– Вознесенский, дай закурить.
   Он достал папиросы, закурил одну и дал ей, показав, как и что нужно делать.
   Они опустились на траву, и оба молча курили, думая каждый о своем.
   – Я шляпку потеряла! – вдруг поняла она.
   – Да Бог с ней.
   – Нет, нужно найти. Жалко.
   Она вскочила и торопливо двинулась в ту сторону, где накануне их готовили к расстрелу. Она шла по притоптанной вчера траве, тем путем, которым они убегали. Весь ужас пережитого возвращался к ней, доносил до сознания смысл произошедшего. Картина, накануне сжатая до одной пульсирующей точки, вдруг раскрылась, приобрела объем, краски – свет ясного осеннего утра беспощадно высветил суть. Она дошла до распадка и вдруг ясно увидела в своем воображении убитые тела сельчан и среди них свое – растерзанное, окровавленное. Асю стало колотить. Она попятилась, торопливо отступила прочь, наткнулась на мужа, вцепилась в его портупею, уткнулась лицом в колючую ткань шинели. Рыдания сотрясали ее. Вознесенский терпеливо гладил ее по спине, говорил какие-то слова. Она не слышала слов, но его интонация и тембр голоса постепенно возымели свое действие. Она успокоилась, и они потихоньку двинулись к дому. Он нарочно повел ее в обход, огородами, чтобы не проходить через площадь – перед сельсоветом вся улица была усеяна убитыми – зелеными, красными, махновцами и сельчанами. Все они отстаивали свои интересы, все страдали и все по-своему были правы. Комиссар Вознесенский, бывший поручик царской армии, сын священника, отгонял от себя эти мысли, ибо они не могли помочь в той жестокой игре, в которую втянула его жизнь.
   Ночью, на кровати бабы Ганны, за занавеской, мокрые и уставшие от любви, они не спали.
   – Хочешь, я отвезу вас в Любим? – спросил он.
   Ася повернулась и стала смотреть на него. В темноте его глаза казались черными.
   Она заметила – чем страшнее и безрадостнее бывали вокруг события, тем яростнее и ненасытнее становились их ночные схватки на жесткой кровати. Вопреки вторгающейся в их быт смертельной опасности они самозабвенно – назло – предавались любви.
   Вознесенский никогда не говорил ей «люблю», и она ни разу не сказала ему этого слова. Они старательно, по негласному уговору, обходили это слово и близкие к нему откровения. Вознесенский держал с Асей взятый давным-давно снисходительно-покровительственный тон, который и оказался единственно верным. Ася же отвечала ему с ноткой некоторого пренебрежения, и это была их игра, помогающая строить жизнь, позволяя не относиться слишком серьезно к происходящему вокруг и, не напрягая друг друга излишне, все же пытаться быть счастливыми в этом происходящем.
   – Нет.
   – Но почему?
   – Чтобы ты водил на это священное ложе молоденьких хохлушек? Не выйдет, господин поручик.
   – Что я слышу? Ты ревнуешь?
   – Никак нет, товарищ комиссар! Но боевая подруга должна быть рядом. Не так ли?
   – Странные нынче боевые подруги… Когда-то, помнится, одной выскочке-гимназистке один глупый молодой подпоручик сулил золотые горы, жизнь в столице, но она задирала нос. А теперь взяла себе в мужья непонятно кого, спит с ним на лавке, делит солдатский хлеб – и довольна!
   – Не довольна и буду ворчать, а золотые горы я тебе еще припомню!
   – Ворчи, моя злючка, ворчи. – Вознесенский обхватил ее сильными руками, прижал к себе и вскоре уснул.
   А Ася спать не могла и мысленно продолжала разговор. Разве может она уехать? Она не может себе самой ответить на вопрос – любит ли она Вознесенского, но ей необходимо его присутствие. Только с ним рядом, пусть в опасности, пусть в неудобствах, она ощущает себя вполне собой. Его мужское присутствие делает ее женщиной, придает ей что-то такое, чего ей недостает. Но ему она этого, конечно же, не скажет. И еще не скажет, что обещала одному человеку постараться полюбить своего мужа, когда они будут вместе. Алексею это знать ни к чему…
 
   В женской сельскохозяйственной коммуне «Революция» праздновалась третья годовщина. В клубе, устроенном в бывшей монастырской церкви, собрались сами коммунарки – в красных косынках и синих сатиновых блузах – и многочисленные гости из области, из района и даже представитель из Москвы. Поверх затертых и частично забеленных фресок были развешаны лозунги на красных полотнищах. На месте алтаря высилась сцена. За столом, покрытым красной скатертью, сидели юбиляры – основатели небывалого хозяйства, женщины-коммунарки.
   – Товарищи! – звонким голосом обратилась к собравшимся председатель коммуны, задорная молодая женщина с крестьянским конопатым лицом и крупными руками. – Мы, коммунарки «Революции», рады видеть вас сегодня на нашем празднике. Год назад нам, горстке деревенских женщин, решивших объединиться и вместе поднять небольшое хозяйство, партия выделила земли бывшей Рябининой пустыни и ее постройки. Трудно было, товарищи, начинать. Но вера в правое дело и желание приблизить светлое будущее помогали нам. Не покладая рук женщины-коммунарки трудились на полях, строили мясомолочную ферму, сеяли овес, картофель, горох. Первый урожай наш был невелик – несколько пудов овса, гороха. Чуть больше картофеля. Много раздавалось ехидных голосов в наш адрес, дескать, ничего не выйдет и, мол, баба без мужика не справится. Справились! И вот собран первый урожай льна, полностью обеспечиваем себя и сдаем государству молоко, рожь, овес. Не гнушаемся заниматься и подсобным промыслом. Так, Евстафия Шелепина наладила в коммуне переработку дегтя, а затем коммунарки стали обжигать кирпичи, строить дома, выделывать кожи и сами шить для себя сапоги и туфельки.
   В этом месте речь Угодиной прервали аплодисменты. Переждав, она продолжала:
   – И я сегодня хочу поздравить своих подруг, которые все как одна – передовицы труда и отличные товарищи. Ура!
   Зал взорвался аплодисментами. Приезжие мужчины поднялись и аплодировали стоя. После вступительного слова председатель коммуны Антонина Угодина предоставила слово гостю из Москвы. Под громовые аплодисменты дядечка в военном френче без погон пробирался к трибуне.
   В зале, в первом ряду, среди гостей бок о бок сидели любимские активисты – Леонид по прозвищу Кожаный и бывший псаломщик, а ныне член парткома Юрьев. Вместе со всеми они аплодировали оратору, то и дело наклоняясь друг к другу, чтобы обсудить происходящее.
   – Больно чудно, – усмехнулся Юрьев. – Они что же, и землю сами пашут? Или же мужиков нанимают?
   – Шут их разберет, – лениво отозвался Кожаный. – По мне, так разогнать этот бабий монастырь, чтобы другим неповадно было. Заведут моду…
   – В коммуне, я слышал, и дети имеются? Как же этот вопрос?
   – Еще как имеются! Ясли организовали и по очереди дежурят. Хотите вы этого?
   Юрьев усмехнулся:
   – Мужиков, значит, нет, а дети имеются?
   – Так ведь коммуна, – вторил ему Кожаный. – Все общее. Небось изредка в свое стадо племенного мужичка и подпустят…
   – Хотелось бы мне в этом стаде попастись, ха-ха…
   Сзади на них зашикали. В это время московский гость кончил хвалебную речь и начал награждение передовиков. На сцену поднимались коммунарки и, смущаясь, пряча глаза, принимали из рук гостя подарки в виде отрезов на платье. Фамилии, громко объявляемые московским товарищем, не трогали слух любимских гостей, пока тот не выкрикнул отчетливо:
   – Бригадир Софья Круглова!
   Кожаный напрягся, вытянул голову. По проходу пробиралась к сцене молодая женщина. Одета, как и все, в синюю блузу и красную косынку, из-под которой на спину опускается длинная тугая коса. В бригадире коммуны Кожаный без труда узнал бойкую, своенравную Сонечку Круглову.
   – Неужто наша? – догадался Юрьев. – Данилы Фролыча дочь?
   – Она самая, – приглушенно, с непонятным затаенным чувством произнес Кожаный. – Вот она где, горлинка, спряталась…
   – От кого? – не понял Юрьев.
   – От отца-кулака, от кого же! Она у нас активистка была, а отец-куркуль выгнал девку. В школе поначалу жила, а потом враз исчезла, след простыл. Думал уж, сгинула девка, а она вон какая – еще смачней стала.
   Кожаный жадно наблюдал, как Соня жмет руку москвичу, как по проходу пробирается к своим, улыбаясь и прижимая к груди сверток с подарком.
   – В бедрах раздалась, и грудь тоже… того… – хихикнул Юрьев. – А что же папаша? Я слышал, чайную-то ему вернули? Миндальничаем с кулаками…
   – Так ведь новая экономическая политика. Лояльность проявляем… Они теперь головы подняли. Чайная, постоялый двор, все в ажуре. Надолго ли?
   После собрания народ высыпал на площадь – принимать подарок партии, трактор. Под восторженные возгласы сама Антонина Угодина вела железного коня вдоль бревенчатых бараков коммуны.
   Кожаный обошел кучку гостей, протиснулся сквозь плотный строй коммунарок, ни на миг не выпуская из поля зрения толстую русую косу Кругловой. Приблизился, встал позади. Соня вместе со всеми аплодировала и кричала «ура!». Кожаный положил ей руку на плечо. Соня обернулась, и улыбка исчезла с лица. Леонид Матвеевич с интересом наблюдал за смущением своей знакомой.
   – Вот ты где, Софья Даниловна, прячешься…
   – Я не прячусь, – дернула плечом Соня. – А вас каким ветром?
   – Поздравить приехал вашу коммуну. Слава-то по всей губернии разносится. Но, положа руку на сердце, приятно был удивлен… Не ожидал тебя здесь увидеть.
   – А я вас не ожидала… – пробормотала Соня, пытаясь выбраться из толпы, на волю. Ей это удалось, и она торопливо пошла прочь, в сторону деревянных хозяйственных построек. Кожаный двинулся за ней и, когда она, вероятно, решила, что он потерял ее из виду, преградил ей путь.
   – Что же ты убегаешь, Круглова, как неродная?
   – А я в родню вам, Леонид Матвеич, и прежде не набивалась. А уж теперь и подавно.
   – Это отчего же – теперь-то? Ты вроде женщина свободная, я – тоже. Почему бы нам поближе-то не сойтись? А? Да постой, не бегай, я ведь и догнать могу.
   – Некогда мне с вами в догонялки играть. До свидания.
   – Вот и я о том же, что нам играться-то. Пойдем, Круглова, прогуляемся в лесок, побеседуем?
   – Недосуг, Леонид Матвеич. Извините.
   – Или навещает тебя кто, в коммуне-то? Или ты, напротив, решила монашкой стать? Не пойму я что-то…
   – Мое это дело, ясно?
   – Ясно… На папашу ты становишься похожа, Круглова, с норовом, – усмехнулся Кожаный. – Я ведь с симпатией к тебе, с сочувствием. Ну ладно, председательша ваша вдова, мужа в германскую потеряла. Ну, другие там… тоже вдовы больше, я узнавал. А ты-то! Молодая, незамужняя, кровь с молоком! Не место тебе здесь, Круглова. Мужика тебе надо толкового.
   – Спасибо за заботу, Леонид Матвеич, но уж я сама как-нибудь. Прощайте.
   Соня обогнула его и побежала к бараку. Зайдя внутрь, тотчас же закрыла щеколду. Прижалась спиной к двери, постояла, переводя дух. Шагов на крыльце не услышала, торопливо пересекла длинный коридор, толкнула последнюю дверь.
   – Что это ты запыхалась, будто за тобой гнался кто?
   Мать только что уложила ребенка и теперь штопала детские штанишки.
   – Ленька Кожаный, – вздохнула Соня, стаскивая с ног тяжелые сапоги. – Принесла нелегкая!
   – Господи! – Мать прикрыла рот ладошкой. – Что теперь будет?
   – Ничего не будет. Покрутится, покрутится, да и уберется восвояси. Ну как она? – Соня кивнула на кровать.
   – А что ей? Наелась и спит. Ты бы, Соня, помирилась с отцом. Ну поорет, поорет да и простит. Все же малышке повольготней в большом-то доме да и посытней. Что она у тебя, как теленок все равно что в яслях!
   – Мама, я не вернусь. Здесь я сама себе хозяйка, а дома что? Всю жизнь слышать, что без мужа родила? Упреки одни да выговоры? Нет уж, довольно.
   – Будто плохо тебе у отца-то жилось. Ты вот в передовицы вышла, на работе первая, а кто тебя всему научил? Откуда ты такая ладная-то?
   – Да, я благодарна вам с папой и все понимаю, но… не смогу я там больше. Мне все там напоминает о нем!
   – Ну так что ж теперь, всю жизнь собираешься незамужней вдовой вековать? Нельзя так, Соня.
   – Можно. Мне никто не нужен. Понимаешь? После него – никто. С ним никто не сравнится. Таких, как он, больше нет.
   – Откуда ж им взяться? Перестреляли таких-то…
   – Молчи! – Соня оглянулась на дверь. – Никто здесь не знает, кто Варенькин отец, мама, и что с ним стало. И не узнает, поняла?
   – Всю жизнь таиться станешь?
   – Да. И ты не смей говорить никому.
   – Даже отцу Сергию?
   – Тем более ему. Нельзя это теперь, мама. Ты о Вареньке подумай. Вырастет она, а ей скажут, что она дочь расстрелянного врага и внучка попа. Затравят.
   – Грех это, Соня! Что ты говоришь-то хоть? Как у тебя язык-то поворачивается?
   – Так и поворачивается. Просто я понимаю, что происходит, а вы с папой – нет.
   – Куда уж нам. Мы теперь кулаки. Твоя дочка еще и внучка кулака, ты забыла, как нас Ленька-то Кожаный окрестил?
   – Нет. Она дочь бригадира комсомольской бригады и зовут ее Варвара Коммунарова.
   – Вон как… Железная ты, Сонька, вроде как и не моя. Вся в отца.
   Мать неодобрительно покачала головой. Не о такой доле для дочери она мечтала. А уж внучку как жалко! Так и ездит тайком от мужа, навещает кровиночку. То маслица отвезет, то меда. Данила о блудной дочери и слышать не хочет. Упрямые оба как бараны. Кругловская порода.
   Варвара дождалась, когда разъедутся гости, и засобиралась в дорогу. Соня взяла на руки дочку и вышла проводить мать. На околице расстались – мать расцеловала внучку, забралась на телегу и стегнула лошадь. Она не обернулась ни разу на том отрезке пути, до леса. Соня чувствовала, что мать уезжает с обидой, что в каждый свой приезд она лелеет надежду на возвращение дочери, и с каждым разом надежда эта для нее тает. Мать занимается извозом и, прикрываясь этим, умудряется тайком от мужа навещать дочь. И после каждого перерыва замечает неумолимые перемены, происходящие в Соне.
 
   Железная, усмехнулась Соня, возвращаясь мимо церкви-клуба к себе в барак. А какой еще она должна быть? Когда Вознесенские, обив пороги всех возможных казенных учреждений, получили уведомление о смерти Владимира, Соня окаменела. Она не умела выразить своего горя, которое не измерялось слезами, не могло облечься в слова и не имело возможности утешиться посещением дорогой могилы. Потому что могилы попросту не было. Она не могла навязать свое горе Вознесенским, которые и без того были безутешны. Матушка Александра слегла, и Соня ходила в дом и сидела рядом с ней, но не осмелилась признаться. Даже Маше она не решилась рассказать о той ночи, проведенной с Владимиром, потому что… Потому что это было только ее. Ее и его. Она уходила на берег Обноры и, обняв березу, подолгу смотрела на воду. Река, которая знала все, была единственной ее собеседницей. И мысли в те минуты Соне приходили всякие. Однажды она взяла лодку и поехала на то самое место у старой мельницы, где запруда и омут. И она стояла на острове, на их острове, и смотрела в этот омут, и была готова… Ее окликнули. Она повернулась на голос и увидела старика. Совсем древнего, с подожком. Лицо у дедка было доброе, глаза смеялись.
   – Отвези-ка меня, милая, до Изотово. Тут недалече.
   Изотово – деревенька в три дома. Там когда-то была остановка для путешественников и любимских любителей пикников. Там всегда в прежние времена можно было найти горячий самовар и угощение. Все, все на этой реке было связано с ним!
   Соня, как во сне, села в лодку и повезла старичка, куда он просил. Он выбрался на берег и повернулся к ней:
   – А ты, милая, домой поезжай. Тебя дочка ждет.
   И посеменил вдоль бережка, помогая себе палочкой.
   Дочка ждет… Она тогда решила, что старик ее с кем-то спутал, не придала значения словам – мало ли. Но назад к омуту не вернулась. А на другой день прочла в районной газетке о том, что недалеко, в Пошехонье, крестьянка Антонина Угодина организует женскую коммуну. Соня никому не сказала о своем решении, собрала нехитрый скарб и поехала в Рябинину пустынь.
   Было бы преувеличением сказать, что встретила ее коммуна с распростертыми объятиями. Не нуждались здесь в лишних ртах.
   Антонину Угодину Соня нашла в поле. Женщины готовили поле под посев озимых. Лошадей в коммуне было мало, и бабы впрягались сами. С трудом передвигая ноги в тяжелых кирзачах, тащили на себе плуг.
   – У нас ведь не санатория, – окинув гостью недоверчивым взглядом, проговорила Антонина – крупная ладная крестьянка с грубоватыми чертами лица. – Делать что могешь?
   – Все могу, что в крестьянском хозяйстве надо. У батьки моего большое хозяйство. Работать приучена.
   – Что же ты от батьки-то к нам подалась? Ну да ладно, не хочешь – не говори. Пытать не стану. Айда.
   Вдвоем с Антониной они впряглись в освободившийся плуг. На втором круге Соня поняла, что выбивается из сил, но только крепче стискивала зубы. Когда почувствовала, что готова упасть, Антонина махнула рукой:
   – Баста!
   Отдыхали молча. Угодина ни о чем не спрашивала.
   Вечером, после артельного ужина – болтушки из овсяной муки с молоком, – сказала:
   – Тут у каждого своя беда. А правила для всех общие. Все здесь общее, поняла? Будешь устав соблюдать – останешься. Не будешь – не сможешь тут. И еще – каждый из нас свой вклад в коммуну внес. Таков порядок. Вон, Анна Ивановна, учителка, пальто свое продала. На него мы корову купили. Надежда Зимина привела двух овец. Другие – кто борону, кто плуг, кто телегу с собой притащили. У нас так.
   Соня молча вытащила из ушей золотые сережки – подарок отца. Стянула и золотой, на цепочке крестик. Отдала.
   – Пойдет, – кивнула Угодина.
   Соня лежала на застеленных соломой нарах и сквозь дрему слушала разговоры женщин. Тогда их в коммуне было не больше восьми, некоторые с детьми. В большинстве своем вдовы-солдатки. Из обрывков их разговоров Соня сложила для себя некоторую картину. Потеряв в германскую войну мужей, вытаскивая на своих плечах беднеющее хозяйство, женщины выбивались из сил. Устав мыкаться в одиночку и ждать от меняющихся властей поддержки, заняли разоренный большевиками пустующий монастырь и решили обрабатывать своими силами его земли.
   В районном Совете Угодина заявила решительно:
   – Покуда вы тута решаете, как с деревней быть, мы с бабами свой коммунизм построим. Вы нам только не мешайте!
   Над ней посмеялись, но препятствовать не стали. До того ли было?
   На селе стоял дым коромыслом. Крестьяне новую власть не приветствовали, любое новшество принимали в штыки, от мобилизации в Красную армию уклонялись – темный народ! Заладят одно – хотим сеять и урожай собирать! А тут еще моду взяли – в леса уходить, компаниями там собираться и нападать коварно на новые власти. Народ здесь непростой, дикий, кулаками помахать любитель, еще татаро-монголы к этому приучили. Это у мужиков в крови – за свое до смерти драться будут, хоть голыми руками. До бабских ли затей было у власти, когда с мужиками проблем невпроворот?
   Так коммуна потихоньку свою кашу заварила, собрала первый урожай, своими силами отремонтировала некоторые постройки бывшего монастыря. Обжилась.
   – Ничего, подруги, – сказала улыбчивая женщина с интеллигентным лицом, о которой Соня подумала: это и есть «учителка». – Вот в романе «Робинзон Крузо» говорится о том, как один предприимчивый англичанин три века назад основал в одиночку большое хозяйство на необитаемом острове. А мы с вами живем среди людей. Нам легче.
   – Мы сегодня с Марусей бревна катали для стройки, – отозвалась женщина из дальнего угла. Лица ее Соня не видела. – Так мужики ореховские мимо шли и смеялись. Говорили: зря только, бабы, лес переводите. Ничего, мол, у вас не выйдет.
   – Поглядим – увидим, – оборвала разговоры Угодина. – Спать давайте, бабы. Завтра досветла вставать.
   О том, что Соня беременна, догадалась не она, а все та же Антонина. На разнарядке велела:
   – Круглова – на кухню. – Помолчав, добавила: – На всю зиму. До родов.
   Все бабы уставились на Соню, а она в растерянности – на Антонину.
   – Чего глядишь хоть? Сама не знала, что брюхатая? Ну ты даешь…
   Потом новость сообщила матери. Радость переполняла – у нее осталась частица его самого, его ребенок. Она знала – это будет дочь. Старики в ярославских лесах словами не бросаются…
 
   Художественная мастерская в Ярославле, где работал Иван Вознесенский, готовилась к Октябрьским праздникам. Заставленная планшетами, банками с краской и заваленная красной тканью комната являла собой образец деятельного творческого беспорядка. Иван, превратившийся из тщедушного семинариста в высокого, худощавого симпатичного молодого человека, засучив до локтей рукава, грунтовал белой краской большой продолговатый планшет. В помещение то и дело входили какие-то молодые люди, вносили одно, выносили другое, но Ивану эта суета не мешала – он спокойно занимался своим делом, пока в мастерскую не влетел взъерошенный, мокрый товарищ Ивана, художник Ребров.
   – Все! Ильинскую церковь взрывают.
   Иван бросил кисточку:
   – То есть как это взрывают? Мы же запрос в Москву послали? Это же пятнадцатый век!
   – Я только что был в Совете района. Слушать ничего не хотят. Приехали военные, жителей ближайших домов эвакуируют.
   Мастерская очень быстро наполнилась людьми. Художники, все как один подписавшиеся под прошением сохранить памятник архитектуры, теперь растерянные стояли среди своих алых плакатов о славе Октября.
   – Нужно послать телефонограмму! – крикнула Мила – самая молоденькая художница в мастерской. – И в Москву, и в облисполком!
   Ее поддержали. Сбросив рулоны с бумагой, сгрудились вокруг стола, составляя текст. В этот момент в мастерской появилось новое лицо. Это был крепкий, широкий в плечах мужчина в новой шинели, но без портупеи и оружия. Он тихонько стоял у двери, терпеливо ожидая, когда его заметят. Но художникам было не до него. Только когда текст телефонограммы был наконец утвержден, на его осторожное покашливание обернулись, и радость узнавания озарила лицо Ивана:
   – Артем!
   Братья обнялись, ревниво вглядываясь друг в друга:
   – Вымахал-то! Куда такая жердина! Художник!
   – А сам-то? Просто шкаф! Какими судьбами? Ты домой собираешься?
   – Вот за тобой пришел. Едешь со мной?
   – Знаешь, тут такое дело, братишка… Идем с нами, я тебе по дороге все расскажу.
   Ильинская площадь была оцеплена военными. Саперы подвели под стены храма фугасы. Храм – белый, старинный, похожий на сказочный терем, с двухэтажной широкой галереей, опоясывающей строение с двух сторон, с цветными витыми шишечками куполов – стоял посреди копошащихся вокруг людей-муравьев и ждал своей участи.
   Художники стали протискиваться сквозь толпу зевак к военным.
   – Мы отправили телеграмму в ЦИК! – кричал Иван. – Это древнейший памятник архитектуры! Пятнадцатый век!
   – Отойдите, молодой человек, – миролюбиво посоветовал военный. – У нас распоряжение командования.
   – Ярославль – старинный город! – поддержала Мила. – Это наша с вами история, и потомки нам не простят, что мы не сохранили памятники!
   Военные только улыбнулись на ее гневную тираду.
   – Союз художников города просит вас хотя бы подождать до ответа ЦИК!
   – Всем отойти! – рявкнул военный.
   Но к нему уже пробирался сквозь толпу широкоплечий мужчина в шинели. Предъявив командиру саперов красную книжечку, прошел сквозь оцепление и направился к храму. Художники с тревогой и интересом наблюдали за происходящим.
   – Кто это? – спросил один военный у другого.
   – Шут его знает. По мандату – депутат.
   – Чего ему надо-то?
   Чего надо в храме странному товарищу, было интересно всем. Тот неторопливо, как к себе домой, поднимался по винтовой лестнице на колокольню.
   – Может, речь хочет сказать? – пожал плечами командир. И на всякий случай кивнул ближайшему саперу: – Остапенко, дуй за ним.
   Остапенко торопливо последовал за депутатом. Но лестница на колокольню была слишком крута, и, когда солдат почти достиг цели, тяжелый, обитый железом люк захлопнулся прямо над его головой, лязгнула задвижка. Депутат закрылся на колокольне.
   – Эй, товарищ, – постучал снизу сапер. – Вы чего там?
   – Передай командованию до ответа из Москвы храм взрывать не дам, – невозмутимо ответил Артем.
   – Да вы что, сдурели? – раздалось снизу. – У нас приказ!
   Внизу засуетились. Саперы встали плотнее, оттесняя народ от церкви:
   – Разойдись! Сейчас взрывать будем!
   Но горожане показывали на колокольню, где спокойно сидел Артем, переговаривались, расходиться не хотели.
   Прибежал Ребров:
   – Это твой брат? Он военный?
   – Врач, – ответил Иван, немного завидуя Артему в этот миг.
   – У вас в семье все такие… отчаянные? – улыбнулась Мила.
   – А то!
   Командир саперов вышел на середину площади и задрал голову кверху:
   – Гражданин! Через час будем взрывать! Советую вам покинуть колокольню!
   – Подождем ответа на телеграмму! – крикнул Артем.
   Народ на площади прибывал. Всем было интересно, чем закончится противостояние.
   Прошел час, ничего не изменилось. Саперы устали стоять в оцеплении, командир нервничал.