Они приходили сюда в теплый послеобеденный час. Ставни наверху закрыты, шторы спущены. Под сводами крытых галерей дремлет пепельно-серый воздух, пронизанный желтыми полосами солнечных бликов, падающих из высоких окон. С рынка доносится заглушенный говор; звонко отдаются шаги редких прохожих на тротуарах, а носильщики с бляхами сидят рядами на каменных выступах в углах павильонов и, сняв свои тяжелые башмаки, растирают натруженные ноги. Тишина — это отдыхает колосс, — и ее лишь порой нарушает петушиный крик в глубине подвала для живности.
   Часто друзья ходили смотреть, как грузят пустые корзины, за которыми ежедневно приезжают подводы, чтобы доставить их отправителям. Корзины, пестревшие наклейками с надписями и цифрами, образовывали горы перед складами комиссионеров на улице Берже. Грузчики складывали их симметрично, штабель за штабелем. Когда же гора корзин на подводе вырастала до уровня второго этажа, тогда грузчику, стоявшему внизу, нужно было сначала раскачать свою груду корзин, чтобы затем с размаха подбросить вверх на подводу, где ее перехватывал другой грузчик, стоявший наготове, с протянутыми руками. Клод, которого пленяли сила и ловкость, мог часами следить за полетом этих штабелей корзин и смеялся, когда при слишком сильном броске корзины перелетали через нагруженную подводу и падали посреди мостовой. Другим излюбленным местом Клода были тротуары на улицах Рамбюто и Нового моста — угол у фруктового павильона, где идет торговля с лотков. Он любовался овощами, разложенными на вольном воздухе, на столах, покрытых черною мокрою тряпкой. В четыре часа дня солнце заливает светом этот зеленый уголок. Клод ходил между рядами, с любопытством рассматривая яркие лица: у молодых торговок волосы были убраны под сетку, а щеки уже загорели от постоянного пребывания под открытым небом; у старух — дряхлых и морщинистых — из-под желтых косынок выглядывали красные физиономии. Здесь Клод прохаживался без Кадины и Майорана, которые издали замечали матушку Шантмес, грозившую им кулаком в ярости, что они шатаются без дела. Клод нагонял их на противоположном тротуаре. Открывавшийся отсюда вид на улицу подсказывал великолепный сюжет для картины: под большими выгоревшими зонтами — красными, синими, фиолетовыми, — которые были привязаны к высоким шестам и усеяли рынок разноцветными холмиками, сидят торговки; яркие полушария зонтов пестреют на зареве заката, гаснущего над морковью и репой. Какая-то столетняя карга заботливо раскрыла свой шелковый розовый зонтик, жалкий и обтрепанный, над тремя пучками чахлого салата.
   Кадина и Майоран познакомились с Леоном, учеником из колбасной Кеню-Граделей, когда он нес кому-то по соседству заказной пирог. Они увидели, как он приподнял крышку судка в темном закоулке улицы Мондетур и осторожно стал выбирать пальцами начинку. Кадина и Майоран переглянулись с улыбкой: парнишка этот внушил им блестящую идею. Кадина составила план, как наконец удовлетворить свое страстное Желание; когда она снова встретила Леона с судками, то сумела его обворожить, и он угостил ее паштетом, который она съела, со смехом облизывая пальцы. Правда, Кадина испытала некоторое разочарование: она воображала, что паштет гораздо вкуснее. Однако мальчишка в белой, как у причастницы, одежде, с мордочкой хитреца и лакомки, показался ей занятным. Кадина пригласила его на грандиозный завтрак, который она устроила среди корзин аукциона масла. Здесь, за корзиночными стенами, вся тройка чувствовала себя вдали от света. Завтрак был сервирован на плоской широкой плетенке. Меню состояло из груш, орехов, творога, креветок, жареной картошки и редиски. Творог дала зеленщица с улицы Коссонри; это был ее подарок Кадине. Хозяин закусочной на улице Гранд-Трюандери отпустил в кредит жареной картошки на два су. Остальное — груши, орехи, креветки, редиска — было уворовано где попало на рынке. Пир выдался на славу. Леон не захотел остаться в долгу и ответил на завтрак Кадины званым ужином, имевшим место в час ночи у него в комнате. На стол были поданы холодная кровяная колбаса, простая колбаса, кусок соленой грудинки, корнишоны и гусиное сало. Все угощение поставила колбасная Кеню-Граделей. Но тем дело не кончилось: изысканные ужины чередовались с утонченными завтраками, приглашения следовали за приглашениями. Интимные пирушки устраивались три раза в неделю в логове среди корзин или на той самой мансарде, где Флоран в бессонные ночи до рассвета слышал приглушенное чавканье и смех девчонки, похожий на трель флажолета.
   Теперь любовь Кадины и Майорана еще больше расцвела. Они были вполне счастливы. Он вел себя как галантный воздыхатель — приглашал ее в какой-нибудь темный закоулок подвала, где они уплетали яблоки и корешки сельдерея. Однажды он стащил копченую селедку, и они с аппетитом съели ее у водосточного желоба на крыше рыбного павильона. Не было на Центральном рынке такого логова, которое не служило бы пристанищем для их любовных трапез. Отныне весь квартал с рядами открытых лавок, переполненных фруктами, пирожными, консервами, больше не был запретным раем, перед которым их томили тайные вожделения и тоска по лакомому кусочку. Стоило лишь протянуть руку, чтобы мимоходом сгрести с прилавка черносливину, горсть вишен или кусок трески. Точно так же снабжали они себя и на рынке: следили за торговыми рядами, подбирали все съедобное, что упало наземь, зачастую и сами помогали ему упасть, толкнув плечом корзину с товаром. Но хоть они и занимались мародерством, страшные счета у хозяина закусочной на улице Гранд-Трюандери все росли. Хибара его примыкала к какой-то развалюшке, подпертой толстыми позеленевшими бревнами; торговал он вареными мидиями, плававшими в соусе без единой жиринки на дне больших фаянсовых блюд, мелкой лимандой, желтой и твердой, как камень, под слишком толстым слоем теста, в котором ее жарили; здесь же можно было получить порцию рубцов, которые томились в духовке, жаренные на рашпере сельди — черные, обуглившиеся и такие жесткие, что они со стуком падали на блюдо, как деревяшки. Иногда Кадине случалось задолжать хозяину закусочной до двадцати су за неделю; долг этот ложился на нее непосильным бременем: чтобы выплатить его, нужно было бы продать бесчисленное количество букетиков фиалок, ибо на помощь Майорана рассчитывать не приходилось. Вдобавок ей надо было отвечать гостеприимством на гостеприимство Леона; порой ей становилось даже немного стыдно оттого, что она не в состоянии подать на стол хоть маленький кусочек мяса. А Леон дошел до того, что стал воровать целые окорока. Обычно он проносил добычу под рубашкой. Когда он поднимался вечером из колбасной на мансарду, он вынимал из-за пазухи обрезки сосисок, ломти печеночного паштета, пакеты со шкурками от ветчины. Хлеба у них не было, напитков тоже. Однажды ночью Майоран заметил, что Леон прикладывается то к закуске, то к Кадине. Его это только рассмешило. Майоран мог бы уложить мальчишку на месте ударом кулака, но он не ревновал Кадину: он относился к ней, как относятся к близкому товарищу, с которым дружишь с незапамятных времен.
   Клод не присутствовал на этих пирушках. Поймав маленькую цветочницу на краже — она стащила одну свеколку из чьей-то закиданной сеном корзины, — он выдрал ее за уши и обозвал негодяйкой. Только этого ей не хватало, сказал он Кадине. Но Клода против его воли почти восхищали эти чувственные зверьки, вороватые и прожорливые, чей удел наслаждаться тем, что валяется под ногами у людей, и подбирать крохи, упавшие со стола гиганта.
   Майоран нанялся к Гавару, радуясь, что делать там ничего не придется — только слушать бесконечные разглагольствования хозяина. Кадина по-прежнему продавала свои букетики, привыкнув к воркотне матушки Шантмес. Они без зазрения совести продолжали игры, начатые еще в детстве, с безгранично наивной порочностью удовлетворяя свои желания. В шестнадцатилетней девушке и восемнадцатилетнем юноше сохранилось нетронутым завидное бесстыдство малых ребят, которые поднимают рубашонку на любом углу у тротуарной тумбы. И все же в Кадине пробуждались тревожные мечты, когда она шагала по тротуарам, вертя в пальцах свои фиалки, как веретенца. Но и Майорана томил необъяснимый для него недуг. Порой он покидал подругу, убегал с прогулки, уклонялся от очередного пиршества, чтобы поглядеть на г-жу Кеню сквозь зеркальные окна колбасной. Она была такая красивая, такая толстая, такая круглая, что на душе у него становилось сладостно от одного ее вида. В присутствии Лизы он переполнялся блаженством, словно ел или пил что-то вкусное. А уходя от нее, он уносил с собой ощущение голода и жажды увидеть ее снова. Это тянулось много месяцев. Сначала он бросал на нее почтительные взгляды — так он смотрел на витрины с деликатесами и соленьями. Позднее, в пору разнузданного воровства, он при виде колбасницы, мечтал почувствовать под ладонью ее полную талию, ее мощные плечи, как чувствовал в своей пригоршне лакомую снедь, запуская руку в бочонки с маслинами и ящики с сушеными яблоками.
   С некоторых пор Майоран видел красавицу Лизу каждое утро. Проходя мимо лавки Гавара, она останавливалась и заводила беседу с торговцем живностью. Теперь, говорила Лиза, она сама делает покупки, чтобы ее меньше обкрадывали. В действительности же она старалась вызвать Гавара на откровенность; в колбасной он был осторожен, зато в своей лавке пускался в разглагольствования и выкладывал все, что требовалось узнать собеседнику. Лиза задумала разведать через Гавара, что, собственно, происходит у Лебигра, ибо тайная полиция колбасницы — мадемуазель Саже — не пользовалась у нее большим доверием. Таким образом Лиза получила у опасного болтуна кое-какие не вполне ясные сведения, от которых она все же пришла в ужас. Через два дня после объяснения с Кеню Лиза вернулась с рынка совершенно бледная. Она знаком вызвала мужа и увела в столовую. Там, заперев за собой дверь, она сказала:
   — Твой брат, как видно, хочет послать нас на эшафот! Почему ты скрыл от меня то, что тебе известно?
   Кеню божился, что ему ничего не известно. Он торжественно поклялся в этом, заверяя жену, что не был больше и никогда не будет у Лебигра. Лиза, пожав плечами, заметила:
   — И хорошо сделаешь, если не хочешь сложить голову… Флоран затевает какое-то преступное дело, я это чувствую. После того, что я сейчас узнала, нетрудно предвидеть, как он кончит… Он опять попадет на каторгу, слышишь?
   Затем, помолчав, Лиза продолжала несколько спокойней:
   — Ах, негодяй! Ведь жил здесь как у Христа за пазухой, мог стать порядочным человеком, у него перед глазами были только благие примеры. Нет, это у него в крови; он сломает себе шею на своей политике… Я хочу, чтобы этому был конец, слышишь, Кеню? Я тебя предупредила!
   Последние слова она словно отчеканила. Кеню понурился в ожидании ее приговора.
   — Прежде всего, — сказала она, — он больше не будет у нас столоваться. У него есть заработок, пускай сам себя и кормит.
   Кеню хотел было возразить, но она закрыла ему рот, твердо сказав:
   — Тогда выбирай между им и нами. Клянусь, уйду от тебя вместе с дочерью, если он останется здесь. Хочешь, скажу тебе, что я о нем думаю: это человек, способный на все, он явился сюда, чтобы мутить у нас в доме. Но уж поверь мне, я наведу порядок… Так вот, ты хорошо меня понял? Либо он — либо я.
   Оставив мужа онемевшим от изумления, она вернулась в колбасную, где отпустила покупательнице полфунта печеночного паштета, улыбаясь своей неизменно приветливой улыбкой, улыбкой прекрасной колбасницы. Гавар, которого Лиза ловко втянула в политический спор, в раже договорился до того, что она-де сама, собственными глазами увидит, как все полетит кувырком, и что достаточно двух таких решительных людей, как он и ее деверь, чтобы «вся лавочка взлетела на воздух». Именно это и подразумевала Лиза, говоря о преступном замысле Флорана, то есть о некоем заговоре, на который постоянно намекал с таинственным видом Гавар, многозначительно посмеиваясь. Лиза уже видела перед собой эту картину: в колбасную врывается отряд полицейских, всовывает ей, Кеню и Полине в рот кляп и тащит всех трех в подземелье.
   Вечером, за обедом, от нее веяло ледяным холодом; она, вопреки обыкновению, не положила сама еду на тарелку Флорана и несколько раз повторила:
   — Странно! С некоторых пор мы столько хлеба едим!
   Флоран наконец понял. Он почувствовал себя бедным родственником, которого выживают из дому. Последние два месяца Лиза одевала его в поношенные брюки и сюртуки Кеню; но насколько худощав был Флоран, настолько же толст и коренаст был его брат, поэтому Флоран в обносках Кеню выглядел крайне нелепо. Лиза подсовывала ему старое мужское белье, заплатанные носовые платки, рваные полотенца, простыни, годные лишь на тряпки, ветхие, растянутые рубашки Кеню, которые вздувались на животе Флорана и были так коротки, что могли сойти за жилетку. Впрочем, он вообще не чувствовал больше той мягкой благожелательности, какой был окружен в первое время. Все в доме, подражая красавице Лизе, пожимали плечами, глядя на него; Огюст и Огюстина норовили повернуться к нему спиной, а крошка Полина с жестокостью избалованного ребенка непременно замечала все пятна на его одежде и дыры на белье. Но в последние дни особенно мучительными стали для него семейные трапезы. Флоран едва осмеливался есть, чувствуя, как наблюдают за ним мать и дочь, когда он отрезает себе хлеб. Кеню не поднимал глаз от своей тарелки, чтобы не быть вынужденным вмешаться в происходящее. Тогда Флоран стал мучиться, не зная, под каким предлогом отказаться от стола. Почти неделю он обдумывал и готовил фразу, никак не решаясь ее произнести, — смысл ее заключался в том, что отныне он будет есть в ресторане. Этот мягкий по натуре человек настолько привык жить иллюзиями, что опасался обидеть брата и невестку отказом у них столоваться. Ему понадобилось больше двух месяцев, чтобы заметить глухую враждебность Лизы; он и сейчас боялся, не ошибся ли он, и все еще считал, что Лиза очень добра к нему. В своем бескорыстии он доходил до полного забвения своих потребностей; это уже было не добродетелью, а крайним безразличием, отсутствием всякого эгоизма. Он никогда не вспоминал — даже когда его стали выживать из дому — ни о наследстве старика Граделя, ни о попытках своей невестки отчитаться перед ним. Впрочем, он заранее наметил свой бюджет: при наличии денег, которые ему оставляла из его жалованья г-жа Верлак, и тридцати франков за урок, который добыла ему прекрасная Нормандка, у Флорана, по его расчетам, должно было уходить ежедневно восемнадцать су на завтрак и двадцать шесть на обед. Он считал, что этого предостаточно. Наконец однажды утром он отважился сказать, сославшись на новый полученный им урок, что лишен возможности бывать в колбасной в часы трапез. Эта вымученная ложь заставила его покраснеть. И он тотчас же стал оправдываться:
   — Не обижайтесь на меня, мой ученик может заниматься только в эти часы… Не беда, если я закушу где-нибудь в городе, зато вечером я приду пожелать вам доброй ночи.
   Красавица Лиза выслушала эту новость совершенно спокойно, что еще больше смутило Флорана. Колбасница не хотела выживать его слишком явно, чтобы не нести за это ответственности, — она предпочитала взять его измором. Он устраняется сам, — что ж, одной заботой меньше; вот почему Лиза избегала всякого изъявления теплых чувств, которое могло бы его удержать. Но Кеню, несколько взволнованный, воскликнул:
   — Не стесняйся, обедай в городе, если так тебе удобней… Ты ведь знаешь, мы тебя не гоним, черт возьми! Будешь есть иногда с нами суп по воскресеньям.
   Флоран поспешил уйти. На сердце было тяжело. После ухода деверя красавица Лиза не решилась упрекнуть Кеню за проявленную им слабость, за то, что он пригласил Флорана обедать по воскресеньям. Она одержала победу; теперь колбаснице дышалось вольготно в ее столовой светлого дуба, хотя порой и разбирало желание вытравить курительной свечкой самый дух тощего чужака, который она еще чуяла. Впрочем, Лиза была начеку. Не прошло и недели, как ее стало одолевать еще большее беспокойство. Флорана она видела редко, только по вечерам, и теперь ей мерещились всякие ужасы: то адская машина, изготовленная наверху, в комнате Огюстины, то сигналы с балкона на мансарде, призывающие строить баррикады по всему кварталу. А Гавар ходил угрюмый; в ответ на расспросы он только качал головой и целыми днями оставлял лавку на попечении Майорана. Красавица Лиза решила произвести разведку. Она узнала, что Флоран собирается провести свой свободный день с Клодом Лантье у г-жи Франсуа в Нантере. А так как Флоран предполагал уехать рано утром и вернуться в город к вечеру, то Лиза задумала пригласить Гавара на обед; он наверняка проговорится: брюхо сыто, так и душа нараспашку. Но утром ей нигде не встретился торговец живностью. И после полудня она снова отправилась на Центральный рынок.
   Майоран был один в лавке. Здесь он дремал часами, отдыхая после долгих шатаний по городу. Он имел обыкновение сидеть, положив ноги на другой стул и прислонясь затылком к маленькому буфету в глубине комнаты. Зимой ему доставляло великое удовольствие любоваться выставленной дичью: перед ним висели вниз головой косули с перебитыми передними ножками, подвязанными к шее; кругом по стенам развешаны были ожерелья из жаворонков, словно дикарские украшения; большие рыжие зайцы, крапчатые куропатки, сизо-бронзовая водяная птица, русские рябчики, которых привозят в овсяной соломе, пересыпанной углем, и фазаны, великолепные фазаны с алым хохолком, зеленой атласной шейкой и в золотом с чернью плаще, огненный хвост которых волочится по земле, как шлейф придворной дамы. Все это птичье оперение напоминало Майорану Кадину, проведенные с нею в подвале ночи, в корзинах с нежным пухом.
   В тот день красавица Лиза застала Майорана среди груд живности. Был послеполуденный теплый час, в крытых галереях павильона носился легкий ветерок. Лизе пришлось нагнуться, чтобы разглядеть парня, развалившегося в глубине лавки, под выставкой битой птицы. Наверху, нанизанные на крючья перекладин, висели откормленные гуси с железным острием, торчащим из кровавой раны в вытянутой и закостенелой шее; огромные их животы розовели сквозь тонкий пух, словно распухшие голые тела между белыми, как простыни, перьями хвоста и крыльев. С этой же перекладины свисали кролики, широко раздвинув лапки, словно готовясь к огромному прыжку, — серые спинки, расцвеченные белыми кисточками задранных хвостиков, отогнутые уши, помутневшие глаза, острые зубки в мертвом зверином оскале. Ощипанные цыплята на прилавке с товаром выставляли свои жирные грудки, распяленные вертелом; у голубей, тесно уложенных на ивовых плетенках, была безволосая и младенчески нежная кожа; а утки — у них кожа грубей — щеголяли своими широкими перепончатыми лапками; три роскошных индейки с зашитым горлышком, голубоватые, как свежевыбритый подбородок, спали на спине, раскинув веером черные хвосты. Рядом на тарелках были выставлены птичьи потроха, печенка, пупок, шейка, лапки и крылышки; а на овальном блюде лежал выпотрошенный голый кролик с торчащими четырьмя культяпками и окровавленной головкой; в его вспоротом брюшке виднелись две почки; вдоль спинки, до самого хвоста, стекала капля за каплей тонкая струйка крови, оставив багровую лужицу на белом фарфоровом блюде. Майоран даже не вытер доску для разделки мяса, рядом с которой еще валялись кроличьи лапки. Сквозь полусмеженные веки он смутно видел очертания других тушек, нагроможденных на трех полках, тушек в бумажной обертке, похожих на букеты — непрерывную ленту согнутых лап и выпяченных колесом грудок. На фоне всей этой снеди большое белое тело Майорана, его щеки, руки и сильная шея с рыжеватым пушком словно повторяли тона прозрачной индюшачьей кожи и округлые контуры пузатых гусей.
   Когда Майоран заметил красавицу Лизу, он порывисто вскочил, краснея от того, что она застала его развалившимся в такой позе. Он по-прежнему очень робел и смущался в ее присутствии. И когда она спросила, здесь ли Гавар, он, запинаясь, ответил:
   — Нет, то есть не знаю, он только что был здесь, но опять куда-то ушел.
   Лиза смотрела на него с улыбкой, — она питала к нему нежные чувства. Вдруг она тихо вскрикнула: ее опущенной руки коснулось что-то теплое и мягкое. Под прилавком стоял ящике живыми кроликами, откуда они высовывали мордочки, обнюхивая ее платье.
   — Ах, так это твои кролики меня щекочут, — рассмеявшись, сказала Лиза.
   Она наклонилась и попыталась погладить белого кролика, но он забился в угол ящика. Тогда, выпрямившись, она спросила:
   — А скоро ли вернется господин Гавар?
   Майоран снова ответил, что не знает. Руки его немного дрожали. Затем нерешительно сказал:
   — Может, он в кладовой… Кажется, он говорил, что зайдет туда.
   — Тогда, пожалуй, я подожду, — решила Лиза. — Хорошо бы сказать ему, что я здесь… Разве что самой туда зайти? А в самом деле! Уже пять лет, как я собираюсь посмотреть кладовые… Ты меня проводишь, хорошо? И кстати все объяснишь.
   Майоран густо покраснел. Он стремительно бросился к выходу, оставив на произвол судьбы товар, и пошел впереди Лизы, повторяя:
   — Конечно. Все, что вам будет угодно, госпожа Лиза.
   Но внизу, в спертом воздухе темного подвала, у прекрасной колбасницы захватило дыхание. Она остановилась на последней ступеньке и подняла глаза, рассматривая свод; он был выложен полосами белого и красного кирпича и состоял из ряда низких арок на чугунном каркасе, поддерживаемых колонками. Лизу останавливал не столько мрак, сколько теплый, едкий смрад, исходивший от живности; у Лизы щекотало в носу, першило в горле от этого аммиачного запаха.
   — До чего ж скверно пахнет, — пробормотала она. — Жить здесь, наверное, вредно.
   — Да нет, я здоров, — ответил он, удивленный ее словами. — Когда привыкаешь, запах этот не так уж вреден. Притом зимой тут тепло и очень даже уютно.
   Лиза пошла за ним, говоря, что ей этот пронзительный аромат птичника противен и что теперь она месяца два не притронется к цыпленку. Между тем перед ней открывались правильные улочки, пересекающиеся под прямым углом, разделяя тесные клетушки и кладовые, где торговцы сохраняют свою живность. Здесь редко попадались газовые рожки, улочки спали, безмолвные и похожие на сельский уголок в час, когда провинция уже отправилась на боковую. Майоран заставил Лизу потрогать густую железную сетку, натянутую на чугунные рамы. Идя по одной из этих улочек, она всю дорогу читала написанные на голубых дощечках фамилии торговцев, арендующих кладовые.
   — Господин Гавар там, в самой глубине, — сказал Майоран, продолжая идти вперед.
   Они свернули налево и оказались в тупике, в какой-то черной яме, куда не проникал ни единый луч света. Гавара здесь не было.
   — Это ничего, — сказал Майоран. — Я все-таки покажу вам нашу живность. У меня есть ключ от кладовой.
   Красавица Лиза вошла вслед за ним в эту кромешную тьму. Тут она вдруг почувствовала, что Майоран запутался в ее юбках; решив, что она слишком быстро шла следом за ним, Лиза попятилась и, смеясь сказала:
   — Неужто ты думаешь, я могу разглядеть твою живность? Да здесь темно, как в печной трубе.
   Он не сразу ответил, затем невнятно пробормотал, что в кладовой у него всегда наготове свеча. Но он бесконечно долго возился с ключом: ему никак не удавалось найти замочную скважину. Стараясь ему помочь, Лиза почувствовала горячее дыхание на своей шее. Когда Майоран отпер наконец дверь и зажег свечу, он так дрожал, что она воскликнула:
   — Вот дуралей! Ну можно ли так волноваться оттого, что дверь не отпирается! Кулаки-то у тебя здоровые, а сам ты нежная барышня.
   Она вошла в кладовую. Гавар арендовал две смежные клетки и, сняв между ними перегородку, превратил их в один общий вольер. На земле копошились, шлепая по мокрому помету, крупные птицы — гуси, индюки, утки; наверху, на трехъярусных нарах, содержались в решетчатых низких ящиках куры и кролики. Сетка вольера была сплошь покрыта пылью и до такой степени заткана паутиной, что казалась затянутой серыми шторами; кроличья моча проела нижние филенки ящиков, а на досках нар лежали белесоватые комочки птичьего помета. Но Лиза не хотела выказывать отвращение, чтобы не обидеть Майорана. Она просунула пальцы между перекладинами ящиков, оплакивая участь несчастных, засаженных туда кур, которые не могут даже выпрямиться во весь рост. Затем погладила забившуюся в угол утку со сломанной лапой; Майоран заметил, что утку к вечеру зарежут, а то как бы ночью не издохла.
   — Но как же они тут едят? — спросила Лиза.
   Майоран объяснил, что птица ест только при свете. Торговцам приходится зажигать свечу и дожидаться, пока птица не наестся.
   — А я тем и развлекаюсь, что часами им тут свечу, — продолжал Майоран. — Видели бы вы, как они клюют! Но стоит мне заслонить рукою огонь, и они тотчас застывают с поднятой головой, словно солнце зашло… Нам, видите ли, строго запрещено уходить отсюда, оставляя горящую свечу. Есть такая торговка, матушка Палет, — да вы ее знаете, — вот она чуть было не устроила пожар; курица у нее, как видно, опрокинула свечку на солому.