Алексей Толстой
БЕЗ КРЫЛЬЕВ
(Из прошлого)
Сотрудник одной из московских газет, Иван Петрович Бабушкин, сидя у письменного стола в свету недавно приобретенной шведского фасона рабочей лампы, покусывал и рассматривал ногти.Желудок у Ивана Петровича находился в превосходном состоянии, авансы получены, статьи сданы. На земле и на небе все обстояло в высшей степени благополучно. И, что особенно важно, в этот час он был один, совершенно один в квартире: женщина, с которой он находился в близких отношениях, ушла ночевать и скандалить к подруге. Чего еще желать? Никаких обязательств. Часы (в стиле ампир) пробили одиннадцать.
Не обладай Иван Петрович исключительной живостью натуры и любопытством – зевнуть бы сейчас с вывертом и завалиться под одеяло до позднего утра… А может быть – в кружок? Гм!
Счастливые мысли его были прерваны неожиданной возней в нижней квартире, где жил присяжный поверенный Притыкин. Два голоса, мужской и женский, давно уже там о чем-то спорившие, внезапно возвысились. Началась возня. Было похоже, что передвигают и опрокидывают мебель. Затем по всему дому пронесся больной женский крик.
Иван Петрович, захватив со стола блокнот, поспешно вышел на лестницу, приостановился, послушал и сбежал этажом ниже.
В это время парадная дверь с медной доской «Присяжный поверенный Кузьма Сергеевич Притыкин» распахнулась, из нее вышла молодая женщина с бледным взволнованным лицом, с волосами, сбившимися набок; она открыла рот и глубоко вздохнула… Глаза ее, большие и точно стеклянные, должно быть, не видели ничего… Она с трудом двинулась за порог, но сзади появился маленький багровый человек без воротничка, схватил испуганную даму за плечи, втащил внутрь, ударил ее несколько раз сверху по шее, и дверь захлопнулась… Все это произошло молча, быстро, деловито.
Иван Петрович недаром был журналистом. Управляемый одним лишь профессиональным инстинктом, он нажал кнопку звонка и сейчас же принялся колотить в дверь.
Через минуту дверь опять приотворилась, в щели показалось лицо Притыкина, красное, пятнами. Иван Петрович ухватился за половинку, потянул ее на себя вместе с Притыкиным, потом навалился на него грудью, впихнул в освещенную прихожую и проговорил: «На одну секунду, крайне важно», на что присяжный поверенный, махнув кулаком, ответил неразборчиво.
Тогда Иван Петрович вытащил из бокового кармана все, что было: бумажник, газетные вырезки, фотографии и прочее, в этом мусоре (куда внимательно глядел Притыкин) нашел свою хроникерскую карточку и подал.
Притыкин прочел ее и прошел вместе с журналистом в кабинет.
Мебель здесь была опрокинута, ковер сбит, будто по комнате гонялся один человек за другим, один подставлял, а другой опрокидывал предметы. На письменном столе в луже чернил плавало пенсне. Иван Петрович все это быстро оглянул, оперся руками о стол и спросил с деловитой торопливостью:
– Причины?.
– Причины? – повторил Притыкин удивленно – Ах, да. Она лжет, она все скрывает!.. Я поставил условие… Да, единственное условие – ничего не скрывать… Я страдаю, я ее ненавижу! Я не знаю, с кем она меня обманывает… Это – распутная женщина… – Он возвысил голос. – Так вы и знайте… Я ее убью…
Притыкин схватился за нос, повернулся и пошел в соседнюю гостиную; Иван Петрович устремился за ним…
В гостиной на узеньком диване лежала молодая женщина в черном. Голова ее была закинута, рот стиснут.
– Обмороки, – сказал Притыкин, – не верю! У меня в дому, в моем дому, меня, меня – доводить до бешенства!.. И – обмороки… Вранье!
Он оборвал и, медленно повернувшись к Ивану Петровичу, уже с недоумением, словно первый раз увидел, принялся разглядывать его…
«Проснулся», – подумал журналист и бочком двинулся в прихожую.
– Вы кто такой? Вам что здесь нужно? – грозно вдруг и дико заговорил Притыкин, идя вслед. И уже в прихожей вдруг побагровел, затряс головой и кинулся. Но Иван Петрович выскочил на площадку и захлопнул дверь.
Постояв у запертой двери, Притыкин потер лоб и вернулся в гостиную. Все его мысли обрывались на полуслове. Это было мучительно: невозможность овладеть собой.
Жена все так же лежала на диване, лицо ее было повернуто к стене. Теперь она едва слышно стонала.
– Маша, – сказал Притыкин, – зачем ты стонешь? Что за нелепость! Вообще что за чушь! Ну, я готов попросить извинения. Хотя не знаю, безусловно не знаю, абсолютно не знаю, – в чем виноват… Ты меня извини, но синяки заживают, а вот что ты мне нанесла – это не заживет… Если так уж тебе это нужно – извиняюсь. Еще раз повторяю: если ты увлеклась, полюбила – я пойму, но чтобы я знал – с кем, и когда, и как… Тогда мое самолюбие не страдает… Я самолюбив… Такой родился… Принимай нас черненькими… Черт тебя возьми! Это жизнь называется? Ты перестала со мной разговаривать. Ежедневно – перекошенное лицо… Не беспокойся – заговоришь… Все равно я тебя никуда не отпущу. Что же? Не отвечаешь? Долго будешь молчать? Уж не ты ли подослала этого нахала?
Притыкин, бегавший до этого по комнате с засунутыми в карманы руками, вдруг уставился в дверь.
Только сейчас он по-настоящему понял, что к нему в дом ворвался неслыханный нахал, выведал и записал все. «Бежать, поймать, убить, растоптать…» – подумал Притыкин и кинулся в кабинет. Но в дверях возникла новая идея: что это был не нахал, а любовник. И Притыкин заметался между двумя идеями, между гостиной и кабинетом. И, раздираемый надвое, завизжал:
– Это он! Ты с ним!.. Когда?.. Где?.. Сознавайся… Нахал! Ворваться… Все узнать!.. Как его зовут?.. Зачем он приходил?.. Отвечай: он или не он?.. Он или не он?..
Так Притыкин выкрикивал, не успевая захватить заплетающимся языком изломы мыслей в распаленном мозгу.
Маша перестала даже стонать. Появления журналиста она почти не заметила, а визгливые крики мужа, неистовая его суетня и плеванье долетали точно издалека.
Все это началось со вчерашнего еще вечера. Маша уезжала танцевать, одна. Притыкин сказал ей: «Приезжай не позже часу, иначе будет плохо…» Маша вернулась в четыре утра. Парадная дверь была полуоткрыта. Не раздеваясь, она прошла в гостиную и зажгла свет. С дивана поднялся Притыкин, взял канделябр и бросил им в жену, но промахнулся. Затем последовали бешеный разговор, наскакиванье с кулаками, стояние на коленях, часы изнеможения. Три раза Притыкин оттаскивал Машу от двери, переломал почти все вещи в кабинете и, наконец, ударил жену, уже черт знает, в последнем каком-то исступлении. Наконец он до того развинтился, что единственной сознанной обидой было то, что его довели до такой развинченности. В изнеможении, расставив ноги, он крикнул: «Сейчас выброшусь в окно!» – и с треском затворился в кабинете.
Наконец Маша осталась одна. Приподнялась. Прислушалась. Соскользнула с дивана и побежала в прихожую. Туда выходила вторая кабинетная дверь; через нее слышно было, как Притыкин зазвенел ключами, отпирая ящик. Маша подумала: «Пять шагов до зеркала… схватить шляпу, два шага до двери… вытащить ключ, выскочить на площадку, сейчас же запереть дверь снаружи на замок…»
Вдруг она поняла, что все это шепчет вслух. Подумала: «Он слышал и стоит за дверью…» Действительно, кабинетная дверь тихо приоткрылась. Появился Притыкин, держа руки за спиной. «Револьвер, конечно…»
Подходя, глядя в глаза, Притыкин сказал с сумасшедшей улыбочкой:
– Было или не было? Было или не было?
– Я вам не изменяла, пустите меня, – прошептала Маша.
Тогда он быстро переложил что-то за спиной из правой руки в левую. Потянулся к Машиному платью, схватил ее за шейный вырез, – отскочили кнопки, раскрылась ее грудь, до половины прикрытая батистом… (Он сам покупал эти рубашки жене, облюбовывал, мечтал об этих кружевцах.) Он сморщился, потянул из-за спины руку с револьвером. Маша быстро закрыла глаза. Когда ледяной точкой груди коснулось дуло, она подняла руки, но не было сил оттолкнуть мужа. Она почувствовала, как он силится что-то нажать в револьвере. Прошла секунда или ужасно много прошло секунд, – Маша их не считала… В это время забарабанили кулаками в парадную дверь, рванули, она раскрылась (она не была заперта), и в прихожую ввалились Иван Петрович, дворник и какие-то еще жильцы, – все они были в состоянии крайнего любопытства.
При появлений всех этих людей Притыкин швырнул револьвер, упал на стулик у зеркала и закрыл лицо руками. Во время суматохи Маша скрылась. Впоследствии выяснилось, что в револьвере не был поднят предохранитель.
Иван Петрович догнал Машу у церковной ограды, под густой от луны тенью вяза, раскинувшего ветви над переулком. Маша обернулась, услышав свое имя. Перья на ее шляпе вздрагивали, будто угрожали.
– Я хочу остаться одна, – сказала она глуховатым голосом.
– Милая, дорогая, я же – друг. Чего боитесь? Не узнаете разве? Это я ворвался к вам. Бабушкин, журналист.
Маша, видимо, узнала его. Ее дикие глаза смягчились. Она сказала:
– Я совсем не знаю Москвы… Скажите, в какой гостинице я могла бы переночевать? Подешевле…
Иван Петрович объяснил, что в приличную гостиницу в такое позднее время без вещей и паспорта не пустят.
– Слушайте, да бросьте вы все эти условности, – воскликнул он в восторге. – Я давно об этом пишу и кричу: семья выродилась… Брак – это пошлость. Вы сами на себе только что испытали, какова это штучка-брак. Были бы у вас дети, тогда еще можно было потерпеть, и то – с натяжкой…
– Где же мне ночевать? На улице?
– Ах, да, ночевать? Черт, жалко, нельзя ко мне. У меня, видите ли, неудобно. Вы ничего не слыхали о моей связи?.. Чудная женщина. Ее, кстати, дома нет. Но – истеричка, ревнива, как черт, не расстается с пузырьком. Знаете, на пузыречке череп с костями?. Куда бы вам деться?.. К Семену Семеновичу! Его вся Москва знает. Холостяк, чудак, писатель. Богатый человек. К нему можно просто позвонить и лечь спать. Но главное – чудак, мистик, в его идеях никто ничего не понимает. Замечательный мужчина.
Маша слушала, глядя в лунную пустоту переулка. Ее лицо, совсем еще юное, казалось сейчас очень красивым. Иван Петрович, продолжая тараторить, взял ее под руку и увлек через церковный двор, где на травке, в тишине, над влажными кустами, невысоко, поднимались пять усеянных звездами куполов. Маша взглянула на них, по-детски вздохнула.
– Кое-какие сведения о вашей жизни у меня имеются, но нужны подробности, детали, это очень важно, – говорил Иван Петрович, поминутно заглядывая ей в лицо (тени под глазами, высокие дуги бровей, маленький рот с опущенными уголками и носик, тоненький, легкомысленный, как будто не принимающий никакого участия в ее тревогах). – Прямо и честно, как другу, скажите… вы обманывали мужа? Я, например, страшно бы приветствовал, если бы вы обманывали.
Маша покачала головой. Нелепые, какие-то провинциальные перья на ее шляпе угрожающе колыхнулись.
– Хотела. Но не могла, – ответила она, проглотив клубочек страдания. – Четыре года я живу с этим человеком… Сколько раз собиралась уходить, – вы даже не можете представить. Куда я пойду? Папа умер в прошлом году.
– Доктор Черепенников? В Сызрани?
– Да. А родные?.. Нет, уж лучше что угодно, – в Сызрань не вернусь…
– Бедная, милая, несчастная. Но все-таки как же это случилось? Побои, револьвер?..
Маша отвернулась, не ответила. Остальную часть пути прошли молча. Иван Петрович позвонил в подъезде одноэтажного дома, куда в темные, закругленные наверху окна лился лунный свет. На медной карточке на двери стояло: «Семен Семенович Кашин».
Поэт, философ, мистик, Семен Семенович Кашин обычно работал по ночам. Так же, как и Бальзак, он пил черный кофе. Его письменный стол был завален рукописями, бумагами, книгами в прекрасных переплетах, покрытых пылью. На подставке чернильницы лежали кипарисовые четки. Худая и белая рука его, слегка дрожащая от ударов сердца, вызванных большими порциями кофе и никотина, слабо держала тоненькую вставочку пера. И рука и перо казались почти уже невещественными.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента