подружились.
   Парфенька поглядел им вслед и подошел к закуривающему Черту.
   – Федь, будь другом, посиди на бережку вместо меня, а я за ними побегу, совещанье вот-вот. – И объяснил, что приезжий художник рисует с него картину для народа, патрет, приехал из самой Москвы, наша Хмелевка для него дремучая деревня, а мы все на один салтык, не различает.
   – По одежке поймет, – усомнился Черт и выставил литой рыбацкий сапог с голенищем до паха, помахал брезентовой полой штормовки.
   – А ты разденься, чего паришься так, или рано выехали?
   – На зорьке. Ветер с севера дул, холодрыга… Только, Парфеня, учти, пузырек с тебя.
   – И леща на закуску принесу, только посиди.
   – Лады.
   Обрадованный Парфенька побежал вслед за учеными, оставив на берегу праздничный пиджак и скрипучие штиблеты. Когда художник, утолив жажду, вернулся к своему мольберту, его натурщик стоял на берегу в одних трусах и курил, подставив солнцу совершенно белое кривоногое тело. Только кисти рук, лицо и шея были почти черными от загара.
   – Решили совместить полезное с приятным? А мне, судя по вашему лицу и рукам, думалось, что вы весь загорелый.
   – Недосуг нам, – буркнул Черт, бросив окурок в воду. – Это городские на дачах припухают, а тут по зорям вкалываешь, хоть варежки надевай.
   – Извините, но на городских вы напрасно. Нельзя противопоставлять деревню городу. Я, например, уважаю деревню как таковую, с удовольствием читаю в газетах об интенсификации, механизации и химизации. Вы, надеюсь, не против таких вещей?
   – Каких?
   – Химизации, например.
   – Это удобрения, что ли? Для нас, рыбаков, они один вред, хуже всякой напасти. С ранней весны поля с самолетов посыпают, и вот с ручьями, с дождями эти удобрения где оказываются, знаешь? В нашей Волге. А она, матушка, и так страдает.
   – Очень интересно, но вам лучше одеться. – Художник досадовал на этот глупый разговор и «тыканье». – Обнаженная натура тут не подойдет. Одевайтесь и обувайтесь. – Он увидел рядом с резиновыми сапогами Парфенькины штиблеты, удивился: – А почему вы и туфли и сапоги носите?
   – Для удобства, – не растерялся Черт. – Летом только в таких туфлях и ходить, а чтобы вода не попадала, мы поверх сапоги надеваем. Резиновые.
   – Летом? Странно. А что же тогда осенью?
   – Какая осень. Бавает, двое сапог наденешь – мало, третьи напяливаешь, а то и четвертые. Такая грязища, дожжик неделями поливает.
   Художник покачал прилизанной черноволосой головой: четверо сапог надевают! И это в век НТР, в век космоса!
   – Одевайтесь, товарищ, одевайтесь. И ноги у вас почему-то кривые.
   – Вот еще, ноги ему не те. Сам я их искривил, что ли!
   – Прошу вас, одевайтесь.
   – Шутишь начальник. Ты вон в белом костюмчике под разноцветным зонтиком, а я одетый на солнце, да?
   – Но ведь это вам нужно, уважаемый, а не мне.
   – Нам тоже ни к чему. Нам, если хочешь на откровенность, фотограф за целковый любую карточку сделает, а если за трояк – портрет на всю стену.
   – Извините, но я не фотограф, я художник, я прилетел сюда за тысячу километров. Будьте добры, оденьтесь и оставьте пререкания.
   – Маленькую принесешь, оденусь. – И, видя, что эта серость не понимает, показал пальцами: – Четуш-ку водки. Двести пятьдесят грамм, по-вашему.
   Художник взвел брови много выше очков, постоял, ошпаренный неожиданной наглостью, и решил дать отпор.
   – Вы, любезный, поручите выполнение таких заданий более достойному человеку.
   – Кому? Тут же никого больше нет, а тебе продавщица даст без слова. Вон ты какой представительный.
   – Да? – «Тыканье» коробило художника, но неуклюжая похвала была приятна. – А почему вы сами не сходите?
   – Денег нет. Я ей за прошлое еще два с полтиной должен.
   – Хорошо. Но вы все же оденьтесь. – И ушел.
   Черт опять закурил, постоял без дела и подумал, что хорошо бы сбежать домой. А то вернутся те ученые, и опять мантуль до заката. Пусть тут Ванька Рыжих постоит.
   – Ваньк, ты скоро там? – крикнул Черт.
   – Заканчиваю, осталось гайки завернуть.
   Вскоре он подошел, вытирая руки грязными обтирочными концами. Черт объяснил, что ему надо. Иван подумал и согласился, имея свой резон: пусть рисует вместо Парфеньки, а то все ему, везунчику, и рыбу, и портрет.
   – Ну бывай, – сказал Черт. – Только ты разденься, сядь и кури, а оденешься, когда принесет четушку. Так договорились?
   – А не увидит подмену?
   – Не разберет. Мы все для него на одно лицо.
   – Ладушки. – И, проводив Черта, Иван стал раздеваться.
   Художник с четвертинкой в руке увидел своего натурщика стоящим на берегу в одних трусах – не оделся, упрямец, – но стал он вроде бы покрупнее, ноги выпрямились, а волосы порыжели. Или это голову так напекло и происходит странная оптическая аберрация?
   Художник отдал ему четвертинку и две карамельки на закуску. Тот выпил, не торопясь, оделся. Художник удовлетворенно кивнул прилизанной головой и пошел к своему этюднику.
   – Вы тот же, товарищ рыбак? – спросил он, принимаясь за работу.
   – А какой еще? – удивился Рыжих.
   – Мне показалось, что вы стали выше и, простите, слегка порыжели.
   – У индонезийского народа пословица есть: «Встретив человека впервые, не говори ему: «Как ты похудел». А вы меня в первый раз видите. И я вас. Разве не так?
   – Так. Разумеется, так, вы правы. Но мне показалось.
   – Креститься надо, если кажется.
   Художник внимательно вгляделся в натурщика и смущенно взялся за кисть. Иронический совет был не лишен оснований: рыбак безусловно прежний, изменилось лишь освещение, и это необходимо учитывать. Кроме того, рыжий будет даже эффектней, с таким-то разворотом плеч, с орлиным профилем, стройностью… Можно дать в закатном освещении, и выйдет, как у Пластова в «Ужине тракториста»…

XVI

   Парфенька, поспешивший вслед за учеными, догнал их уже у самого входа в кабинет Балагурова и тут с ужасом обнаружил, что пиджак и штиблеты оставил на берегу, идет босиком. Прячась за спиной старого профессора, он на цыпочках прошел за ним до длинного стола и присел рядом, поджав босые ноги под стул. Народу в кабинете собралось много, все взгляды были обращены на ученых-ихтиологов, и прокравшегося Парфеньку, несмотря на его пунцовую рубаху, не заметили. Должно быть, примелькался он за эти дни.
   – Товарищи! – Балагуров почтительно встал за своим столом. – На сегодняшнем заседании мы рады видеть и приветствовать многоуважаемого члена Ихтиологической комиссии Министерства рыбного хозяйства СССР, члена научного совета по проблемам ихтиологии и гидробиологии Академии наук СССР, доктора наук, профессора товарища Сомова Андрея Кирилловича. – Он захлопал, и за ним дружно ударили руководящими руками директора, секретари. – Мы рады видеть также его молодого соратника, кандидата наук Хладнокровного Дмитрия Константиновича.
   Аплодисменты были пожиже, и старый профессор махнул рукой: хватит, мол, попусту терять время, займемся делом. Балагуров понял его, кратко пояснил положение в районе в связи с гигантской рыбой и предоставил слово ученым.