Дьяков великодушно кивнул.
   — Если душа твоя так желает — будь по-твоему. Разделим по-братски. Бесспорно, общение с элитой и с обезумевшими подколзинками потребовало определенных расходов. И — хватит об этом. Что деньги? Пепел. Это мы в школе еще учили. Главное — наше самосознание.
   В раскрытые окна легко проникали дурманящие запахи лета, успокоительный шум листвы, над благостным Яузским бульваром по-птичьи звенел дитячий гомон.
   — Нет у меня самосознания, — непримиримо сказал Подколзин, — дым и зола вместо него. Кто я такой? Какой-то фантом…
   — Ты этого хотел, Жорж Подколзин. Только фантомы у всех на устах. И не маши своей соломой. Скажешь о тех, кто стоит на полках? А многие ль читали Овидия? Данта? Или даже Шекспира? Для абсолютного большинства твоих современников это фантомы. Значит, умерь пренебреженье. Пойми наконец: настоящая жизнь бывает единственно у мифов. Поэтому факты мрут, как мухи, а мифы живут и процветают. Ты сын отечества, как я надеюсь, а в отечестве легенды — в цене. Егор, Россия не стихия, не вызов прочим племенам, Россия — это ностальгия по сочиненным временам.
   — Так все-таки ты пишешь стихи?!
   — Изредка выхожу в астрал, — нехотя признал Яков Дьяков. — Нормально — для жителя Ипсилона. Но, вообще-то говоря, попросту дисциплинирую мысль. Ритм и рифма незаменимы, когда добиваешься концентрации. Да и братья по разуму лучше усваивают всякие считалки с речевками.
   — Твой взгляд на этих братьев безжалостен, — с горечью произнес Подколзин.
   — Теперь я верю, что ты ипсилонец. Смотришь на нас, словно мы насекомые.
   — Дело совсем не в величине, а в отношении к предмету. И в микроскопе, и в телескопе, в сущности, видят одно и то же. Не спорь, Подколзин, не спорь, я прав. Ибо любые кометы и звезды, не говоря об астероидах, выглядят ничуть не внушительней, чем помянутые тобой инфузории, пусть увеличенные стеклом. Разница в том, что на одни мы смотрим, задрав свои бедные головы и подсознательно пресмыкаясь, а на другие глядим сверху вниз и не скрывая высокомерия. И точно так же классифицируем себе подобных: одни — небожители, другие — стрекозки и божьи коровки. Меняй отношение к предмету, а вовсе не предмет. В этом — суть.
   Подколзин напряженно задумался. Потом негромко проговорил:
   — Так, значит, я сохраняю шансы на уважение и внимание единственно пока я фантом?
   — Пока это общество несовершенно, все обстоит безусловно так. Мифы лежат в основе идей, идеологий и репутаций. Лишь в качестве мифа можно рассчитывать на относительно долгую жизнь, если ты не Александр Сергеевич, — впрочем, мы и тут постарались. В сущности, миф — это бессмертие в той же мере, в какой бессмертие — миф.
   — Ужасно, — пробормотал Подколзин.
   — Что делать, прими мои слова как галахическое постановление, — жестко отрубил Яков Дьяков. — Хочешь, чтоб тебя узнавали по когтю льва, соответствуй легенде. Не хочешь — не ропщи на забвенье. В нем, кстати, есть свое обаяние. Путь известен: ничто превращается в нечто, далее нечто становится всем, а все превращается в ничто. Вот в эту минуту бредет по Плющихе некий страдалец из города Лальска и пестует свой лальский синдром, который не слабее, чем вельский. Он уж готов занять твое место, и новое имя будет греметь ничуть не глуше, не сомневайся, чем имя забытого Подколзина.
   — Нет, — прошептал Подколзин, — нет. Все, что угодно, только не это. Я не могу уже кануть в Лету. Я побывал там и сыт по горло. Что мне делать?
   — Ты — социальный мыслитель. Твое дело — отвечать, а не спрашивать. Впрочем, не все так безнадежно. Судьботворчество, любезный Егор, это особая комбинаторика. Поскольку «Кнут» уже просвистел, тебе есть смысл взяться за «Пряник». Всему свой черед: сначала бич, а после него — что-нибудь сладкое. Старинный код эротических игр. И — политических перемен. И — планетарного трагифарса. Так управляются с вашей Землей на протяжении тысячелетий. Моя подсказка не так плоха. Носи под сердцем свой плод, свой замысел, носи его долгие, долгие годы. Такая беременность украшает. До выкидыша — не ближний путь. Терпение жаждущих безгранично. Подколзин, жизнь воздушных шаров — совсем как жизнь воздушных замков, значительно дольше, чем принято думать.
   — Навряд ли второй раз это возможно, — Подколзин устало махнул рукой. — Я чувствую, что иду на дно. Теперь безвестности я не выдержу.
   Похоже, Дьяков был даже шокирован.
   — Коли ты так славолюбив, — Яков Дьяков развел руками, — в запасе есть еще суицид. Самоубийц запоминают. Но это — не христианский выбор.
   Подколзин ткнулся небритой щекой в острую дьяковскую скулу и шатким шагом ступил за порог.
   Через распахнутое окно Дьяков видел, как он бредет по аллее. Видел ссутулившуюся спину, опущенную тяжелую голову и одеревенелые ноги — казалось, Подколзин идет против воли.
   — Зря я подкинул ему идейку, — озабоченно бормотнул Яков Дьяков. — Еще поверит в посмертную славу. Возьмет да вколотит в стенку гвоздь. Свободная вещь. Творцы этим балуются. Но — нет. В этом случае пронесет.
   Подколзин шагал, как слепой Эдип. Не видя ни малышей, ни их мам, ни ветеранов, греющих кости. Не было для него ни солнца, ни радушия Яузского бульвара, ни гостеприимства июня.
   А видел все тот же хоровод, в котором неслись перед ним все те же — избранники, любимцы и баловни, его благодарные читатели и почитатели «Кнута». В этом неостановимом вращении таился, однако же, высший смысл: каждый из этих штучных людей был в то же время камнем, опорой, ступенью величественной пирамиды, внушавшей трепет, восторг и страх.
   «Прикончить себя, — думал Подколзин. — Дьяков по обыкновению прав. Уйти вовремя — великое дело. Оставлю записку. Но не банальную „Никого не винить“, а нечто иное: „Винить мне некого“. Именно так. Все эти люди не виноваты, что не сумели меня понять».
   Однако ни этим достойным мыслям, ни этим скорбным словам, ни себе Подколзин не верил, он сознавал: отныне кружиться ему в хороводе. Он — часть его, пляшущий человек. Будет выделывать кренделя, отсвечивать, путаться под ногами.
   Спустя два часа вышел и Дьяков на обязательный променад. В руке его был недавний смычок, и время от времени он им помахивал, будто он Штраус в Венском лесу.
   Яузский бульвар его встретил запахом прогретой земли, прогретых скамей, прогретого ветра, нежного, как ладошка Глафиры. Дитячий гомон и птичий щебет стали звучней, точно дети и птицы только и ждали его появления. Московское лето вошло в свой цвет.
   Дьяков отчетливо понимал, что вся эта пастораль обманчива. Сдается, что это славное место поизносилось и прохудилось. И дурью мается неспроста — исходит кровью, чадит, дымится, везде чрезвычайные происшествия. Странная звездочка, странный край, странный город, в котором нашел приют странный человек Яков Дьяков, зеленоглазый астральный гость.
   Откуда его сюда закинуло и почему сжимается сердце? Подзатянулась командировка, пора возвращаться на Ипсилон, но грустно, горько, куда деваться?
   Синий полог с золотистым отливом стелился над Яузским бульваром. Дьяков подставил ветру скулы и вновь ощутил, что душа болит. Идиллия лжива и усыпительна, а вот же не просто будет проститься с этим нелепым смешным ковчегом, потерянным в мировом океане.
   Он зачерпнул доверчивым ртом, наверно, не меньше, чем полковша, целебного лиственного озона. Щедрый глоток промыл его грудь, легкие, все закоулки тела, а заодно укрепил его дух. Яков Дьяков чуть слышно вздохнул, продирижировал бывшим смычком и, хлопая себя им по икрам, пошел, зашагал привычной дорогой к Покровским Воротам, к Покровским Воротам.