Педро почти не отходил от постели Марты. Глядя на его мрачное неподвижное лицо, я невольно, невзирая на тревогу о Марте, задумывался: какие чувства кроются под этой маской? К несчастью, мне предстояло узнать об этом слишком скоро.
   Под утро Марта очень металась, и только первые проблески дня принесли ей успокоение.
   — Я еще увижу Солнце! — шептала она и пыталась улыбнуться побледневшими губами.
   Теперь я один сидел рядом с ней, потому что Педро, изнуренный долгой бессонницей, поддался наконец моим уговорам и прилег в соседней комнате. Утренний свет пробивался сквозь окна из толстого, сделанного на Луне стекла, а свет лампы все заметней желтел и тускнел. Снег лежал на полях, как обычно, и когда ветер слегка разгонял испарения, вечно клубящиеся над горячими прудами, сквозь окна виднелась широкая сверкающая равнина.
   В этом резком и холодном, отраженном от снега сиянии наступающего дня, спорящем с желтым и мертвенным светом лампы, я глядел на Марту и уже ничуть не сомневался в том, что вскоре она покинет нас навсегда. За эту двухнедельную ночь она неузнаваемо изменилась. Лицо ее осунулось и побледнело, губы, некогда такие полные, пурпурные, притягательные, подернулись бледно-синим цветом смерти. Из-под приспущенных, почти прозрачных, сетью мелких жилок покрытых век смотрели уже гаснущие и невыразимо печальные глаза.
   Я оперся лбом о край постели и кусал себе руки, чтобы не разразиться ужасным немужским рыданьем, которое рвалось из груди, словно зверь с цепи.
   А снаружи тем временем становилось все светлее. Испарения, недавно еще серые, теперь проплывали за окнами, подгоняемые ветром, будто легкие белоснежные призраки. Временами пар клубился, заслонял свет, временами вытягивался в длинные колеблющиеся тени, которые внезапно возникали, склонялись, словно в поклоне, у окон и двигались дальше. Сквозь их полосы виднелись снежные поля и увитые облачками пара жемчужные колонны гейзеров, а дальше, над ними, на фоне бледно-голубого неба высилась вершина Отеймора, уже порозовевшая в первых лучах солнца.
   Марта спросила о детях, но услышав, что они спят, не велела их будить.
   — Пускай спят, — шепнула она, — я еще их увижу… прежде, чем Солнце взойдет. А сейчас хорошо, что так тихо…
   Потом повернулась ко мне:
   — Ты всегда будешь их опекать, ведь правда?
   — Буду, — сказал я, и горло мне сдавили слезы.
   — И не оставишь их никогда?
   — Нет.
   — Клянешься мне?
   — Да. Клянусь.
   Она протянула мне руку.
   — Добрый ты, друг мой, — шепнула она. — Я умру спокойно, зная, что ты о них не забудешь.
   Я схватил ее руку и страстно прижал к губам. Ее пальцы слегка дрогнули, словно хотели сжать мне руку. От них веяло уже таким холодом, что даже мои горячие губы не могли их согреть.
   — Я хотела тебе еще сказать перед смертью, — заговорила она, помолчав, — что ты… был мне дорог. Из-за этого я корила себя больше, чем из-за того, что была женой Педро… Может быть, если б я стала твоей, а не его, я бы еще жила…
   Она говорила все это тихим, гаснущим голосом, а во мне вдруг разразилась буря. Я зарыдал, как малое дитя, и в беспамятстве покрывал ее руку поцелуями, бормоча сквозь слезы бессвязные слова любви, так долго таившиеся и освобожденные лишь сейчас — перед лицом смерти.
   Марта слегка склонилась и положила другую руку мне на голову.
   — Успокойся, — говорила она, — успокойся… Я знаю… Не плачь… Так лучше, как получилось… Ты был мне дорог своим благородством, своей любовью к Тому… я даже сама не знаю, чем… а, несмотря на все, я, может, плохо к тебе относилась бы, если б ты встал между мной и тем единственным, кто имел на меня права. Ну, успокойся, не плачь. Теперь уж ты знаешь. Я думаю, Томас меня простит, что я это чувствовала и что сказала об этом тебе в час своей смерти… Я была так несчастна.
   Она замолчала, обессиленная, а я, спрятав лицо на ее груди, весь дрожал, сотрясаемый подавленными рыданиями. Но она заговорила вновь:
   — Пускай уж… признаюсь тебе во всем. Все равно я в последний раз говорю с тобой… В тот полдень…
   Она вдруг замолкла, словно внезапный стыд, не отступивший даже перед смертью, перехватил ей горло, но я знал, о каком полдне она говорила!
   Марта помолчала, едва шевеля губами, а потом с неожиданной силой, поднеся ладони к вискам, выкрикнула:
   — Почему ты не убил Педро?!
   И в эту минуту я услышал сдавленный стон. Было в нем нечто такое страшное, что я невольно вскочил и обернулся. В дверях, опираясь рукой о косяк, стоял Педро, бледный, как труп, и смотрел на нас широко открытыми глазами. Должно быть, он уже давно там стоял и слышал все, что Марта мне говорила. Когда он заметил, что я увидел его, он сделал несколько неуверенных шагов вперед и пробормотал что-то невразумительное.
   Марта с подавленным криком отвращения повернулась лицом к стене.
   — Простите, — простонал Педро, — простите, я невольно… Я не хотел…
   В это время в соседней комнате раздались голоса и топот.
   — Дети! — закричала Марта и протянула руки.
   Но девочки, оробев, остановились у порога, и только Том припал к ней, а она охватила его голову дрожащими руками и прижала к себе.
   Педро посмотрел на это и шагнул ко мне.
   — Ты обещал ей, — он кивнул на Марту, — помнить обо всех детях… обо всех! одинаково…
   Прежде чем я, пораженный этими странными словами, успел ответить, его уже не было в комнате.
   Сквозь пляшущие за окном испарения пробивался солнечный луч, превращая верхние стекла в кусочки сверкающего золота, и пронизывал светящимся снопом душный воздух комнаты. Марта лежала неподвижно, глядя угасающим взором на полосу солнечного света, которая все ниже соскальзывала по стене и, словно ангел, нисходящий с небес, плыла к ее изголовью. Девочки на цыпочках приблизились к постели и с изумлением смотрели на бледное, застывшее лицо матери.
   Душно мне было, на губах я ощущал едкую горечь. Этот наступающий день шел ко мне как безжалостная, мучительная насмешка, ибо я знал, что вместе с ним начнется пустота и неотступные думы о прошлом. Минуты проходили в молчании…
   Внезапно Том вскрикнул:
   — Дядя! Дядя! Я боюсь! Мама так страшно смотрит!
   Я повернулся: солнечный луч, упав на подушки, освещал лицо Марты, застывшее, мертвое, но еще глядящее на Солнце остекленевшими глазами.
   — Ваша мама умерла… — каким-то чужим, сдавленным голосом шепнул я детям, которые теснились у постели, перепуганные и удивленные. Потом наклонился, чтобы закрыть глаза Марте.
   В эту минуту раздался грохот выстрела. Я метнулся к двери: Педро лежал в соседней комнате на полу с пробитым виском и дымящимся револьвером в руке.
   Я зашатался на пороге, как пьяный.
   Сейчас они оба уже лежат в могиле. Я сам оказал им последнюю, посмертную услугу — завернул их тела в большие, сотканные из растительных волокон и пропитанные смолой саваны и своими руками отнес их в лодку, которой предстояло везти их на Кладбищенский остров. В лодке рядом с трупами и со мной сидело четверо детей. Трое старших примостились возле тела Марты. Том, ошеломленный и напуганный зрелищем смерти, молча сидел у ног матери, Лили и Роза цеплялись за саван и с плачем звали маму, будто требуя материнских ласк, на которые она поскупилась при жизни. Педро все покинули. Только младшая девочка подползла к нему и, гладя покрывающую его грубую ткань, тихонько шептала:
   — Бедный папа, бедный…
   Печальной нашей поездке сопутствовала чудесная погода. Солнце, еще невысоко поднявшееся над горизонтом, заливало золотистым светом огромный, спокойный, чуть подернутый мелкой рябью от легчайшего дуновения ветра морской простор, на котором смутно рисовались вдали острова, утопающие в прозрачной голубой дымке. И никогда прежде я не ощущал так живо и так болезненно эту безжалостную и ужасную иронию, которая таится в красоте природы, одинаково равнодушной и к радостям, и к страданиям человека. Ведь в этой лодке были со мной трупы двух последних человеческих существ, которые вместе со мной прибыли на эту планету и знали, как и я, родную мою Землю; я вез их, чтобы положить в склеп, для меня самого предназначенный, и потом остаться навсегда одиноким, а Солнце светило спокойно, прекрасно и великолепно — совсем так же, как в детстве, когда я беззаботно играл в его сиянии на той, далекой от меня сейчас планете.
   С лодки я перенес их обоих в гробницу, которую соорудил на холме в самой красивой части острова. Легкими были эти трупы, вшестеро легче, чем на Земле, а я сгибался под их тяжестью… Чему дивиться! Ведь я нес в могилу останки своего горького счастья!
   Марту я похоронил в могиле, которую некогда предназначал для себя. Для Педро выкопал другую, чуть поодаль.
   И буду я жить дальше… По правде говоря, когда тяжесть невыразимой тоски совсем подавляет и сокрушает меня, нередко испытываю я страшное искушение уйти с этой планеты единственным оставшимся для меня путем, по которому уже ушли отсюда шестеро: О'Теймор, братья Ремонье, Вудбелл, Фарадоль и Марта; но тогда вспоминается мне клятва, которую я дал умирающей, — что я не оставлю ее детей. Для них я должен жить. Я приговорен теперь к жизни, как раньше, пока жива была Марта, приговорен был к любви. И две эти лучшие в мире вещи — любовь и жизнь стали для меня жесточайшей болью и горчайшей мукой…
   Дни мои принадлежат этим детям. Изо всех сил я стараюсь все время думать о них, занимаюсь с ними, учу их, держу возле себя, охраняю и воспитываю, потому что на мне, бездетном, лежит, право же, долг духовного отцовства перед всем лунным поколением.
   Но по ночам я возвращаюсь на Землю и говорю с умершими. Что-то уже разладилось и расстроилось в моем мозгу, или это боль, туманом встающая из сердца, окутала его, но только явь кажется мне сном, а сновидения — это подлинная моя жизнь…
   Я тоскую по снам. В них я хожу по Земле и умиленно целую ее деревья, цветы, даже пыль и камни, — и все мне кажется, что никогда не отрывала меня от Земли неистовая, надменная жажда познать тайны звездных просторов.
   А иногда ко мне приходят мертвые друзья.
   Сперва появляется седовласый О'Теймор и винит себя — он, который был воплощением доброты, — в том, что легкомысленно увел нас на эту пустую планету, подвешенную в небе, как светильник для Земли. Потом я вижу братьев Ремонье. Они жалуются, что пошли за нами и встретили смерть. Появляется Вудбелл, весь бледный, и спрашивает: что мы сделали с Мартой? Была ли она с нами счастлива? Педро рассказывает о том, что в последние годы жизни я читал в его глазах: о неистовой и страстной своей любви, которая поглотила его, как огонь поглощает горстку стружек, о своей страшной судьбе, которая не дала ему ни одной счастливой минуты, а повелела долгие годы видеть отвращение, гадливость и презрение в глазах желанной и ему принадлежащей женщины, и молчать, и душить в себе всю любовь, и всю боль, и оскорбленную мужскую гордость; он говорит мне, какие адские муки терзали его душу в ту последнюю ночь, когда он увидел меня, укрывшего лицо на ее груди, и позже, когда он подносил револьвер к виску…
   Этот хоровод печальных призраков замыкает Марта. Она является передо мной тихая, с застывшей на губах страдальческой улыбкой, и благодарит меня за то, что я был человеком, а временами, кажется мне, молча укоряет за то, что я им не был.
   Какая бездна печали и сожалений во мне…
   Так эти тени беседуют со мной. И хоть они не говорят мне ничего радостного, все же мне просто и хорошо с ними, ибо это близкие мои.
   Это новое лунное поколение, подрастающее вокруг меня, — оно какое-то уже иное. Это еще дети, но я ощущаю, что они создают себе особый мир, который для пришельца с Земли всегда будет чужим, подобно тому как мой мир недоступен им, рожденным на Луне.
   А ведь я, собрат шести могил, рассеянных по Луне, вынужден жить с теми, для кого эта планета — родина. И кто знает — как долго еще…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
СРЕДИ НОВОГО ПОКОЛЕНИЯ

I

В Полярной Стране
   Поколение это уже созревает, и я чувствую себя среди него все менее необходимым и все более печальным… Вот и отправился я в Полярную Страну, чтобы глядеть на Землю и быть одиноким.
   От Исхода нашего из Земли Утраченной прошло уже двести девятнадцать лунных дней, и шестьдесят семь прошло со дня смерти Марты и Педро.
   Странно мне, что я не умираю…
* * *
   Итак, я снова обитаю на полюсе. Безграничная тоска по родине моей, по Земле, гнетет меня все сильнее. Из-за нее я забываю даже об этом поколении, доверенном мне Мартой в смертный час. Но они живут там, над морем, и они счастливы. Когда я уходил, в них пробуждалось весеннее чувство любви. Слишком сладостно… и слишком больно было мне смотреть на эту весну.
   Здесь тишина, и одиночество, и воспоминания…
* * *
   Снова было затмение Солнца, и черная, как труп, Земля в золотисто-радужном ореоле, и ливень, и наводнение…
   От Исхода нашего лунных дней двести двадцать шесть…
   Тревога на меня что-то нашла — как там Мартины дети.
   Придется мне снова пойти туда, к морю, и поглядеть, не нужен ли я им.
   Тяжкий сон мне снился, и Марту я видел во сне.
* * *
   После семи лунных дней отсутствия я снова побывал в Стране Теплых Прудов… Тревога о детях Марты привела меня туда.
   Том стал мужем своих сестер, Лили и Розы.
   Это просто удивительно, как люди мельчают на Луне. Ада, кажется, будет еще меньше ростом…
   Во время моего пребывания у моря произошло страшное извержение Отеймора, самое сильное из всех, какие я помню. Южный склон кратера обрушился в море… Это был день двести тридцать восьмой от Исхода нашего; началось извержение через четырнадцать часов после полудня.
   Когда я уходил, Роза ожидала ребенка.
   Аду я взял с собой — слишком она одинока там… Сейчас она более, чем когда-либо, нуждается в моей опеке. Это ужасно, что мне еще нельзя умереть!
   Я возвратился в Полярную Страну на двести пятьдесят первый день от нашего Исхода.
   Том пытался удержать меня при расставании, но я видел, что он рад моему уходу. Том властолюбив, и ему не по душе, что я пользуюсь таким авторитетом у его жен. Рад он и тому, что со мной уходит Ада; он не любит Аду за то, что она не желает ему подчиняться, хоть она совсем еще ребенок.
* * *
   Идут часы, тусклые и холодные, словно полярный свет незримого Солнца, — длинная-длинная, нескончаемая вереница часов…
   Я с трудом сохраняю счет времени; говорю я мало, и Ада рядом со мной молчит. Просиживает целыми часами на зеленых мхах и обводит печальными, смутными глазами розовато освещенные вершины гор…
   А я?..
   Прямо и сам не знаю…
   Давно я перестал жить настоящим, а тем более — будущим. Зато озираюсь назад и неустанно смотрю в лицо своим воспоминаниям. Невеселое общество! Печален я там, у моря, печален и здесь, где вижу Землю на краю небосклона.
* * *
   Много времени прошло с тех пор, как я сделал последнюю запись. Ада подрастает и начала тосковать по своим близким, я вижу это по ней, хоть она и не желает прямо в этом признаться.
   И я думаю, что пора все же мне возвращаться к морю. Я старею; а если я умру среди этой пустоты и одиночества, Ада будет обречена на смерть. Ради нее я вернусь, хотя, видит бог, как желал бы я остаться здесь и умереть, глядя на Землю!
   Я уж и так боюсь, что слишком долго это дитя пробыло со мной, молчаливым и грустным отшельником. Странный это ребенок, и странно, что мы в этом одиночестве вместо того, чтобы сблизиться, становимся все более чужими друг для друга. Она глядит на меня широко открытыми глазами, и я вижу, что она думает о многом таком, чего мне не говорит.
   Но самому-то себе я могу признаться? Я так давно здесь с этой девочкой, а ведь не привязался к ней, напротив, неприятно мне ее присутствие, так хотелось бы мне быть одному и беспрепятственно думать о прошлом… о Земле…
   И все-таки нужно возвращаться… к Тому, к детям Тома, которые с удивлением и страхом будут смотреть на меня, на старого, седого человека, который некогда прилетел с Земли, а теперь долго жил в одиночестве…
   Нужно мне возвращаться… Возвращаться нам нужно, Ада…
   Еще нельзя мне умереть.

II

У моря, на Теплых Прудах
   От Исхода нашего лунных дней четыреста девяносто два, то есть примерно тридцать восемь земных лет.
   Очень давно уже я ничего не записывал на этих страницах — сегодня беру их в руки, чтобы отметить смерть Розы.
   Она погибла, страшно сказать, от руки своего мужа и брата, любимого некогда моего воспитанника Тома, который в гневе ударил ее камнем по голове.
   Вторая жена Тома и старшие его дети приняли это молча; им кажется, что он имеет право убивать всех, кто ему перечит. Одна лишь Ада, обычно державшаяся поодаль от семьи Тома, на сей раз выступила против убийцы. Без рыданий, без криков, но с гневным лицом и воздетыми руками шла девушка к нему, а он боязливо отступал, хоть мог свалить ее одним ударом, потому что он выше и сильнее.
   Но Ада остановилась в двух шагах от него и, указывая на неостывшее тело Розы, начала потрясать руками и кричать:
   — За кровь жены твоей проклинаю тебя от имени Старого Человека!
   (Старым Человеком теперь называют меня здесь.)
   Том устрашился, но минуту спустя мрачно взглянул на меня, все это время молчавшего, а потом сказал Аде, силясь придать надменность своему голосу:
   — Роза была моя, я мог делать с ней все… кормить ее или убить. Почему же она меня не слушалась?
   Этот страшный случай, это преступление — невольное, ибо я посейчас не верю, что Том ударил жену с намерением убить ее, — вдруг прояснило для меня три обстоятельства, в которых я ранее не отдавал себе отчета.
   Я вижу прежде всего тиранию Тома, и мне кажется, что я тому виной, ибо воспитывал его и не сумел сделать иным. Да и не следовало, может, проводить одинокие годы в Полярной Стране, а их здесь предоставлять своей судьбе…
   Еще удивила меня Ада. По ее выступлению против Тома и по многим другим признакам, которые мне лишь теперь припомнились, я понял то, на что мало обращал внимания до сих пор, — необычные взаимоотношения у нее с братом и его семьей. Мне кажется, это взаимная ненависть, однако все остальные боятся этой девушки, самой молодой из первого поколения здешних людей. Она держится от всех вдалеке и считается чем-то вроде жрицы, хоть я и не знаю, удачное ли это определение. Жаль мне Аду, она одинока и, кажется, навсегда останется одинокой в этом мире, как и я, — жаль еще сильнее потому, что я не сумел стать для нее тем, чем, наверное, должен бы стать в таких обстоятельствах: добрым отцом и другом. Но и в ее отношении ко мне больше какого-то суеверного преклонения, чем любви. Видно, и в этом повинен я сам.
   А третье, что более всего ужаснуло меня, ибо ближе всего меня касается: они считают меня… Но нет! Может, мне просто кажется! Что ж из того, что Ада проклинала Тома от моего имени? Ведь я же здесь самый старый, так, наверное, только поэтому… А все же, если это так и есть, — неужто и в этом… идолопоклонстве повинен я сам? Как странно все они произносят те слова, которыми меня именуют: Старый Человек…
* * *
   Сегодня я снова видел сон, который уже много лет неотступно меня преследует, и я из-за него чувствую себя все более чужим в этом мире…
   Снилось мне, что я был на Земле.
   Но сегодня это был странный сон…
   Меня окружали люди, и я весьма увлеченно беседовал с ними о делах государств, народов, о прогрессе… Мне говорили, что границы некоторых стран изменились с тех пор, как я оставил Землю, что другие теперь законы и отвергнуты прежние верования. Все это меня заинтересовало, и захотелось мне после долгого отсутствия своими глазами увидеть Землю, чтобы понять, какой она стала.
   И вот я отправился в путь и проходил по знакомым мне некогда городам и краям. Действительно, изменилось многое. Я пролетал над континентами и с высоты птичьего полета дивился тому, что на месте прежних столиц видны руины, на месте цветущих полей — пустыри и пепелища, а там, где некогда простирались пустыни, я видел воду, и видел я возделанные поля и луга вокруг новых столиц, бурлящих движением и жизнью. Я останавливался по временам и заходил в дома людей и расспрашивал их о событиях моего времени, но никто уже ничего не мог мне ответить. Качали только головами и говорили: «Мы ничего об этом не знаем» или: «Мы забыли».
   Ужас мной овладел и невыразимая печаль, ибо видел я, что Земля стала иной, совсем непохожей на ту, какую я знал.
   «Видимо, — думал я во сне, — прошли уже не годы, а века с тех пор, как я отсюда удалился, на Луне ведь так трудно считать долгие, похожие друг на друга дни, должно быть, я многие из них затерял в памяти… И вот я на Земле, которую не знаю и которая уже не знает меня».
   И вдруг я почувствовал себя таким ужасающе несчастным! Чужой на Луне, с которой не сумел сжиться, чужой на Земле, на которую чудом каким-то вернулся — слишком поздно! Где же я теперь найду себе место?
   И продолжал я парить в воздухе, а в сердце моем была страшная пустота. А тем временем на смену короткому дню приходила ночь. Первые звезды уже засверкали на небе, когда, несомый внутренней силой, я оказался над безбрежной равниной океана. Подо мной колыхались волны, будто чудовищные, переливающиеся извивы какого-то зверя с блестящей скользкой оболочкой, а в волнах отражались россыпи золотистых небесных светил.
   Я взглянул вокруг: только здесь ничто не изменилось! Этот водный простор был все таким же безмерно громадным — и таким же подвижным. Но, думая об этом, я заметил, что море странно вспучивается и вздымает ко мне свои волны. И только сейчас я увидел, что прямо надо мной стоит полная Луна, а по океану катится к ней гигантский вал прилива. Ужаснул меня призрак того мира там, вверху, и хотел я бежать куда-нибудь, где не виден его ослепительный блеск, но вдруг силы меня покинули. Я почувствовал, что падаю на вздымающиеся волны, а они все растут и поднимают меня все выше, к Луне, выгибаются, словно громадные, неслыханно длинные шеи со сверкающими гривами, приглушенно хохочут и все выше швыряют меня. В нестерпимом ужасе я обернулся к Луне: она росла на глазах, становилась все ближе, раздувалась, занимала уже половину горизонта, покрывала уже все небо, словно тускло-серебряным шлемом. Мне казалось, что я вижу, как из-за ее краев высовываются головы измельчавших потомков Марты, и слышу злорадный смех и крики:
   — Вернись к нам! Вернись к нам, Старый Человек! Ты ведь уже не земной.
   Отчаяние, ужас, отвращение, гадливость и безумное желание остаться на Земле, пусть даже она знать меня не хочет, — все это бурей хлынуло в мою грудь, ужасный крик вырвался из моего горла, я напряг все силы, чтобы противостоять волнам, швыряющим меня в пространство, я хватался руками за воду, бил воздух ногами… Тщетно! Я вдруг почувствовал, что Земля уже не внизу, а над моей головой, и я падаю обратно на Луну…
   Страшный сон! И еще более страшная действительность…
* * *
   От Исхода нашего лунных дней пятьсот и один.
   Том с двумя старшими сыновьями предпринял исследовательскую экспедицию по морю к югу. По его рассказам я заключил, что они добрались почти до самого экватора. Однако продвинуться дальше им помешали страшные тропические штормы. Так и пришлось им вернуться ни с чем.
   Том долго беседовал со мной после возвращения. Много говорил о своей матери и о Розе — жалел о ее смерти.
   Потом, вспомнив о путешествии и описав мне страшные трудности, которые ему пришлось преодолеть, он задумался, а под конец сказал, что опасается, не было ли это его последним путешествием…
   Действительно, смотрю я на него и прямо не понимаю… Этот человек, прожив еще половину моего возраста, уже состарился. На Земле он только достиг бы расцвета сил… Здесь люди раньше созревают и раньше стареют. Тем удивительней, что я живу…
   Я сказал об этом Тому, а он взглянул на меня и, поколебавшись, произнес:
   — Да, но Ада и мои дети говорят, что ты — Старый Человек…
   Странно прозвучали у него эти слова.
   — Но ты-то, — возразил я, — ты, который знаешь меня с детских своих лет, что обо мне говоришь ты?
   Том ничего не ответил.
* * *
   Через четырнадцать лунных дней после смерти Розы умер Том. Оставил он двенадцать детей: пятеро от умершей жены, а семеро от Лили.
   Я сам похоронил его на Кладбищенском острове, рядом с могилами Марты, и Педро, и Розы, и самого младшего, тринадцатого, ребенка, который умер вскоре после рождения.
   Лили ужасно горюет по умершему. Кажется мне, что и она вскоре последует за ним.
   Одна Ада спокойна.
   Патриархом лунного народа стал теперь Ян, старший сын Розы и Тома, женатый на дочери Лили…
   А я… я давно уже не в счет…
* * *
   Ада с глубоким убеждением сказала мне сегодня, что я никогда не умру… Не знаю, то ли она сошла с ума, — да и все это лунное поколение, которое внимает ей и, надо полагать, верит, — то ли я и вправду некое странное исключение меж людей… Ведь действительно — почему я все еще живу?
* * *
   Лили умерла.
   Из первого поколения лунных людей одна только Ада еще жива.
   От Исхода нашего лунных дней пятьсот и семнадцать…
* * *
   Ужас меня охватывает, потому что вокруг меня действительно происходит нечто такое, чего я не могу и не хочу — не хочу! — понимать…
   Во время бури, на этот раз более лютой, чем обычно, и совпавшей с грозным извержением Отеймора, лунный народец пришел к моему дому с жертвоприношениями, а во главе шла безумная Ада, которая, видимо, лишилась рассудка из-за долгого одиночества в Полярной Стране. Уже со времени плачевного конца Розы, который страшно ее потряс, я начал думать, что в ее мозгу творится нечто неладное, а теперь вижу, что Ада действительно помешалась. Но только я один это и вижу! Они ее чтят и думают, что ее осенило свыше! И сегодня, под ее безумным предводительством — страшно вымолвить! — они молились мне, чтобы я остановил ветры и успокоил колеблющуюся под их ногами почву! Значит, они и вправду считают меня…