— Иисус Христос, — спокойно сказал он, — вам бы лучше замолчать… Этого говорить не следует, и даже, если вы кое в чем и правы, вы поступаете неумно, так как можете себе повредить.
   Рассудительный парень и его благоразумная речь сразу успокоили Иисуса Христа. Он снова упал на стул, заявив, что ему в конце концов на все наплевать. И вернулся к прежним своим выходкам: стал обнимать старуху Бекю, муж которой спал, навалившись на стол, как колода, затем прикончил пунш, выпив его прямо из салатника. В густой дымной атмосфере снова поднялся смех.
   В глубине риги все еще танцевали. Клу старался изо всех сил, и густой звук его тромбона заглушал визгливую скрипку. Присутствующие обливались потом, и острый запах его примешивался к чаду ламп. Мелькал лишь красный бант Пигалицы, вертевшейся то с Ненессом, то с Дельфеном. Берта также была еще там и, храня верность своему кавалеру, танцевала только с ним. Парни, которым она отказала, собрались в углу и посмеивались: если уж этот дурак влип в нее, она будет за него держаться; ведь другие, несмотря на ее капитал, не сразу бы решились взять такую в жены.
   — Пойдем спать, — сказал Фуан Жану и Делому.
   На улице, когда Жан простился с ними, старик сделал несколько шагов, как бы обдумывая то, что ему пришлось сейчас услышать. И внезапно, будто эти разговоры убедили его, он повернулся к зятю.
   — Я продам свою развалину и буду жить у вас. Решено… Прощай!
   Он медленно пошел к себе. На сердце у него было тяжело, ноги в темноте спотыкались, от страшной, удручающей тоски он пошатывался, как пьяный. Вот у него уже нет земли, теперь не будет и дома. Ему казалось, что кто-то подпиливает старые бревна и сдирает над ним крышу. Отныне ему негде будет даже преклонить голову, он будет день и ночь бродить по полям, как нищий, а в непогоду холодный, бесконечный дождь будет литься прямо на него.


IV


   Горячее августовское солнце поднималось над горизонтом в пять часов утра, и босский край расстилал под пламеневшим небом свои созревшие нивы. Со времени последних летних дождей зеленая, поднимавшаяся все выше и выше скатерть полей постепенно желтела. Теперь это было светлое, горевшее пожаром море, которое, казалось, отражало в себе сверкавший воздух, — море, катившее при малейшем дуновении ветерка свои огненные волны. Хлеб до самого горизонта, и кругом — ничего: ни строения, ни деревца. Только хлеб и хлеб. Порою в жару тяжелым сном засыпали колосья, и от земли распространялся в воздухе аромат плодородия. Созревание подходило к концу, чувствовалось, как налившиеся зерна рвутся прочь из общего лона, горячие и грузные. Эта равнина, обещавшая невиданную жатву, вселяла беспокойство в человека, ничтожного насекомого в сравнении с беспредельностью полей, которое даже не в состоянии охватить своим взором расстилавшийся перед ним простор.
   В Бордери Урдекен, покончив уже неделю тому назад с рожью, принялся за пшеницу. В прошлом году жатвенная машина испортилась, и он, отчаявшись добиться от своих рабочих добросовестного обращения с механическими орудиями, сам начал сомневаться в их пользе. Поэтому ему пришлось позаботиться с самого вознесения о найме целого отряда жнецов. По обычаю, они были взяты в Перш, из деревни Мондубло: старший, тощий мужик, пять других косцов и шесть вязальщиц — четыре женщины и две девушки. Они только что приехали в Клуа, где их должна была взять посланная с фермы повозка. Для ночевки им отводилась пустовавшая в это время года овчарня, и люди спали там все в куче, мужчины вместе с женщинами, раздеваясь из-за жары почти донага.
   В это время Жаклине приходилось туже, чем когда-либо. Работа продолжалась от восхода солнца и до самой темноты: в три часа утра вскакивали с постели, а в десять вечера снова валились на солому. Она должна была подниматься раньше всех, чтобы успеть приготовить похлебку к четырем часам, и позже всех ложиться — только после уборки девятичасового ужина, когда подавалось сало, вареная говядина, капуста. Между этими двумя кормежками были еще три других: хлеб и сыр на завтрак, второй раз похлебка в полдень, затем — молоко с хлебом. Таким образом, пищу принимали пять раз, пищу обильную, которую щедро смачивали сидром и вином. Труд жнецов тяжелый, зато они требуют и приличных харчей. Но Жаклина только смеялась, ее как будто кто-то подстегивал; несмотря на гибкое, как у кошки, тело, у нее были железные мускулы. Неутомимость Жаклины была тем более поразительна, что она в эту пору изнуряла любовью Трона — здоровенного скотника; нежное тело колосса возбуждало в ней неутолимое желание. Она сделала из Трона послушную собаку, уводила его в ригу, на сеновал, в овчарню — овчар, со стороны которого она боялась шпионства, проводил теперь ночь вместе с овцами на пастбище. Особенно веселилась Жаклина ночью, когда разыгрывались настоящие оргии, после которых она вставала свежей, гибкой, полной энергии. Урдекен ничего не видел, ничего не знал. Он был всецело охвачен лихорадкой уборки хлеба, особой лихорадкой, которая ежегодно воспламеняла его страсть к земле, заставляла дрожать все его существо и колотиться сердце, бросала в жар, когда он глядел, как падали спелые колосья.
   В этом году зной по ночам бывал так силен, что Жан часто не в силах был оставаться под навесом рядом с конюшней, где он обыкновенно спал. Он предпочитал выходить на двор и растягиваться, не раздеваясь, на голой земле. Его гнали наружу не только горячее дыхание лошадей, невыносимый запах подстилки, но и бессонница: перед ним неотступно стоял образ Франсуазы. Его непрерывно преследовала навязчивая мысль — казалось, что вот она приходит и он овладевает ею, сжимая в своих объятиях. Теперь, когда Жаклина, занятая другим, оставила Жана в покое, расположение его к этой девочке переходило в бешеное желание. Бесконечное число раз он клялся в мучительном полусне, что пойдет и возьмет ее на следующий же день. Но, встав утром и окунув голову в ушат с холодной водой, он находил это отвратительным, считая, что слишком стар для нее.
   На следующую ночь начинались прежние мучения. Когда пришли поденщицы, Жан встретил среди них женщину, которая теперь была замужем за одним из косцов; два года назад, когда она была еще девушкой, он не раз опрокидывал ее наземь. Однажды вечером пытка была настолько невыносима» что, проскользнув в овчарню, он подошел к ней и дернул ее за ноги. Лежа между мужем и братом, храпевшими с раскрытым ртом, она уступила, не защищаясь. Это было безмолвное насыщение в распаленной тьме, на утоптанном земляном полу, который, несмотря на то, что его выскребли граблями, сохранял разъедавший глаза аммиачный запах накопившегося за зиму овечьего навоза. Так приходил он к ней двадцать ночей подряд.
   На второй неделе августа работа сильно подвинулась вперед. Косцы начали с северных участков, спускаясь к тем, которые граничили с руслом Эгры. С каждым снопом уменьшался необъятный покров, каждый взмах косы выхватывал целую охапку. Невзрачные насекомые, едва заметные среди этих бескрайних полей, выходили победителями в борьбе с пространством. Позади их медленно продвигавшейся линии снова появлялась земля, покрытая короткой жесткой соломой. По ней переступали, согнувшись, вязальщицы. Это была пора, когда унылый и безмолвный босский край выглядел веселее, чем обычно, становился людным, оживлялся непрерывным движением работников, телег и лошадей. Всюду на равнине виднелись ряды косцов, удалявшихся друг за другом с однообразным взмахом рук. Одни из них находились так близко, что было слышно, как свистят косы, другие — у самого горизонта, подобные веренице черных муравьев. По всем направлениям открывались просветы, как будто это были не поля, а кусок ветхой ткани, которая расползается то там, то тут. Лоскут за лоскутом Бос сбрасывала с себя свой пышный, свой единственный летний наряд и сразу оказывалась безотрадной и голой.
   Последние дни стояла удушливая жара. Но особенно знойный день выдался тогда, когда Жану пришлось возить снопы с одного поля фермы, примыкавшего к участку Бюто. Там предполагалось вывести большой скирд, вышиной в восемь метров, на который должно было пойти около трех тысяч снопов. Солома от сухости ломалась, а над пшеницей, еще стоявшей на корню, воздух прямо обжигал: казалось, горят сами колосья, пылающие в солнечных лучах. Ничто, кроме человеческих фигур, не бросало на землю тени. Жан с самого утра разгружал телегу под этим раскаленным небом, обливаясь потом и не говоря ни с кем ни слова. Он только посматривал на соседнюю полосу, где позади косившего Бюто вязала снопы Франсуаза.
   Франсуаза одна не могла управиться с работой, и поэтому Бюто пришлось нанять на подмогу Пальмиру. На Лизу рассчитывать было нечего, так как она была на девятом месяце беременности. Эта беременность приводила его в бешенство. Ведь он так остерегался! Откуда же мог взяться этот шельмец? Бюто шпынял жену, уверяя, что она сделала это нарочно, ныл по целым дням, точно к нему в дом забрался нищий или прожорливый зверь, грозивший поглотить все домашние запасы. Он не мог теперь смотреть на Лизино брюхо, не изрыгая ругательств. Вот чертово пузо! Этакая глупость! Прямо разорение! Утром она попробовала было вязать, но была так неповоротлива, что взбешенный Бюто прогнал ее домой. В четыре часа она должна была принести полдник.
   — Черт возьми! — сказал Бюто, желая во что бы то ни стало кончить полосу. — Мне совсем спекло спину, а язык у меня, как колода.
   Он выпрямился. На нем была только рубаха, холщовые штаны и башмаки из грубой кожи на босу ногу. Рубаха была расстегнута и наполовину выбилась из штанов, открывая до самого пупка волосатое тело.
   — Надо еще глотнуть!
   Он достал спрятанную под курткой бутыль с сидром. Выпив глотка два этого теплого напитка, он вспомнил о Франсуазе.
   — А ты не хочешь пить?
   — Хочу.
   Франсуаза взяла бутыль и начала медленно, с удовольствием пить. И пока она пила, запрокинувшись назад, выставив перед ним бедра и упругую грудь, которая, казалось, вот-вот прорвет тонкую материю, Бюто смотрел на нее. Она также вся была покрыта потом, ее ситцевое платье измялось, через расстегнутый сверху лиф виднелась белая коже. Под синим платком, которым девушка повязала голову, ее глаза, сиявшие на немом, пылавшем от зноя лице, стали как бы еще круглее.
   Не сказав ни слова, Бюто снова принялся за работу, поворачиваясь всем корпусом при каждом взмахе валившей пшеницу косы, продвигаясь вперед под ее размеренный свист. Франсуаза, опять согнувшись, следовала за ним с серпом в правой руке, которым она подхватывала пшеницу, собирая ее в пучки через каждые три шага. Когда Бюто разгибался, чтобы вытереть пот со лба, и видел, что она отстает, высоко подняв зад, а головой почти касаясь земли, как самка, которая отдается, во рту у него делалось еще суше, и он кричал ей охрипшим голосом:
   — Живее, бездельница, нечего прохлаждаться!
   На соседней полосе, где скошенная пшеница уже успела за три дня высохнуть, Пальмира вязала снопы. За ней он не смотрел, так как она была нанята не на обычных условиях, за полтора франка, а работала сдельно, получая плату за каждую сотню снопов. Бюто рассудил, что невыгодно, платить ей, как платят другим батрачкам: она состарилась и слаба. Пальмире пришлось даже упрашивать его, и он, несмотря на жестокие условия найма, разыграл роль милосердного христианина, совершающего доброе дело. Несчастная женщина брала три-четыре пучка — столько, сколько могли вместить ее тощие руки, и крепко вязала их готовой вязкой в снопы. Эта работа настолько выматывала силы, что обычно ее делали мужчины. Она изнуряла несчастную женщину, грудь ее разрывалась от тяжести снопов, руки, которыми приходилось туго затягивать вязку, нестерпимо ныли. Захватив с собой бутылку, Пальмира то и дело наполняла ее в соседней луже гнилой, вонючей водой и с жадностью пила, несмотря на болезнь желудка, которая во время летней жары окончательно подточила надорванный непосильной работой организм.
   Но вот синее небо стало бледнеть, точно свод небесный раскалился добела… Солнце безжалостно палило. После завтрака наступила тяжкая пора отдыха. Делом и его работники, укладывавшие неподалеку снопы ульем: четыре вниз, а пятый сверху, — уже улеглись в одной из ложбинок. Старик Фуан, продавший свой дом и переселившийся к зятю неделю тому назад, постоял еще некоторое время и затем тоже улегся. На опустевшем горизонте виднелась только фигура Большухи перед высоким скирдом, который складывали ее работницы. Скирд этот возвышался посреди маленьких, наполовину уже разобранных стогов, а сама она казалась деревом, засохшим от старости. Зной не страшил ее, и она стояла выпрямившись, без капли пота, грозная, негодуя на спящих людей.
   — А, черт! У меня кожа трескается, — сказал Бюто. Он повернулся к Франсуазе:
   — Соснем, что ли?
   Он осмотрелся и нигде не мог найти сколько-нибудь затененного места. Солнце, стоявшее в зените, пекло всюду, и кругом не было ни кустика, под которым можно было бы приютиться. Наконец Бюто заметил в конце полосы нечто вроде канавки, на которую не сжатая еще пшеница бросала легкую тень.
   — Эй, Пальмира! — крикнул он. — Ты тоже поспишь? Она работала шагах в пятидесяти от него и ответила слабым, чуть слышным голосом:
   — Нет, нет, некогда.
   Теперь на всей пылавшей от зноя равнине работала только она одна. Если сегодня вечером у нее не будет тридцати су, Иларион изобьет ее. Мало того, что он изводил ее своей скотской похотью, он забирал у нее и деньги, чтобы напиваться. Однако последние силы начали ей изменять. Ее плоское, как выстроганная доска, тело трещало, готовое развалиться над каждым новым связанным ею снопом. Хотя ей было только тридцать пять лет, она своим землистым лицом, стертым, как старая монета, походила на шестидесятилетнюю старуху. Жгучее солнце высасывало из нее последние остатки жизни, и она, рискуя каждую минуту упасть, билась в отчаянных усилиях, как околевающее животное.
   Бюто и Франсуаза легли рядом. Теперь, когда они лежали не шевелясь, молча и закрыв глаза, от их разгоряченных тел шел пар. Ими сразу овладел тяжелый сон, и они проспали не менее часа. В знойной, раскаленной атмосфере пот, не переставая, лился по их телам струями. Когда Франсуаза проснулась, она увидела, что Бюто, лежа рядом с ней на боку, как-то странно глядит на нее. Она снова закрыла глаза и притворилась спящей.
   Бюто еще не сказал ни слова, но она чувствовала, что он хочет обладать ею. Она чувствовала это все время с тех пор, как сделалась настоящей женщиной. Мысль эта возмущала ее. Как, неужели он, свинья, посмеет? Ведь он каждую ночь возится с сестрой. Никогда еще это желание жеребца не раздражало девушку так сильно, как сейчас. Неужели он посмеет? Франсуаза лежала в ожидании и, сама не зная того, желала его, готовая в то же время задушить Бюто, если он только приблизится к ней.
   Вдруг он схватил ее.
   — Свинья! Свинья! — бормотала она, отталкивая его. Он же с глупым смешком шептал потихоньку:
   — Дурочка! Не упрямься!.. Говорю тебе, что все спят и никто не увидит.
   В эту минуту над пшеницей показалось бледное, измученное лицо Пальмиры, внимание которой привлек шум. Но ее нечего было принимать в расчет. Это было все равно, как если бы корова повернула к ним свою морду. И в самом деле, она тотчас же вернулась к своим снопам, равнодушная к тому, что происходило. Опять послышался хруст ее суставов при каждом усилии.
   — Дуреха! Ты бы хоть попробовала! Лиза ничего не будет знать.
   Услышав имя сестры, Франсуаза, ослабевшая, готовая сдаться, снова набралась сил. Она уже не поддавалась, она начала колотить его обоими кулаками, отбиваться ногами, которые он успел обнажить до бедер. Разве он ей муж? Она вовсе не желает пользоваться объедками.
   — Иди к моей сестре, свинья! Верти ее, как тебе вздумается! Ей это доставляет удовольствие. Делай ребенка хоть каждую ночь!
   Бюто, на которого сыпались удары, начинал уже сердиться, он ругался, думая, что она боится только последствий.
   — Дура! Я же тебе говорю, что слезу вовремя, ребенка не будет.
   Франсуаза ударила его в живот ногой, и он должен был ее отпустить. Он оттолкнул ее от себя с такой силой, что она едва не закричала от боли.
   Время было кончать игру, так как, поднявшись, Бюто увидел Лизу, несшую им полдничать. Он устремился ей навстречу, чтобы задержать ее и дать Франсуазе время оправить юбки, Мысль, что девка, того гляди, все выложит сестре, заставляла его сожалеть, что он не убил ее ударом ноги. Однако Франсуаза ничего не сказала, она уселась посреди снопов и только дерзко и вызывающе смотрела. Когда Бюто снова принялся косить, она не встала и продолжала сидеть сложа руки, без дела.
   — Что с тобой? — спросила Лиза; утомившись от ходьбы, она тоже легла на землю. — Ты уже не работаешь?
   — Нет, надоело, — ответила Франсуаза с бешенством.
   Тогда Бюто, не решаясь трогать Франсуазу, обрушился на жену. Чего это она разлеглась и греет свое брюхо на солнце, словно свинья? Чего она лежит, подлая? Прямо зрелая тыква, — вот-вот сейчас лопнет! Последнее замечание рассмешило Лизу, сохранявшую и во время беременности благодушный нрав толстой кумушки. И впрямь, ведь она зреет, как тыква. И она поворачивалась с боку на бок, выставляя под раскаленным небом свой огромный живот, казавшийся набухавшим ростком, выпираемым плодоносной землей. Бюто, однако, было не до смеха. Он грубо велел ей встать и помогать ему. Лизе пришлось собирать колосья, ползая на коленях. Она неуклюже передвигалась, пыхтя и склоняясь на правый бок.
   — Если уж ты бездельничаешь, — сказала она сестре, — так иди домой и приготовь ужин.
   Франсуаза, не сказав ни слова, ушла. Жара еще стояла удушливая, но босская равнина уже вернулась к деятельности. Всюду, куда хватало глаза, снова закопошились черные точечки. Делом с двумя работниками кончал свои стога. Большуха наблюдала за кладкой скирда, опираясь на клюку, готовая огреть ею каждого, кто стал бы лениться. К ней подошел посмотреть на работу Фуан, а затем вернулся к зятю и долго в задумчивости следил за его движениями. Наконец он побрел куда-то своей тяжелой походкой старика, с сожалением вспоминающего о прошлом. А Франсуаза, у которой еще шумело в голове от испытанного потрясения, шла по новой дороге домой, когда услышала, что ее окликают.
   — Эй, заверни-ка сюда!
   Это был Жан, еле видный за снопами, которые он возил сюда с самого утра. Он только что разгрузил свою телегу, и лошади в ожидании неподвижно стояли на солнцепеке. Скирд собирались класть на следующий день, а пока он просто сваливал снопы в кучи. Из них получилось три высоких стены, образовавших вокруг него как бы комнату.
   — Да иди же! Это я.
   Франсуаза безвольно повиновалась. Ей даже не пришло в голову оглянуться назад. Тогда она могла бы увидеть, что Бюто, заметив, что она свернула с дороги, следил за нею, приподнявшись на цыпочки.
   Сначала Жан пошутил:
   — Ишь ты, какая стала гордая, даже не здороваешься? — Еще бы, — ответила она, — ты скрываешься, тебя и не видно совсем.
   Тогда он стал жаловаться, что его скверно принимают в доме Бюто. Но ей было не до того, она молчала или отвечала отрывистыми словами. Бессознательно она опустилась на солому в глубине сделанной норы и, казалось, была совсем разбита от усталости. В ее теле сохранилось острое физическое ощущение нападения Бюто, и, кроме этого, она ничего больше не чувствовала. Она ощущала его горячие руки, их прикосновение к своим бедрам, ее преследовал его запах, запах приблизившегося самца, которого она ждала, с трудом переводя дыхание, обессиленная от желания. Она закрыла глаза и почти задыхалась.
   Жан умолк. Увидев ее лежащей навзничь, совсем отдающейся, он почувствовал, что кровь его забурлила. Он не ждал встречи с ней и теперь боролся с собой, так как ему представлялось дурным поступком воспользоваться слабостью этого ребенка. Но он так желал ее, что вся кровь бросилась ему в голову и в ушах зашумело. Мечта об обладании ею лишала его рассудка, как и в бредовые ночи. Он лег рядом с нею и взял сначала одну ее руку, потом обе, стискивая их до боли, но не решаясь даже поднести их к своим губам. Она не отдергивала их. Открыв темные глаза с отяжелевшими веками, она серьезно посмотрела на него. Ее лицо не выражало стыда, оно нервно вытянулось. И этот немой, почти грустный взгляд внезапно сделал его грубым. Он полез к ней под юбки, хватая ее за ляжки, как незадолго перед тем Бюто.
   — Нет, нет, — пролепетала она, — пожалуйста, не надо… Это гадость…
   Тем не менее она не сопротивлялась и только вскрикнула от боли. Ей показалось, что земля уходит из-под нее, голова закружилась, и она уже не знала — Жан ли это, или вернувшийся откуда-то Бюто. Она почувствовала ту же грубость, тот же острый запах самца, вспотевшего от тяжелой работы на солнцепеке. Мысли ее путались, перед закрытыми глазами стояли огненные круги, у нее невольно вырвались слова:
   — Не надо только ребенка… Не надо…
   Он соскочил, и пропавшее даром человеческое семя упало в созревшую пшеницу, на землю, которая отдается, никому не отказывая, открывая свои вечно плодоносные недра любому зародышу.
   Франсуаза снова открыла глаза. Она лежала, неподвижная и ошеломленная, не произнося ни слова. Как? Все было кончено? Но ведь она не получила никакого наслаждения. Она ощущала только боль. Перед ней встал образ другого, ее охватило бессознательное сожаление, вызванное обманутым желанием. Жан сердил ее. Зачем она уступила ему? Ведь она не любила этого старика! Жан так же, как и она, стоял неподвижно, потрясенный случившимся. Наконец он сделал недовольный жест, хотел что-то сказать ей, но ничего не нашел. Еще больше смутившись, он хотел поцеловать ее, но она отстранилась, не желая, чтобы он дотрагивался до нее.
   — Мне надо идти, — пробормотал Жан. — А ты подожди немного.
   Франсуаза ничего не ответила, смотря в небо.
   — Хорошо? Подожди минут пять, чтобы не заметили, что ты была здесь вместе со мной.
   Тогда она наконец решилась разжать губы.
   — Хорошо. Иди.
   Это было все, что она сказала. Он щелкнул бичом и пошел рядом со своей телегой тяжелым шагом, опустив голову.
   Бюто тем временем удивлялся, куда могла исчезнуть за снопами Франсуаза. Когда он увидел удалявшегося Жана, у него мелькнуло подозрение. Не говоря Лизе ни слова, он побежал, согнувшись, как ловкий охотник; затем одним прыжком очутился в углублении среди соломы. Франсуаза лежала, не двигаясь, окоченев и по-прежнему глядя в небо блуждающими глазами. Ноги ее оставались обнаженными. Отрицать было невозможно, да она и не пыталась.
   — А, стерва! Шлюха! Так ты ложишься вместе с этим негодяем, а меня награждаешь пинками в живот… Черт бы тебя подрал! Теперь мы посмотрим.
   Бюто уже обхватил ее, и она ясно увидела его перекосившееся лицо, поняв, что он хочет воспользоваться удобным случаем. Почему бы, в самом деле, и ему не овладеть ею, раз другой только что сделал это. Но девушку, как только она почувствовала его горячие руки, охватило прежнее возмущение. Он был теперь здесь, но она больше уже не жалела об его отсутствии, она больше не хотела его, не отдавая себе даже отчета в скачках своей воли. Все ее существо было полно ненависти, протеста и ревности.
   — Оставишь ты меня, свинья? Я тебя искусаю!
   Ему во второй раз пришлось отказаться от своего намерения. Но, обозленный тем, что у него вырвали удовольствие из-под носа, он проворчал:
   — Я ведь не сомневался в том, что ты с ним путаешься. Мне давно следовало его отшить… Черт бы побрал этого подлеца! Вот кто тебя мнет!
   Поток ругательств продолжался. Бюто произнес все оскорбительные слова, какие только знал, говорил обо всем в грубых, бесстыдных выражениях, от которых она чувствовала себя как бы обнаженной. Она, тоже взбешенная, упрямая, бледнела и старалась быть как можно спокойней и на каждое гнусное нападение коротко отвечала:
   — Тебе-то какое дело?.. Если мне это нравится! Разве я не свободна?
   — Ну, так я тебя выгоню на улицу. И сейчас же, как только мы вернемся домой… Я расскажу обо всем Лизе, расскажу, в каком виде я тебя нашел — с рубашкой, задранной до самой головы. Вот и ступай забавляться, куда хочешь, если тебе это нравится.
   Теперь он подталкивал ее вперед, к тому полю, где осталась Лиза.
   — Скажи, скажи Лизе… Если захочу, я сама уйду.
   — Если захочешь! Посмотрим!.. Выставлю тебя под зад коленом!
   Чтобы сократить путь, он пошел с нею через урочище Корнай, по полосе, оставшейся не разделенной между нею и сестрой, — той самой полосе, раздел которой он все время старался оттянуть. Внезапно, как молния, его осенила мысль: если она уйдет, поле будет разрезано пополам, и одна половина его исчезнет вместе с нею, перейдет, может быть, к ее любовнику. У него мурашки пробежали по телу, и он сразу же решил отказаться от своих намерений. Нет! Это глупо, нельзя жертвовать всем только из-за того, что девка надула тебя. Такие вещи всегда найдутся, а землю, раз уж ее держишь, нельзя упускать.
   Он замолчал и замедлил шаг, не зная, как ему поправить дело до того, как он встретится с женой. Наконец решился: