Василий Аксенов

 

«ВЗГЛЯД НА НАС И НА СЕБЯ…»

    Писатель Василий Павлович АКСЕНОВ родился в 1932 году в Казани. В первые четверть века его работы вышли такие книги, как «Коллеги», «Звездный билет», «Апельсины из Марокко», «Пора, мой друг, пора», «Мой дедушка — памятник», сборники рассказов «На полпути к Луне» и «Жаль, что вас не было с нами». Был и ряд заметных журнальных публикаций, среди которых упомянем повесть «Рандеву» в «Авроре», «Затоваренную бочкотару» в «Юности», «Круглые сутки нон-стоп» и «Поиск жанра» в «Новом мире».
    В конце семидесятых годов Аксенов предпринял деятельное участие в выпуске «неформального» (как мы теперь назвали бы его) альманаха «Метрополь». Результатом этой акции в конце концов стал переезд Василия Аксенова за рубеж. Сейчас он живет в США, в Вашингтоне. Является профессором университета «Джордж Май-сон» по части русской литературы и творческого письма. За рубежом вышли его романы «Ожог», «Остров Крым», «Бумажный пейзаж», «Скажи изюм», повести «Стальная птица», «Свияжск», сборник рассказов «Право на остров», сборник пьес «Аристофаника с лягушками», книга об Америке «В поисках грустного бэби».
    В начале осени прошлого года с писателем встретилась по просьбе «Авроры» нью-йоркская журналистка Наташа ШАРЫМОВА.
    Запись этой беседы мы предлагаем вниманию читателя.
 
    АКСЕНОВ. Я вас вот что хотел спросить, Наташа. Это интервью для «Авроры» — каким образом родилась его идея?
 
    НАТАША. Когда я готовила гастрольную поездку в Союз танцевальной группы «Постмодерн-данс», я связывалась с редакциями литературно-художественных журналов, в том числе — и с «Авророй», и вот тогда-то от редакции и поступило предложение об интервью с вами. Сотрудники редакции, кроме того, просили передать вам предложение что-либо опубликовать на ее страницах, памятуя ваше сотрудничество с «Авророй» еще в семидесятые годы, до вашего отъезда в Америку.
 
    АКСЕНОВ. У меня есть небольшая повесть «Свияжск». Она была опубликована в двадцать девятом номере «Континента», а потом ее поместил в своем нью-йоркском сборнике Игорь Ефимов, бывший ленинградец. Вот «Свияжск» я и могу предложить «Авроре». А чего они хотят от интервью?
 
    НАТАША. Я спросила, как определить тему, — и в ответ услышала, что тема может быть любая. Я подумала, что если это интервью окажется возможным и его действительно напечатают, то это случится, вероятно, благодаря переменам, которые произошли в стране. Так вот что вы по поводу них, этих перемен, думаете?
 
    АКСЕНОВ. Что я думаю?.. Я думаю, что по поводу этих перемен не стоит особенно думать, а надо их приветствовать. Происходит действительно нечто совершенно невероятное. Немыслимое еще в прошлом году, вчера. Все так быстро меняется. Скажем, этот Съезд, который там происходил. Можно предположить, конечно, что это — в какой-то степени управляемый эксперимент. Но с одной стороны — это эксперимент, движущийся, учитывая особенности страны, в правильном направлении. А с другой стороны — он не полностью управляем. И, честно говоря, я не ожидал, что все это именно так будет развиваться — и события, и такая бурная дискуссия, и такой накал страстей. Масса жизни — и полное отсутствие казенщины! Словом, что-то фантастическое происходит. И это нельзя не приветствовать… Другое дело, куда это может повернуться?
 
    НАТАША. Не превратится ли это все в демагогию?
 
    АКСЕНОВ. В демагогию это может обратиться в том случае, если все это остановят искусственно и скажут: «Ну, вот, мы уже достигли всего, чего хотели, на этом можно успокоиться. Давайте теперь наслаждаться!» Тогда все очень быстро превратится именно в демагогию, и в ход пойдет все тот же скверный человеческий материал, хорошо нам известный по так называемым годам застоя.
 
    НАТАША. За годы застоя — и за предыдущие — в Союзе вообще очень привыкли к демагогии. Я недавно разговаривала с одним приезжим — очень милым и интеллигентным человеком, искренним и честным. И, описывая положение в стране, он говорил. «Я болею за державу». Но мне одних чувств показалось недостаточно — и я спросила: а что же вы делаете? Мне кажется, он меня не понял, даже удивился: почему я требую от него каких-то действий, когда слов и чувств вроде бы достаточно. Двоемыслие приучило, кажется, к тому, что слова и реальность категорически не совпадают…
 
    АКСЕНОВ. Разумеется, это у большинства стало второй натурой. Тем поразительнее было слышать речи некоторых депутатов. Скажем, выступление бывшего штангиста, а ныне писателя Юрия Власова меня просто поразило. Он затронул все болезненные ноты. Тут уж трудно даже подозревать какую-то дурную игру. Важны интонации людей, какая-то появившаяся страсть. Совершенно замечательно, что литовцы и эстонцы ратуют за справедливость в Грузии. Понимаете — это явление солидарности. Во всем этом — какие-то сильнейшие эмоциональные сдвиги. И так — во всем мире. Во всем социалистическом лагере происходят какие-то немыслимые перемены — совершенно невероятные и неожиданные. Можно было ожидать всего. Можно было, скажем, предсказать развал экономики или, наоборот, укрепление экономики, немыслимую силу экономики или полную ее катастрофу. Можно было ожидать военных успехов или военных поражений. Но вот такого движения духовного сопротивления — из разряда той самой духовной революции, о которой говорил когда-то граф Лев Николаевич Толстой, — этого никто не ожидал.
 
    НАТАША. Теперь — немного о ваших американских впечатлениях последнего времени. Скажите, насколько изменились вы за годы американской жизни и какую роль сыграла в этих изменениях Америка (будем надеяться, что читателей «Авроры» заинтересуют эти обстоятельства, коль скоро их вообще интересует беседа с вами)?
 
    АКСЕНОВ. Америка не могла не повлиять на произошедшие во мне изменения. Это — моя среда, среда моего обитания. Я здесь живу. Это — мой дом.
 
    НАТАША. Полагаю, одной из важнейших черт американцев является их умение уважать чужую точку зрения. Даже если вы расходитесь с кем-то во взглядах — это не делает вас врагами: у вас просто разные мнения по данному вопросу.
 
    АКСЕНОВ. Да, это так. Я здесь как-то уже отвык от заверений в серьезности спора с оппонентом, который хватает тебя за грудки и, дыша трехдневным перегаром, требует от тебя дискуссии в стиле Дома литераторов. Здесь, у американцев, я научился определенного рода сдержанности. Это присутствовало у меня и ранее — стремление не вспыхивать, обдумывать свои поступки, — но здесь это качество развилось.
   Еще я здесь научился улыбаться, хотя бы формально, растягивая углы рта. А это уже совсем неплохо. Америка этому учит. Советские критики обычно говорят, что это — страна формальных улыбок. Но моя мама, когда она оказалась в Париже и услышала, как ей говорили: «Ну, французы — они только формально улыбаются», — ответила: «Лучше формальная улыбка, чем искреннее хамство».
 
   Я думаю, есть и еще какие-то изменения. Прежде всего они касаются преодоления языкового барьера. Это — колоссально! Сразу открывается огромная сфера, которая раньше была закрыта.
 
    НАТАША. Теперь, вероятно, будет просто скучно говорить только на одном языке?
 
    АКСЕНОВ. Да просто как-то уже и невозможно. И теперь невольно даже засоряешь свою речь, потому что один язык находит на другой, одни понятия — на другие… Сейчас я жалею, что так поздно начал изучать французский язык. Стараюсь каждый день хотя бы по десяти минут слушать французскую речь на магнитофоне. Я знаю: французский мне нужен. Здесь у меня сильнее проявилось ощущение причастности к человечеству. Я здесь почувствовал себя членом человечества. Почувствовал себя ближе к черным или к желтым. Китайцев я научился уважать именно в Америке. И не только потому, что они вкусно готовят. А потому, что они живут рядом. Они замечательно трудятся, работают. И черных я теперь ощущаю не просто стереотипно, как каких-то там угнетенных, а по-разному и по-человечески. Это вот ощущение Америки как этноса расширило мои представления, расширило мой мир. Это не значит, что ты отрываешься от своей родины. Хотя я и довольно сильно оторвался от сегодняшнего дня России, но ничуть не оторвался от ее культуры, даже стал ближе к ней.
 
    НАТАША. Скажите, считаете ли вы, что сейчас хорошо знаете Америку? Ведь многие писатели, художники живут здесь в своеобразном гетто. Я имею в виду не только эмигрантскую среду, а общение, скажем, исключительно с университетской профессурой славянских кафедр, со студентами русских кафедр и вообще — общение исключительно с академическим миром. Это же совсем особая публика. Тончайшая прослойка, которая, мягко говоря, не заметна в американской общественной, культурной или коммерческой жизни. Профессора и студенты русских отделений — это какие-то нетипичные чудаки, которые прочли когда-то в школе Достоевского или встретили на своем юном жизненном пути русского (русскую), влюбились в Россию. Другие стали заниматься русским языком потому, что это было модно, соответствовало конъюнктуре дня. Словом, университетский мир — это так или иначе мир рафинированный, к реалиям американской жизни имеющий весьма отдаленное отношение…
 
    АКСЕНОВ. Я не могу сказать, что знаю очень хорошо все пласты американской жизни. Это невозможно. Самые близкие мне американские слои — это, конечно, именно академическая среда. Не литературная. Я даже не знаю, существует ли здесь такое явление, как литературная жизнь…
 
    НАТАША. Существует, существует…
 
    АКСЕНОВ. Во всяком случае я в ней корней не пустил, якоря не бросил. Самый мой основательный якорь на американской земле — это академическая жизнь. Это не значит, конечно, что я там общаюсь только с русистами. Я сейчас вхожу в специальную группу профессоров нашего университета, созданную для возрождения истинного значения университетского образования. В ней пока полтора десятка человек, будет — двадцать. Представители самых разных специальностей: тут и биолог, и этнограф, и политолог, и физик, и так далее. Это — самая близкая мне среда и наиболее близкие мне люди. Что касается других сфер, я с ними, в общем-то, не соприкасаюсь.
   У меня много знакомых журналистов, писателей, киношников, которых я знаю и люблю. Я сейчас работаю для телевидения, немножко начинаю работать для Голливуда. Из американской интеллигенции наиболее близкие мне люди — это журналисты-международники. Не обязательно даже побывавшие в России, но — именно международники. Они, во-первых, — профессионалы высшего класса, очень высокой квалификации. А во-вторых, все они — люди очень широкого кругозора. Такие космополитические американцы. В каждом из них есть хемингуэевская закваска. С этими людьми я всегда быстро находил общий язык.
   А что касается американских писателей, с ними тесной дружбы не получилось. Да я к этому и не стремлюсь. Никто, наверное, не стремится…
 
    НАТАША. Что вы думаете о положении писателя в современном американском обществе? Каков писатель в Союзе, мы достаточно хорошо представляем. А вот здесь — какова ваша точка зрения изнутри?
 
    АКСЕНОВ. В Америке писатель — это автор книг, которые периодически появляются в продаже. И — все.
 
    НАТАША. Не думаете ли вы, что во всем мире что-то изменилось — и место литературы стало другим? Такое ведь бывало.
 
    АКСЕНОВ. Я думаю, изменилось — и еще будет меняться. И в Америке перед писателем стоит очень большая угроза выродиться в какого-то своего рода поднаторелого, квалифицированного, искусного сценариста развлечений — разного типа развлечений, иногда весьма серьезных, но именно развлечений. Как это ни парадоксально, в самой капиталистической стране происходит колоссальная социализация литературы. Литература в Советском Союзе, в России, оказалась наименее подверженной тоталитарным явлениям, то есть оказалась наиболее стойким, сопротивляющимся материалом, потому что литература — это индивидуальное дело. Не только потому, что в литературе были храбрые люди — их было немного, — а потому, что литература это именно индивидуальное дело.
   Самое интересное в литературе, по-моему, сейчас то, что происходит с писателями Восточной Европы — югославами, сербами, чехами. А американская литература, боюсь, может выродиться в чисто писательский бизнес. Все здесь как-то слишком спокойно.
 
    НАТАША. И последнее, о чем хочу спросить вас: считаете ли вы, что с вами произошли тут какие-либо сугубо психологические перемены?
 
    АКСЕНОВ. Я бы сказал, что у меня появилось некое чувство разочарования. Я не могу даже сказать сразу — в чем именно разочарование. Может быть, уже просто — возраст разочарований. Мне кажется, что я отчасти разочаровался в товариществе, в ощущении принадлежности к некоей плеяде. То, что было раньше — невозвратимо. Ощущение причастности к плеяде — да и сама эта плеяда — все это невозвратимо. Это твое прошлое — и все. И все это — размыто…
 
    Это интервью было взято летом прошлого года, а осенью Василий Аксенов после долгого перерыва побывал на родине: посетил Москву и Казань, где повидался с отцом; имел в столице несколько встреч с поклонниками его таланта; вычитал и подписал интервью и повесть в верстке первого номера «Авроры».

СВИЯЖСК

Повесть
   Семья наша никогда не страдала от переизбытка родственников. Революция, войны и чистки повыбили немало, да и многодетностью мы, Шатковские, никогда не отличались. Ходили, правда, слухи о каком-то колене, отделившемся от основного древа в отдаленные времена, чуть ли не в период Столыпинских реформ, и подавшемся на Дальний Восток в какой-то полумифический шахтерский край. Якобы пустило там это колено многочисленные корешки в девонский слой, расцвело и зашумело ветвями на долгие десятилетия и шумит будто бы и по сей день.
   Связи, однако, с этими дальневосточниками не было никакой, и на чем стояла эта легенда, понять невозможно. Может быть, просто, увы, принималось желаемое за действительность. Всегда в хиреющем нашем клане при разговорах о дальневосточниках как бы присутствовала одна невысказанная мысль — мол, если даже мы все засохнем, то уж они — никогда. Впрочем, год за годом, десятилетие за десятилетием, но даже и пышный этот миф стал худеть, и в последнее время за редкими семейными застольями (чаще всего тезоименитства деда Виталия) упоминание о дальневосточниках стало уже считаться чем-то вроде дурного тона. К тому же и дед Виталий уже несколько лет как отправился в вечную командировку, а стало быть, и застолья прекратились, и все очень быстро зацементировалось.
   Я ловлю себя за руку на перекрестке двух пустынных московских улиц под беспощадным праздничным небом — стой, одинокое пустое существо, оглянись в отчаянии! Пятьдесят лет, ветхая дубленочка, дурацкая профессия тренера по баскетболу, вегетативная дистония… порог старости, утекающие силы…
   В молодости и даже позже, в победительные мужские годы, помышляя с улыбкой о старости, я всегда почему-то представлял себе крепкий деревянный дом, двухэтажный, с мансардой, вроде родового имения (откуда?), полный жизни, кишащий детьми, животными, полный музыки и щебетания, и я в нем — глава, некий чудаковатый румяный старик в свитере и отличных сапогах, надо мной слегка посмеиваются, но, конечно же, почитают и обожают. Источник этой коннектикутской идиллии совершенно неясен, скорее всего фильм какой-нибудь.
   Разводы, первый, второй и, наконец, третий, вконец измучили меня. Где-то раскиданы по Москве ненавидящие меня женщины, среди них взрослая дочь. Бесконечные разделы жилплощади и связанные с этим обмены привели меня в конце концов в однокомнатную квартиру, в гигантский, длиной в полкилометра дом о двадцати этажах без особых примет.
   В тот вечер закатный свет разделил наш дом на два равнобедренных треугольника. Я поднялся на верхнюю ступеньку подземного перехода, ведущего из метро к микрорайону, и меня вдруг всего свело от безысходной тоски… Что это за мир, если в нем не осталось ни одного потаенного милого звука, ни одной исторической, то есть одушевленной формы?
   Морозное небо с дымами теплоцентрали и отдаленной химии, гигантское по фасаду словосочетание «Выше знамя пролетарского интернационализма!»
   Все прошло, ничего не осталось… Со мной ли случилась прошедшая жизнь? В ужасе, будто хватая воздух ртом, боясь задохнуться в любую минуту или размазаться в крике по кафельной стене подземного перехода, я стал беспорядочно перебрасывать черные нечитаемые страницы… нечитаемая книга, темная… пока вдруг, как спасение (надолго ли?), не мелькнул краешек света: пионерский лагерь «Пустые Кваши» над Свиягой, лежу после футбола в траве, гляжу на ранние звезды над бором, думаю почему-то о фантастической Венеции, чувствую бесконечное благо, бесконечное чье-то присутствие, ликование предстоящей жизни…
   Что же получилось? Что же открыло мне мое высшее натуралистическое физиологическое образование? Даже тайны клетки не открыло, такой малости. Вот так и сдохну здесь в подземном переходе от удушающей тоски, ничтожный и одинокий, потративший свою жизнь на престраннейшие занятия с мячом. Внезапно, как и явились, пропали Пустые Кваши, серое облако с немым ревом окутывало меня, и я не мог ни двинуться, ни остаться на одном месте, никому не пожелаю испытать такое состояние, когда не можешь ни двинуться, ни остаться на месте.
   Вдруг оказался в людском потоке один добрый молодой человек. Очевидный провинциал, длинные волосы, спускающиеся из-под меховой шапки, делали его похожим на семинариста. Что с вами, спросил он, вам как-то не по себе? Вот странный юноша. У нас ведь здесь и через упавшего переступают, а я просто стоял. Просто, очевидно, меня вегетативная дистония сжала или, по выражению Льва Николаевича, «арзамасская» охватила тоска.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента