Лука был потрясен этими ужасающими видениями позора и кары; он скорбел всей силой жившей в нем любви к человечеству; и тогда из глубины густого мрака перед ним вновь возник бледный призрак Жозины: улыбаясь своей кроткой улыбкой, она с трогательным призывом протягивала к нему руки. С этой минуты Лука видел только Жозину; на нее, казалось ему, должно обрушиться источенное червями, изъеденное проказой здание социального строя. Эта маленькая, хрупкая работница с поврежденной рукой — горестное олицетворение работницы по найму — становилась как бы единственной жертвой: конечно же, она умрет с голоду, проституция столкнет ее в клоаку, ее, чья прелесть так поразила Луку. Он страдал ее страданиями, его безумная мечта о спасении Боклера воплотилась в стремление спасти Жозину. Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила дала ему всемогущество, он превратил бы этот город, насквозь отравленный эгоизмом, в Город счастья и солидарности, чтобы Жозина была в нем счастлива. И Лук? понял, что эта мечта зародилась в нем давно, еще с той поры, когда он жил в Париже, в бедном квартале, среди безвестных героев и скорбных жертв труда. То была как бы смутная тревога о каком-то будущем, которого Лука не решался себе ясно представить, о какой-то миссии, тайно зревшей в нем. И вдруг среди душевного смятения, во власти которого он все еще находился, Лука почувствовал: настудил грозный, решающий час. Жозина умирает с голоду. Жозина рыдает, и этого дольше терпеть нельзя! Надо действовать, надо немедленно прийти на помощь безмерной нужде и страданию, надо покончить с несправедливостью!
   Разбитый усталостью, Лука наконец все же забылся. Вдруг ему почудилось, будто его зовут какие-то голоса; он вздрогнул и проснулся. Откуда донеслись до него далекие жалобы, отчаянные призывы несчастных, находящихся в смертельной опасности? Лука приподнялся, прислушался, но ухо его уловило лишь смутный трепет ночи. Его сердце томительно ранила мысль, что в эту самую минуту миллионы несчастных изнемогают под гнетом социальной несправедливости. Но когда, охваченный дремотой, Лука, содрогаясь, опять склонился на подушки, голоса послышались вновь и вторично заставили его приподнять голову и прислушаться. В полусне все ощущения усиливались, приобретали необычайную остроту. И с этой минуты, едва Лука пытался забыться, голоса становились громче: казалось, они отчаянно зовут его взяться за какое-то неотложное дело; какое, этого он не мог бы сказать, хотя и чувствовал, что время не терпит. Куда бежать, чтобы скорее оказаться на поле битвы? Что делать, как бороться и обеспечить победу? Он этого не знал и жестоко мучился в смутном безысходном кошмаре. Казалось, в полной темноте медленно разгорается робкая заря, неумолчные голоса настойчиво просят Луку выполнить какое-то недоступное его сознанию дело. Но вот все эти голоса покрыл чей-то кроткий голос, голос Жозины, жалобный, умоляющий. Осталась она одна; Лука вновь почувствовал на своей руке мягкую ласку ее поцелуя; он вдохнул аромат букетика гвоздик, который бросила ему Жозина, и ему показалось, что их неукротимое благоухание наполняет всю комнату.
   Лука уже не старался заснуть; он попытался стряхнуть с себя лихорадочное состояние и хоть немного успокоиться. Молодой человек снова зажег свечу, поднялся и начал ходить по комнате. Он старался ни о чем не думать, чтобы освободить таким путем свой мозг от владевшей им неотступной мысли. Он обратил внимание на окружавшие его предметы, стал рас-, сматривать висевшие на стенах старинные гравюры, старомодную мебель, говорившую о мирном нраве доктора Мишона и о его привычке к научным занятиям; в этом почтенном жилище царила атмосфера доброжелательства, здравого смысла и мудрости. Затем его целиком поглотила библиотека доктора — большой застекленный шкаф: в нем старый фурьерист и сенсимонист собрал полную коллекцию социологических работ, которыми он увлекался в молодости. Тут можно было найти труды всех социологов, всех предтеч новых идей, всех апостолов нового евангелия: Фурье, Сен-Симона, Огюста Конта, Прудона, Кабе, Пьера Леру и других, вплоть до их безвестных учеников. Лука со свечой в руке разбирал имена и заглавия на корешках томов, считал книги, удивлялся их числу — множеству этих некогда брошенных добрых семян, спасительных слов, дремавших здесь в ожидании жатвы.
   Многие из этих книг Лука уже читал: он знал важнейшие места большинства из них. Философская, — социальная и экономическая система каждого из авторов была ему хорошо знакома. Но сейчас все они были собраны вместе, в одну сплоченную семью, и Лука чувствовал дыхание чего-то нового, веявшее от них. Никогда еще не возникало у него такого отчетливого ощущения их силы, их ценности, всей значительности того шага вперед, который был сделан ими в истории человеческой мысли. То была целая фаланга, авангард будущих веков, за которым постепенно последует гигантская армия народов. Когда Лука увидел их здесь стоящими рядом, в мирном смешении томов, он был поражен мощной силой, которая таилась в их союзе, — силой их глубокого братского единства. Лука знал об идейных противоречиях, которые, некогда разделяли этих мыслителей, об ожесточенной борьбе, которую они вели между собой; но сейчас все они казались ему братьями, примиренными общим евангелием, — теми единственными, окончательными истинами, которые они возвестили. Великая заря поднималась из их произведений: то была любовь к человечеству, сочувствие к обездоленным, ненависть к социальной несправедливости, вера в спасительный труд.
   Лука открыл шкаф, желая выбрать себе какую-нибудь книгу. Будучи не в силах уснуть, он решил прочесть несколько страниц. После краткого колебания он остановился на маленьком томике, в котором один из последователей Фурье вкратце излагал систему своего учителя. Заглавие книжки — «Солидарность» — взволновало Луку: не найдет ли он в ней то, что ему было нужно, несколько страниц, полных силы и надежды? Он снова лег, начал читать и вскоре так увлекся, будто перед ним развертывалась захватывающая драма, разрешавшая вопрос о судьбах человечества. Учение, сконцентрированное таким образом, сведенное к самой сути заключавшихся в нем истин, приобретало необычайную силу. Лука уже был знаком с этими мыслями, он усвоил их из трудов самого учителя, но никогда они до такой степени не волновали, не захватывали его столь глубоко. Его ум и сердце были покорены сразу: видимо, он находился в каком-то особом состоянии духа и в жизни его пробил решающий час. Маленькая книжечка оживала, все получало новый и неожиданный смысл, словно живые факты воочию обретали бытие на глазах у Луки.
   Перед ним развертывалось все учение Фурье. Гениальность этого философа заключалась в главной его мысли: использовать человеческие страсти, ибо они — движущие силы самой жизни. Многовековое губительное заблуждение католицизма состояло в том, что он стремился обуздать страсти, пытался уничтожить человека в человеке, чтобы сделать его рабом своего бога, бога насилия и небытия. Страсти должны принести будущему свободному обществу столько же добра, сколько зла они принесли основанному на подчинении и страхе обществу былых времен. Они — то неумирающее стремление, та единственная сила, которая движет мирами, тот внутренний источник воли и могущества, который дает каждому существу возможность действовать. Лишенный какой-нибудь страсти, человек оказался бы изувеченным, как будто его лишили одного из чувств. Инстинкты, дотоле подавляемые и гонимые, словно нечистые животные, превратились бы после своего освобождения в силы всеобщего взаимопритяжения, направленного к единству и приближающего человечество к конечной гармонии, этому полному выражению всеобщего счастья. Не существует эгоистов, не существует лентяев; есть лишь люди, изголодавшиеся по единству и гармонии, люди, которые по-братски пойдут рука об руку, когда увидят, что дорога достаточно широка для всех и все могут рядом идти по ней, свободные и счастливые; есть лишь наемные рабочие, угнетенные, которые чувствуют отвращение к несправедливому, непомерному, не соответствующему их склонностям труду; но они станут работать с радостью, когда на каждого из них придется разумная, выбранная им самим доля общего труда.
   А чего стоило второе гениальное прозрение Фурье! Труд будет признан почетным, он станет общественной функцией, гордостью, здоровьем, радостью, законом жизни. Достаточно преобразовать труд, чтобы преобразовать все общество: в этом новом обществе труд станет гражданской обязанностью, жизненным правилом. Но это будет уже не труд, грубо навязанный побежденным, униженным наемникам, которых угнетают, с которыми обращаются, как с голодными вьючными животными; это будет труд, охотно принимаемый всеми и распределяемый в соответствии с наклонностями и способностями людей; трудиться станут лишь несколько часов в день, и род работы сможет беспрепятственно изменяться по выбору самих работников. Город-коммуна станет гигантским ульем, в котором не будет праздных, каждый гражданин будет вносить свою долю в общий труд, необходимый для жизни этой коммуны. Стремление к единству, к конечной гармонии сблизит между собой членов коммуны, заставит их самих объединяться в группы — по профессиям. К этому сводилась вся суть дела: труд разделяется до бесконечности, и работник выбирает себе ту работу, которая ему наиболее по вкусу, отнюдь не будучи при этом прикреплен к одному и тому же ремеслу, а свободно переходя от одной группы к другой, от одного вида труда к другому. Сразу преобразовать все общество нельзя, надо действовать постепенно; прежде всего следует проверить правильность системы на опыте коммуны в несколько тысяч человек, чтобы превратить ее в живой пример; и мечта воплотится, будет создана фаланга, объединяющая основа великой человеческой армии, возникнет фаланстер, дом-коммуна. Прекратить раздирающую человечество борьбу вовсе не трудно: достаточно воззвать к доброй воле всех тех, кто страдает от жестокой несправедливости социального строя. Людей надо объединить, надо создать широкую ассоциацию капитала, труда и таланта. Надо сказать тем, у кого есть деньги, у кого есть руки, у кого есть ум, что они должны прийти к согласию между собой, что они должны объединить свои усилия и вместе трудиться. Тогда они станут работать во сто крат энергичнее и продуктивнее, чем прежде, они будут возможно справедливее делить между собой получаемую прибыль — до того дня, когда капитал, труд и талант сольются воедино и сделаются общим достоянием свободного братского сообщества, где все будет принадлежать всем, где гармония станет наконец действительностью.
   На каждой странице маленькой книжки вспыхивало мягким сиянием слово «солидарность», послужившее ей заглавием. Отдельные фразы светили, как маяки. Человеческий разум непогрешим, истина абсолютна; истина, подтвержденная наукой, становится неопровержимой, вечной. Труд должен превратиться в праздник. Счастье каждого должно зависеть от счастья других; тогда наступит царство всеобщего счастья, а такие чувства, как зависть и ненависть, исчезнут. Все промежуточные звенья социальной машины должны быть упразднены; они не нужны и только бесполезно поглощают рабочую силу; этим обрекалась на уничтожение торговля: потребитель будет иметь дело только с производителем. Одним ударом косы будут скошены все бесчисленные паразитические растения, питающиеся социальной испорченностью и тем постоянным состоянием войны, в котором агонизирует современное человечество. Больше не будет армий, судов, тюрем. И надо всем, среди огромной, засиявшей наконец зари, засверкает, как солнце, справедливость, изгоняя нужду, давая каждому человеку право на жизнь, на хлеб насущный и даруя каждому то счастье, на какое он имеет право.
   Лука уже не читал, он размышлял. Перед ним развертывался весь великий, героический XIX век с его непрекращающейся борьбой, с его бесстрашными и мучительными порывами к истине и справедливости. G начала до конца этот век наполняли неудержимое движение демократии и подъем народных масс. Революция дала власть лишь буржуазии; нужен был еще целый век, чтобы эволюция закончилась и весь народ получил то, на что он имел право. Семена вызревали уже в старой монархической почве, то и дело сотрясаемой революционными взрывами. После революции 1848 года отчетливо встал вопрос о наемном труде; все более определенные требования рабочих расшатывали новый буржуазный строй; правили эгоистические, деспотические собственники, которых разлагала их собственная власть. И теперь, на пороге нового века, после того как нарастающий напор народных масс снесет старое социальное здание, основой будущего общества станут преобразованный труд и справедливое распределение богатств. В этом сущность ближайшего необходимого этапа пути. Страшный кризис, от которого рухнули целые государства при переходе от рабства к наемному труду, был ничем в сравнении с тем кризисом, который вот уже сто лет сотрясает и опустошает страны и народы, кризисом наемного труда, развивающегося, изменяющегося, превращающегося в нечто другое. И из этого-то преображенного труда и родится счастливый, братский Город будущего.
   Лука тихо положил маленькую книжку на стол и потушил свет. Чтение успокоило его; он почувствовал приближение мирного и здорового сна. Правда, он еще не мог дать ясный ответ на обуревавшие его неотступные вопросы, на потрясающие, полные отчаяния призывы, прозвучавшие из мрака. Но эти призывы смолкли; казалось, обездоленные, от которых они исходили, уверились в том, что их наконец услышали, и решили еще потерпеть. Семя было брошено; жатва созреет. Маленькая книжка словно ожила в руках апостола и героя, теперь миссия будет выполнена, когда пробьет час, предназначенный для нее эволюцией человечества. Лихорадочное возбуждение оставило Луку; он больше не задавал себе мучительных вопросов, хотя страстно интересовавшая его проблема как бы повисла в воздухе. Он чувствовал себя оплодотворенным идеей, и в нем жила непоколебимая уверенность, что для него наступит час действия. Может быть, завтра же, если сегодняшний сон будет целителен. И, покорившись наконец настоятельной потребности в отдыхе, молодой человек погрузился в сладостный и глубокий сон, осененный гением, верой и волей.
   Когда на другой день в семь часов утра Лука проснулся и увидел солнце, встающее в высоком ясном небе, первой его мыслью было ускользнуть из дому, не предупредив Жордана, и подняться по вырубленной в скалах лестнице к доменной печи. Ему не терпелось вновь повидать Морфена, потолковать с ним, получить от него кое-какие сведения. Лука следовал какому-то внезапному внушению: ему хотелось прежде всего составить себе определенное мнение о заброшенном руднике, и он полагал, что старый литейщик, сын этих гор, должен знать каждый камень рудника. Морфен, несмотря на ночь, проведенную возле домны, был уже на ногах и чувствовал себя прекрасно; он сразу воодушевился, как только Лука заговорил с ним о руднике. Морфен все время держался особого мнения об этом руднике и высказывал его довольно часто, хотя никто не слушал мастера. Он считал, что инженер Ларош был неправ, отказавшись от старого рудника, как только его разработка перестала приносить доход. Действительно, руда пошла никудышная и до того насыщенная серой и фосфатами, что она решительно не годилась для выплавки чугуна. Но Морфен был убежден, что рабочие просто наткнулись на неудачную жилу и следовало либо углубить штольни или, еще лучше, прорыть новые в определенном месте ущелья, на которое он указывал; там, по мнению мастера, имелись превосходные залежи руды. Морфен основывал свою уверенность на ряде наблюдений, на своем знании всех окрестных скал, которые он излазил и склоны которых исследовал в течение сорока лет. Конечно, он человек неученый, он только простой рабочий и не смеет вступать в спор с господами инженерами. Но все же он удивляется тому, что они не поверили его чутью и в ответ на его слова только пожимали плечами, даже не попытавшись исследовать горные породы на некоторой глубине от поверхности земли.
   Спокойная уверенность Морфена поразила Луку, тем более, что он относился с резким осуждением к косности старого Лароша и к тому, что тот забросил рудник, несмотря на открытие химического способа обработки, дававшего возможность выгодно использовать даже бедную руду. Подобное отношение явно свидетельствовало о том, какая вялость и рутина господствовали в деле эксплуатации домны. Лука полагал, что следует безотлагательно возобновить разработку рудника, хотя бы при этом и пришлось пойти на химическую обработку руды. А что, если к тому же оправдается убеждение Морфена и они нападут на новые обильные жилы чистой руды? Поэтому молодой человек немедленно согласился на предложение мастера пройтись к заброшенным штольням: старик хотел на месте пояснить Луке свою мысль. Стояло ясное и свежее сентябрьское утро; Лука совершил восхитительную прогулку, пробираясь среди скал по дикой и пустынной местности, благоухавшей лавандой. В течение трех часов он карабкался с Морфеном по склонам ущелий, забирался в пещеры, шел вдоль поросших соснами склонов, где из-под земли, подобно костям какого-то огромного, зарытого там животного, проступал камень. И понемногу Луке передавалась уверенность Морфена; во всяком случае, в нем родилась надежда: казалось, земля, эта неисчерпаемая сокровищница и мать, готова вновь возвратить людям лениво заброшенное ими сокровище.
   Было уже за полдень; Лука позавтракал там же, в Блезских горах, яйцами и творогом, которыми его угостил Морфен. Он спустился с гор около двух часов, очень довольный, вдоволь надышавшись буйного горного ветра; Жорданы встретили молодого человека возгласами удивления: они уже начинали тревожиться, не понимая, куда он мог деваться. Лука извинился, что не предупредил их; он рассказал, что заблудился в горах и позавтракал у крестьян. Молодой человек разрешил себе эту маленькую ложь, так как Жорданы, еще не вставшие из-за стола, были не одни: у них завтракали аббат Марль, доктор Новар и учитель Эрмелин, постоянно бывавшие в Крешри во второй вторник каждого месяца. Сэрэтта любила собирать их вместе и, смеясь, называла этот кружок своим Большим советом: все трое помогали ей в благотворительных делах. Жордан вел жизнь ученого и отшельника, затворившись от всех, словно в монастыре; но все же двери его дома были открыты этим трем людям — близким друзьям; могло показаться, что они заслужили эту благосклонность главным образом своими спорами, ибо они всегда спорили, и эти споры забавляли Сэрэтту; с улыбкой прислушивался к ним и Жордан. Сэрэтта видела, что гости развлекают брата, и от этого они были ей еще милее.
   — Значит, вы позавтракали? — обратилась она к Луке. — Но ведь это не помешает вам выпить с нами чашку кофе, не правда ли?
   — Чашку кофе? Идет! — ответил он весело. — Но вы слишком добры: я заслуживаю самых строгих упреков.
   Перешли в гостиную. Ее широко раскрытые окна выходили в парк: зеленели лужайки, высокие деревья струили в комнату восхитительный запах. На маленьком столике распускался в фарфоровой вазочке букет чудесных роз; доктор Новар был страстным любителем роз и при каждом посещении Крешри подносил их Сэрэтте.
   За кофе между священником и учителем возобновился спор, возникший еще в начале завтрака: речь шла об основных вопросах воспитания и образования.
   — Вы потому не можете ничего добиться от своих учеников, — заявил аббат, — что изгнали бога из школы. Бог — владыка умов, и все, что мы знаем, мы знаем только благодаря ему.
   Аббат был высокий, крепкий человек с крупным носом и правильными чертами широкого, полного лица; он говорил с властной настойчивостью ограниченного доктринера, полагающего, что спасение мира только в католицизме, что следует придерживаться буквы церковных установлений и все дело в строгом подчинении догматам. Но сидевший перед ним учитель Эрмелин, худой, с угловатым лицом, костистым лбом и острым подбородком, также продолжал с холодным исступлением настаивать на своем; упрямый приверженец религии прогресса, осуществляемого сверху и по команде, Эрмелин был не менее нетерпим и догматичен, чем аббат.
   — Оставьте меня в покое с вашим богом, который всегда приводил людей только к заблуждениям и гибели!.. Если я ничего не могу добиться от своих учеников, то прежде всего потому, что их слишком рано отбирают у меня и отдают на завод. И потом — а это главное — дисциплина среди них падает все больше и больше, и учитель не имеет уже никакой власти. Честное слово, если бы мне позволили разок-другой хорошенько вытянуть их дубинкой, это наверняка расшевелило бы им мозги.
   Сэрэтта, взволнованная словами Эрмелина, запротестовала; учитель пояснил свою мысль. Он видел только одно средство уберечь детей от всеобщего разложения: приучить их подчиняться дисциплине — спасительной дисциплине, внедрить в них республиканский дух, если нужно, даже силой, чтобы он засел в них накрепко. Мечтою Эрмелина было превратить каждого ученика в слугу государства, в раба, приносящего в жертву государству всего себя целиком. Как идеал, ему рисовался один и тот же урок, одинаково выученный всеми учениками с одной и той же целью: служить обществу. Такова была его суровая и унылая вера, вера в демократию, освобожденную от прошлого силой наказаний и вновь обреченную на бесправие, декретирующую всеобщее счастье под деспотической властью наставников.
   — Вне католицизма лишь тьма и ночь, — упрямо повторил аббат Марль.
   — Но он рушится! — воскликнул Эрмелин. — Потому-то и нужно создавать новые социальные устои!
   Разумеется, священник знал о той смертельной борьбе, какую католицизм вел против науки, знал и о тех ежедневных победах, которые одерживала наука в этой борьбе. Но он не хотел признавать этого, не хотел даже сознаваться в том, что его церковь понемногу пустеет.
   — Католицизм? — продолжал он. — Его устои настолько крепки, вечны, божественны, что вы сами же подражаете ему, когда толкуете о создании какого-то там атеистического государства, в котором место бога займет механизм, воспитывающий и управляющий людьми.
   — Механизм? Почему бы и нет? — воскликнул Эрмелин, рассердившись на ту долю правды, которая заключалась в словах аббата. — Рим всегда был только прессом, выжимавшим кровь из всего мира!
   Когда спор между аббатом и учителем доходил до подобных резкостей, обычно вмешивался доктор Новар, улыбавшийся своей спокойной, примиряющей улыбкой:
   — Ну, ладно, ладно, не горячитесь. Вы почти согласны друг с другом, раз оба обвиняете религию противника в подражании своей собственной.
   Этот маленький, щуплый человечек с тонким носом и живыми глазами был терпим, кроток, слегка насмешлив; отдавшись науке, он уже не мог относиться со страстью к политическим и социальным проблемам. Как и его большой друг Жордан, доктор Новар говорил, что принимает только те истины, которые подтверждены наукой. Сам он, в силу своей скромности, даже робости, и отсутствия всякого честолюбия, стремился лишь к тому, чтобы как можно лучше лечить своих пациентов; единственной его страстью были розы; он выращивал их в своем маленьком садике, где проводил целые дни в тихом и счастливом уединении.
   До сих пор Лука только слушал. Но тут ему вспомнилось то, о чем он читал ночью, и он вмешался в разговор:
   — Главная ошибка наших школ состоит в том, что они исходят из предпосылки о врожденной испорченности человека; они полагают, что, едва появившись на свет, ребенок уже несет в себе семена бунта и лени и добиться от него чего-нибудь путного можно лишь путем целой системы наказаний и наград. Поэтому-то из образования сделали пытку. Учение так же утомляет наш мозг, как физический труд наши мускулы. Наши преподаватели превратились в надсмотрщиков академической каторги, они стремятся всецело подчинить умы детей учебным программам, они словно хотят отлить их всех по одной форме, совершенно не считаясь с индивидуальными различиями. Они убивают всякую инициативу, подавляют всякий дух критики и свободного исследования, глушат ростки личных талантов под грудой готовых идей и официальных истин. Но хуже всего, что подобная система уродует не только ум, но и характер ребенка, и такие методы преподавания создают умственных импотентов и лицемеров!
   Эрмелин принял слова Луки на свой счет. Он резко прервал его:
   — А как вы себе представляете преподавание, сударь? Если посадить вас вместо меня на кафедру, вы убедитесь, что от учеников решительно ничего нельзя добиться, если не подчинить их всех дисциплине, исходящей от вас, от учителя, который воплощает для них власть.