«Я могу, – сказала сестра. – Рита Штангльмайер говорит, что господин Зоммер все время вздрагивает. Дрожит всем телом. У него все мускулы дергаются, такой уж он егоза. Это Рита так говорит. Он только сядет на стул – и уже дрожит. А когда он ходит, то не дрожит, и поэтому ему нужно всегда ходить, чтобы никто не видел, как он вздрагивает».
   «В этом он похож на годовалых детей, – сказал отец. – Или на лошадей-двухлеток, которые тоже вздрагивают и дрожат всем телом, когда нервничают, впервые выходя на старт. Тогда жокеи стараются их утихомирить. Потом, конечно, все налаживается или их зашоривают. Кто из вас может мне сказать, что такое „зашорить"?»
   «Чепуха! – сказала мама. – У вас в машине этот Зоммер мог дрожать сколько душе угодно. Это никому бы не помешало, подумаешь, подрожал бы немного!»
   «Боюсь, – сказал отец, – что господин Зоммер потому не сел к нам в машину, что я употребил клише. Я сказал: „Вы себя погубите!" Не понимаю, как это со мной случилось. Я уверен, он сел бы в машину, употреби я не столь банальную формулировку, например…»
   «Глупости, – сказала мама. – Он не сел к вам потому, что у него клаустрофобия и он не может усидеть не только в комнате, но и в закрытом автомобиле. Спроси у доктора Лухтерханда! Стоит ему оказаться в закрытом помещении – хоть в машине, хоть в комнате, – как у него случаются припадки».
   «Что такое „припадки"?» – спросил я.
   «Вероятно, – сказал мой брат, который был на пять лет старше меня и прочел уже все сказки братьев Гримм, – вероятно, с господином Зоммером происходит то же, что и со Скороходом из сказки „Вшестером весь свет обойдем", который за один день может обежать всю землю. Он, когда приходит домой, подвязывает одну ногу кожаным ремнем, а то бы он не смог устоять на месте».
   «Такая вероятность, конечно, не исключается, – сказал отец. – Надо бы попросить господина доктора Лухтерханда подвязать ему какую-нибудь ногу».
   «Глупости, – сказала мама. – У него клаустрофобия, вот и все, а против клаустрофобии средства нет».
   Лежа в постели, я еще долго прокручивал в голове это странное слово «клаустрофобия», повторяя его на все лады, чтобы не забыть. «Клаустрофобия… клаустрофобия… у господина Зоммера клаустрофобия… это означает, что он не может оставаться в своей комнате… а то, что он не может оставаться в своей комнате, означает, что ему всегда хочется гулять… раз у него клаустрофобия, ему всегда хочется гулять… Но если „клаустрофобия" – это то же самое, что „неохота сидеть в комнате", а „неохота сидеть в комнате" – это „охота гулять", тогда „охота гулять" и есть клаустрофобия… и тогда, значит, вместо трудного слова „клаустрофобия" можно просто сказать „охота гулять"».
   И тут у меня в голове все как-то завертелось, и я попытался побыстрей выбросить из головы это дурацкое новое слово и все, что было с ним связано. А вместо этого стал представлять себе, что у господина Зоммера ничего такого нет, а просто он гуляет и ходит по дорогам пешком, потому что ему нравится гулять точно так же, как мне нравилось залезать на деревья. Господин Зоммер гулял на свежем воздухе в свое удовольствие, вот и все, а путаные объяснения и латинские слова, которые взрослые выдумали за ужином, – такая же чепуха и глупость, как это дело с подвязанной ногой из сказки «Вшестером весь свет обойдем»!
   Но через некоторое время я вспомнил лицо господина Зоммера, увиденное из окна машины, залитое дождем лицо с полуоткрытым ртом и огромными глазами, в которых застыл ужас, и я подумал, что так не смотрят в свое удовольствие, что у человека, которому хорошо и весело, не бывает такого лица. Так выглядит человек, которому страшно или так хочется пить, под проливным дождем так хочется пить, что он мог бы выпить целое озеро. И снова в голове у меня завертелось, и я изо всех сил попытался забыть лицо господина Зоммера, но чем старательнее я пытался его забыть, тем отчетливее оно вставало пред моими глазами. Я видел каждую складку, каждую морщину, каждую жемчужину пота и дождя, едва уловимое дрожание губ, которые, казалось, что-то бормотали. И бормотание становилось все громче, все разборчивее, и я расслышал умоляющий голос господина Зоммера: «Да оставьте же вы меня наконец в покое! Оставьте, оставьте меня наконец в покое!..»
   И только тогда я смог оторвать от него свои мысли. Мне помог его голос. Лицо исчезло, и я тотчас заснул.
 
   Со мной в классе училась одна девочка, ее звали Каролина Кюкельманн. У нее были темные глаза, темные брови и темно-каштановые волосы с заколкой справа надо лбом. На затылке и в маленькой впадинке между мочкой уха и шеей у нее на коже рос легкий пушок, который отсвечивал на солнце и тихонько подрагивал на ветру. Когда она смеялась своим чудесным хрипловатым голосом, ее шея выпрямлялась и голова откидывалась назад, а все лицо сияло от удовольствия и глаза почти закрывались. Я мог бы не отрываясь глядеть на это лицо, я и глядел, когда только мог, на уроках и переменах. Но я делал это украдкой, чтобы никто не заметил, даже сама Каролина, потому что я был очень застенчивым.
   Я не был таким застенчивым в своих мечтах. В мечтах я брал ее за руку и уводил в лес, и мы вместе забирались на деревья. Сидя с ней рядом на какой-нибудь ветке, я глядел на ее совсем близкое лицо и рассказывал истории. И ей становилось смешно, она смеялась, откидывая назад голову и закрывая глаза, и разрешала тихонько подуть ей в затылок, где была впадинка и рос пух. Такие и им подобные мечты посещали меня по нескольку раз в неделю. Они были прекрасны – не могу пожаловаться, – но ведь это были всего лишь мечты и, как все мечты, они по-настоящему не утоляли душевного голода. Я отдал бы все на свете за то, чтобы хоть один раз, один-единственный раз по-настоящему оказаться наедине с Каролиной и подуть ей в затылок или еще куда-нибудь… К сожалению, на это не было никакой надежды, потому что Каролина, как и большинство других детей, жила в деревне Верхнее Озеро, а я один из класса жил в Нижнем Озере. Наши дороги расходились почти сразу за воротами школы и всегда бежали в разные стороны вниз со Школьной горы и через луга к лесу, но, прежде чем исчезнуть в лесу, они разбегались так далеко, что я уже не мог различить Каролину в группе других детей. Только иногда до меня доносился ее смех. Не во всякую погоду, а только при южном ветре. Тогда этот хрипловатый смех долетал до меня очень издалека, через все поля, и провожал до самого дома. Но когда еще в наших краях дождешься южного ветра!
   И вот однажды – это было в субботу – подбегает ко мне Каролина, становится рядом, совсем близко, и говорит:
   – Слушай! Ведь ты всегда ходишь до Нижнего Озера?
   – Да, – говорю.
   – Слушай! Хочешь, в понедельник я пойду с тобой?
   И стала что-то еще объяснять: дескать, у ее матери есть подруга, которая живет в Нижнем Озере, и что мать зайдет за ней к этой подруге, и что потом они с матерью или с этой подругой или с матерью и с этой подругой… не помню, забыл, наверное, тогда сразу же и забыл, она еще и сказать не успела, потому что был так ошарашен, так потрясен фразой: «Хочешь, в понедельник я пойду с тобой?», что больше вообще ничего не мог или не хотел слышать, кроме этой одной чудесной фразы: «Хочешь, в понедельник я пойду с тобой?»
   Весь день, да и все выходные, у меня в ушах звучала эта фраза, и звучала она так прекрасно – ах, да что я говорю! – она звучала прекраснее всего, что я уже прочел у братьев Гримм, прекраснее, чем обещание Принцессы в «Короле-лягушонке»: «Ты будешь есть с моей тарелочки, ты можешь спать в моей постельке», и я считал дни нетерпеливей, чем Румпельштильцхен: «Сегодня я жарю, завтра парю, послезавтра заберу у королевы дочку!» Я чувствовал себя сразу и Счастливчиком Гансом, и Братом Весельчаком, и Королем Золотой Горы… «Хочешь, в понедельник я пойду с тобой?»
   Я занялся приготовлениями. В субботу и воскресенье я обошел лес, чтобы выбрать самый лучший маршрут. Ведь то, что я с Каролиной не пойду по обычной дороге, было очевидно с самого начала. Ей предстояло узнать мои самые тайные тропы, я хотел показать ей красоты, известные лишь мне одному. Как только она увидит все великолепие, которое я открою ей на моем, на нашем общем пути в Нижнее Озеро, путь в Верхнее Озеро станет лишь блеклым воспоминанием.
   После долгих размышлений я решил выбрать тропу, которая сразу за опушкой леса ответвлялась от дороги, спускалась по ложбине к пихтовому заказнику, вела через мшаник к лиственной роще и уже оттуда круто сбегала к озеру. Этот маршрут был нашпигован не менее чем шестью достопримечательностями, и я хотел показать их Каролине, сопроводив демонстрацию развернутыми пояснениями. Конкретно имелись в виду:
   а) трансформаторная будка, поставленная у самой дороги; из нее доносилось жужжание, а на двери висел желтый щиток с нарисованной на нем красной молнией и надписью: «Осторожно – высокое напряжение – опасно для жизни!»;
   б)
   скопление семи малиновых кустов со спелыми ягодами;
   в)
   кормушка для ланей – в настоящее время, правда, без сена, но зато с большим куском каменной соли для облизывания;
   г)
   дерево, о котором говорили, что на нем после войны повесился один старый наци;
   д)
   муравейник высотой почти что в метр и диаметром в полтора метра и, наконец, как завершение и высшая точка маршрута;
   е)
   красивый старый бук, на который я задумал залезть вместе с Каролиной, чтобы, сидя на какой-нибудь прочной развилине, насладиться видом озера с десятиметровой высоты, а потом наклониться к ней и подуть в затылок.
   Из кухонного шкафа я укра.1 кексы, из холодильника – банку йогурта, а из подвала – два яблока и бутылку смородинового сока.
   Уложив все это в коробку из-под ботинок, я в воскресенье днем депонировал коробку на развилине, чтобы у нас была провизия. Вечером в постели я придумал две смешные истории, которыми намеревался развлечь Каролину: одной по дороге, другой – во время пребывания на буке. Я еще раз зажег свет, нашел в ящике ночного столика маленький гаечный ключ и сунул его в школьный ранец, чтобы завтра подарить его ей на прощание как одну из моих драгоценностей. Снова забравшись в постель, я повторил про себя обе истории, повторил самым точным образом намеченный на завтра распорядок дня, повторил несколько раз маршрут от а) до е) и момента вручения гаечного ключа, повторил содержимое коробки из-под ботинок, уже лежавшей в лесу на развилине бука и с нетерпением нас ожидавшей… никогда еще ни одно свидание не планировалось столь тщательно! …и наконец погрузился в блаженный сон, повторяя ее нежные слова: «Хочешь, в понедельник я пойду с тобой?»
   Понедельник был безупречно хорош. Светило нежаркое солнце, небо было ясным и голубым, как вода, в лесу заливались дрозды, а дятлы молотили по деревьям так, что все вокруг отзывалось эхом. Только теперь, по дороге в школу, мне пришло в голову, что во время своих приготовлений я совершенно не учел, что бы мы делали с Каролиной в лесу в плохую погоду. Маршрут из точки а) в точку б) под дождем или в бурю был бы настоящей катастрофой – с растерзанными кустами малины, невзрачным муравейником, хлюпающим мокрым мшаником, непреодолимо скользким буком и сброшенной на землю или размокшей коробкой с провизией. Я упоенно предавался этим катастрофальным фантазиям, чувство сладостной, ибо излишней, озабоченности переполняло меня прямо-таки триумфальным счастьем. Мало того что я ни разу не вспомнил о погоде – нет, погода сама вспомнила обо мне! Мало того что сегодня я получил право сопровождать Каролину Кюкельманн – нет, я получил в придачу и самый прекрасный день в году! Я был счастливчик. На мне покоился благосклонный взор Господа Бога. Только бы теперь, думал я, при таком везении не натворить глупостей. Только бы теперь не совершить никакой ошибки, из высокомерия или гордости, как это всегда случалось с героями сказок, из-за чего они все-таки разрушали свое счастье, а оно казалось им таким прочным!
   Я заторопился. Не хватало еще опоздать в школу. На уроках я вел себя как никогда безупречно, чтобы не дать учителю ни малейшего повода оставить меня после занятий в школе. Я был смирным, как ягненок, и одновременно внимательным, послушным и старательным, беспримерно примерным учеником. Ни единого раза я не взглянул на Каролину, заставил себя не смотреть, пока еще не смотреть, я запретил это себе почти суеверно, как будто из-за преждевременного взгляда мог бы в конце концов все-таки ее потерять… Когда уроки кончились, выяснилось, что девочек оставляют еще на час, не знаю почему, может быть, на урок рукоделия или по какой-то иной причине. Во всяком случае, отпустили только нас, мальчиков. Я не воспринял этот инцидент трагически – напротив. Он казался мне дополнительным испытанием, которое я должен и готов был выдержать. Он придавал желанному свиданию с Каролиной особую торжественность: нам предстояло целый час ждать друг друга!
   Я ждал на развилке между Верхним Озером и Нижним Озером, метрах в двадцати от школьных ворот. Там из земли торчал камень, большущий гладкий валун с углублением посредине в форме копыта. Оно называлось Чертов След. Рассказывали, что в незапамятные времена здесь со злости топнул ногой черт, потому что крестьяне построили поблизости церковь. Я уселся на валун и стал коротать время, водя пальцем в лужице дождевой воды, скопившейся в чертовом копыте, и стряхивая воду на землю. Солнце пригревало мне спину, небо все еще оставалось безмятежно синим, я сидел и стряхивал воду и не думал ни о чем, и мне было так хорошо, что нельзя и описать.
   Потом наконец выходят девочки. Сначала мимо меня пролетает целая стая, и самой последней появляется она. Я встаю, она бежит ко мне, волосы растрепались, схваченная заколкой прядь на лбу прыгает вверх-вниз; на ней лимонно-желтое платье, я протягиваю ей руку, она стоит совсем близко, как тогда, на перемене, я хочу схватить ее за руку, привлечь к себе и лучше бы всего сразу обнять и поцеловать прямо в лицо, а она говорит:
   – Слушай! Сегодня я все-таки не пойду с тобой. Подруга моей мамы заболела, и мама к ней не пойдет, и мама сказала, что…
 
   И на меня обрушилась целая лавина объяснений, которых я даже не слышал и уж тем более не запомнил, потому что голова у меня стала вдруг какая-то тупая, а ноги ватные, помню только, что по окончании своей речи она совершенно неожиданно повернулась и лимонно-желто побежала в сторону Верхнего Озера, очень быстро, чтобы догнать других девочек.
   Я пошел вниз со Школьной горы домой.
   Наверное, я шел очень медленно, потому что, дойдя до опушки, безучастно поглядел на далекую дорогу к Верхнему Озеру, но там уже никого не было. Я остановился, обернулся и бросил прощальный взгляд на волнистую линию холмов Школьной горы. На лугах лежало сытое солнце, ни тени ветра не падало на травы. Пейзаж словно окаменел. И тут я увидел точечку, которая двигалась. Одну точечку, совсем слева у опушки. Точечка сместилась вправо, вдоль опушки леса, потом вверх по Школьной горе и, точно следуя линии гребня, стала уходить на ту сторону, к югу. Теперь она четко выделялась на голубом фоне неба: там, наверху, хотя и крохотный, как муравей, шел человек, и я узнал три ноги господина Зоммера. С равномерностью часового механизма, малюсенькими, быстрыми, как секунды, шажками, ноги бежали вперед, и далекая точечка – медленно и быстро, подобно большой часовой стрелке, – исчезла за горизонтом.
 
 
 
   Через год я научился ездить на велосипеде, что было не так уж и рано, ведь я имел рост метр тридцать пять, вес тридцать два кило и размер ботинок тридцать два с половиной. Но езда на велосипеде никогда меня особенно не интересовала. Этот ненадежный способ продвижения вперед всего лишь на двух тонких колесах представлялся мне весьма несолидным, даже нереальным, так как никто не мог мне объяснить, почему велосипед в состоянии покоя, если его не подпереть, не прислонить или не удержать, сразу падает – но не должен упасть, если человек весом в тридцать два кило сядет на него и поедет куда глаза глядят без всякой поддержки и опоры.
   Законы природы, лежащие в основе этого феномена, а именно законы волчка и, в частности, так называемый принцип сохранения вращательного импульса, были мне тогда совершенно неизвестны, я и сегодня еще не совсем их понимаю, при одном упоминании о принципе сохранения вращательного импульса мне становится как-то не по себе и настолько муторно, что известное место у меня на затылке начинает ныть и дергаться.
   Я, вероятно, вообще никогда не научился бы ездить на велосипеде, если бы не настоятельная необходимость. А настоятельная необходимость возникла потому, что я должен был брать уроки игры на фортепьяно. А уроки игры на фортепьяно я мог брать только у учительницы музыки, которая жила на другом конце Верхнего Озера, куда пешком пришлось бы идти целый час, а на велосипеде – согласно предварительным расчетам моего брата – можно было доехать за тринадцать с половиной минут.
   Эту учительницу музыки, у которой раньше брали уроки игры на фортепьяно моя мама, и моя сестра, и мой брат, и вообще любой человек во всем приходе, умевший нажать клавишу какого-нибудь инструмента – от церковного органа до аккордеона Риты Штангльмайер, – эту учительницу звали Мари-Луиза Функель, а именно барышня Мари-Луиза Функель. Обращению «барышня» она придавала величайшее значение, хотя я в жизни не встречал существа женского пола, которое меньше походило бы на барышню, чем Мари-Луиза Функель. Она была очень старая, седая как лунь, горбатая, сморщенная, с черными усиками на верхней губе, и у нее не было вообще никакой груди. Я знаю это потому, что однажды нечаянно пришел на урок на час раньше времени, когда она еще спала после обеда. Помню, как она появилась в дверях своей огромной старой виллы, облаченная только в юбку и нижнюю рубашку, не в изящную, широкую, шелковую ночную сорочку, как подобает дамам, а в тесную майку без рукавов, в каких мы, мальчики, приходили на урок физкультуры, и из этой трикотажной майки свисали ее морщинистые руки и вылезала ее худая кожаная шея, а под майкой все было плоско и постно – как куриная грудка. И несмотря на это, она, как я уже говорил, настаивала на обращении «барышня Функель», а именно потому, что иначе мужчины – она сама это часто объясняла, хотя ее никто не спрашивал, – мужчины могли бы подумать, что она уже замужем, а она, напротив, незамужняя девица, и ее еще можно посватать. Это объяснение было, разумеется, чистой нелепостью, потому что такого мужчины, который посватался бы к старой, усатой, безгрудой Мари-Луизе Функель, не нашлось бы на всем белом свете.
   На самом деле барышня Функель называла себя «барышней», поскольку никак не могла называться «госпожой Функель», даже если бы захотела, так как существовала еще и госпожа Функель… нет, я, кажется, должен уточнить: госпожа Функель еще существовала. Дело в том, что у барышни Функель имелась мать. И если я прежде сказал, что барышня Функель была очень старая, то уж про госпожу Функель не знаю, что и сказать: она была древняя, как камень, как кость, как дерево, старая-престарая… Думаю, ей было не меньше ста лет. Госпожа Функель была настолько стара, что надо бы, в сущности, сказать, что она вообще еще наличествововала только в очень узком смысле слова, скорее как мебель, как запыленная препарированная бабочка или как хрупкая тонкая старинная ваза, нежели как человек из плоти и крови. Она не двигалась, не разговаривала, и я не знаю, насколько она видела и слышала, – я видел ее только сидящей. А сидела она – летом затянутая в белое тюлевое платье, зимой закутанная в черный бархат, из которого высовывалась ее черепашья головка, – в вольтеровском кресле в самом заднем углу комнаты с роялем, под часами с маятником, молчаливая, неподвижная, никем не замечаемая. Только в очень, очень редких случаях, когда ученик особенно хорошо выучивал домашнее задание и без ошибок исполнял этюды Черни, барышня Функель в конце урока могла выйти на середину комнаты и зарычать оттуда, адресуясь к вольтеровскому креслу: «Ма! – она называла свою мать „Ма". – Дай мальчику кекс, он так хорошо играл!» И тогда нужно было пройти через всю комнату в угол, встать вплотную к вольтеровскому креслу и протянуть старой мумии руку. И снова раздавался рык барышни Функель: «Дай мальчику кекс, Ма!» – и тогда, неописуемо медленно, откуда-то из тюлевой оболочки или из черного бархатного одеяния выпрастывалась голубоватая, дрожащая, стеклянно тонкая старческая рука, не сопровождаемая ни глазами, ни черепашьей головой, перемещалась направо через подлокотник кресла к маленькому сервировочному столику, на коем стояла ваза с кексами, извлекала из вазы один кекс, обычный, прямоугольный вафельный кекс с белой кремовой начинкой, и так же медленно перемещалась с этим кексом обратно через стол, через подлокотник вольтеровского кресла, мимо колен к протянутой детской руке и костлявыми пальцами вкладывала кекс в эту руку, как кусок золота.
   Иногда случалось, что при этом детская рука и кончики старческих пальцев на краткий миг соприкасались, и становилось очень страшно, потому что вместо ожидаемого контакта с чем-то жестким и холодным, как рыба, происходило теплое, даже горячее и притом невероятно нежное, легковесное, беглое и все-таки вызывавшее ужас касание, словно тебя задела птица, вылетевшая из чьей-то руки. Оставалось только выдавить из себя: «Большое спасибо, госпожа Функель», и можно было удирать прочь из этой комнаты, из этого мрачного дома на улицу, на свежий воздух, на солнце.
   Не помню, сколько мне понадобилось времени, чтобы овладеть непостижимым искусством езды на велосипеде. Помню только, что я освоил его самостоятельно, со смесью отвращения и упорного азарта, экспериментируя с маминым велосипедом на покатой дорожке в лесу, где меня никто не мог увидеть. Заросли по обеим сторонам дорожки были такими густыми и высокими, что я мог в любой момент зацепиться за кусты и остановиться, а падать было довольно мягко, в листву или на рыхлую землю. И в какой-то очередной раз после многих, многих неудачных попыток, почти ошеломляюще неожиданно, я вдруг почувствовал, что качусь. Назло всем моим теоретическим соображениям и глубокому скепсису я свободно двигался на двух колесах; поразительное чувство и гордое! На террасе нашего дома и прилегающем газоне состоялся мой испытательный заезд, награжденный аплодисментами родителей и пронзительным хохотом сестры и брата. В заключение брат преподал мне важнейшие правила уличного движения: прежде всего, правило строго держаться правой стороны, причем правая сторона определялась как та, где на руле находится ручной тормоз, и с тех пор я один-одинешенек ездил раз в неделю на урок музыки к барышне Функель, по средам, днем, с трех до четырех. Конечно, о тринадцати с половиной минутах, которые затрачивал на преодоление этой дистанции мой брат, в моем случае не могло быть и речи.
   Еще и сегодня я придерживаюсь этой впечатляющей дефиниции, когда в состоянии минутного замешательства забываю, где право, а где лево. Тогда я просто представляю себе велосипедный руль, мысленно нажимаю на ручной тормоз и снова отлично ориентируюсь в ситуации. На велосипед с двумя ручными тормозами или – еще хуже – с левым тормозом я не сел бы никогда в жизни.
   Брат был старше меня на пять лет и щеголял на велосипеде с гоночным рулем и тремя скоростями. Я же крутил педали, стоя на велосипеде моей мамы, слишком большом для меня. Даже спустив до упора седло, нельзя было одновременно и сидеть на нем, и крутить педали, можно было только или сидеть, или крутить, а этот способ передвижения был весьма неэффективным, утомительным и, как я понимал, со стороны казался чрезвычайно смешным. Я должен был стоя нажимать на педали, приводя велосипед в движение, на полном ходу плюхаться на седло, удерживаться на тряском сиденье, широко разведя или задрав вверх ноги, пока велосипед почти не остановится, а потом снова вставать на вращающиеся педали и развивать скорость. Таким толчковым способом я одолевал путь от нашего дома, вдоль берега, через Верхнее Озеро, до виллы барышни Функель всего за двадцать минут, если – вот именно, если! – по дороге не встречалось никаких препятствий. А препятствий встречалось много. Дело Б том, что хотя я мог ездить, рулить, тормозить, садиться, слезать и т.п., я не умел обгонять, пропускать вперед или разъезжаться со встречным движущимся объектом. Едва заслышав шум мотора идущего впереди или сзади автомобиля, я тут же тормозил, слезал и ждал, пока он пройдет. Завидев впереди других велосипедистов, я останавливался и ждал, пока они проедут мимо. Обгоняя прохожего, я, немного не доехав до него, слезал, бежал бегом, толкая велосипед, пока не оставлял пешехода далеко позади, и только тогда снова ехал. Чтобы ехать, мне нужен был совершенно свободный в обоих направлениях участок дороги, и никто, по возможности, не должен был наблюдать за мной. И наконец, на полпути между Нижним Озером и Верхним Озером имелся еще пес госпожи д-р Хартлуб, отвратительный маленький терьер, который вечно носился по дороге и с тявканьем кидался на все, что имело колеса. Избежать его наскоков можно было только одним способом: направить велосипед на обочину, ловко остановиться у садового забора и крепко вцепиться в штакетину, чтобы, подобрав ноги, скрючиться на седле и ждать до тех пор, пока госпожа д-р Хартлуб свистом не отзовет своего зверя. Так что неудивительно, что в подобных обстоятельствах мне часто не хватало и двадцати минут для преодоления пути на другой конец Верхнего Озера, а потому я взял себе за правило, безопасности ради, отправляться из дому уже в половине третьего, чтобы более или менее вовремя появиться у барышни Функель.