Анатолий Алексин
«Карету мне, карету!»
После меня и мамы – или мамы и меня – папа сильней всех любил Марка Твена. Долгие годы он отдал не только нам с мамой, но и нам с Твеном. Правда, Твен имел в нашей семье и некоторые преимущества: мне и маме папа не посвящал исследований, книг и эссе, а ему посвящал. За нас папе не присуждали международных премий, а за Твена – вручали.
Папа был убежден, что никто не умел так, как его кумир, скрашивать и сглаживать юмором беды читателей. Не только американских, но еще больше – российских. Во-первых, российских бед было больше, а во-вторых, в России, как утверждал папа, Марк Твен издавался и был понимаем не меньше, чем у себя дома.
– У других есть иные точки зрения...
Зачем мне было верить мнению других, если было мнение папы?
Мама хотела назвать меня Марком в честь своего обожаемого дедушки, а папа – Марком в честь своего обожаемого Марка Твена. Они по-разному и объясняли происхождение моего имени... Но это оказалось не главным их «расхождением». Главным было то, из-за которого они разошлись. И при том навсегда... Папа продолжал любить ее, а она его любить перестала, чего я лично представить себе не мог. Нельзя же перестать двигаться, думать или дышать? Более того: она влюбилась в кого-то другого. Значит, по ее мнению, кто-то на свете был лучше папы?! «А ведь недавно, совсем недавно...» – мысленно терзал себя я.
В ту пору я еще не привык к непредсказуемым зигзагам судьбы. И до такой степени был потрясен, что сам, в тринадцатилетем возрасте, совершил необычайный зигзаг: заявил, что останусь с папой. А третьим зигзагом стало то, что мама не опротестовала мое решение – ни в суде, ни дома... Ни в разговоре со мной:
– Я всегда знала, что отец тебе ближе, чем я.
Она впервые назвала папу «отцом». И мне показалось, ее вполне устраивало, что мой папа, ставший для нее моим «отцом», был ближе мне, чем она.
Папа любил давать людям прозвища.
– Где-то я читал – кажется, в детской книжке, – сказал он однажды, – что прозвище говорит о человеке гораздо больше, чем имя, ибо имя вообще ни о чем определенном не говорит: Львом, к примеру, звали и Толстого и Троцкого, а Владимиром – и Ленина и Ленского.
Меня папа называл иногда Марком, а иногда Томом (в честь Тома Сойера, на которого я, ему казалось, был чем-то похож). Я же, после того как мы остались вдвоем, прозвал его несуществующим словом «мапа», поскольку он стал для меня одновременно и мамой и папой. Это тоже было «смехом сквозь слезы», потому что нарушало если не жизненный закон, то закон природы.
– Ты не имеешь права отказываться таким образом от мамы... – возразил папа.
Он продолжал отмечать мамины дни рождения. Мы усаживались за праздничный стол, где мама была представлена ее фотографиями. Он не делал это – как и ничто другое! – для вида: не звонил ей, не поздравлял (вдруг это будет неприятно тому, кто его заменил!). И не сообщал, что мы отмечаем.
А мама звонила, но лишь два раза в году: по случаю моего дня рождения и в честь наступления Нового года. Однажды – только однажды – она позвонила и по иному поводу: когда папа получил очередную международную премию. За книгу «Смех сквозь слезы, или Слезы сквозь смех»... Премии мама почитала и не забыла упомянуть, что первый раз папа был премирован при ней.
Хоть мапа считался специалистом по зарубежной литературе, но книга упоенно восхищалась не только Марком Твеном, О’Генри и Шолом-Алейхемом, которые, кстати, не в такой степени смеялись сквозь слезы, в какой плакали, а иногда и рыдали сквозь смех… Его книга, не утрачивая глубины от восторга, коленопреклонялась также перед Чеховым и Грибоедовым которые, хоть и не были «зарубежными», но таинственно соединяли смех с грустью, а чаще – грусть с полуулыбкой…
– Истина от частого употребления истиной быть не перестает: Грибоедов, как известно, весь воплотился в афоризмы, в пословицы и поговорки, – напоминал мапа. – Так мало написал… но как много!
Ему казалось, что Грибоедова недооценивают.
– Горе от ума! – восклицал защитник.
Мы с мапой были не просто неразлучны. Но и неразделимы, как бы слились во всем. И в профессии тоже… Мапа очень хотел, чтобы я превзошел его как знаток зарубежной культуры. Это желание было возвышенным, но нереальным… Поэтому я не возражал: зачем отбирать мечту?
Пережить разлуку с мамой ему помогло лишь то, что он делил любовь к ней с любовью к создателям классики. В том числе к Грибоедову, хотя тот, повторюсь, зарубежным писателем не являлся.
«Классики не бывают ни отечественными, ни зарубежными: они просто классики и принадлежат всему миру», – писал отец в предисловии – и был обвинен в космополитическом мышлении.
Обожать собственных жен было странной (и, по-видимому, наследственной) особенностью мужской половины нашей семьи.
Мапа более не женился… А я успел до отъезда в Соединенные Штаты соединиться с Кирой.
Мапу пригласили на два года читать лекции. Название всему циклу подсказала мапина книга «Смех сквозь слезы, или Слезы сквозь смех».
Кира слыла специалистом по литературе древнеазиатских народов, которую мапа уважал. Но у меня было подозрение, что, несмотря на его уважение, в Америке Кирина профессия большим спросом пользоваться не будет. Зато сама Кира с первого же дня начала там пользоваться не большим, а сногсшибательным спросом у мужчин вне зависимости от их национальной принадлежности. Но спрос – это не предложение, а возможность измены – еще не измена. «Выбрала-то Кира меня! – успокаивала мужская гордыня. – Сколько за ней увивалось поклонников, но она…»
Кира была доцентом. В любви же – профессором и академиком… Я был особенно заворожен, потому что сам оказался в той сфере профаном и дилетантом. А ее сделали академиком не знания и опыт, а только наитие. В этом она меня полностью убедила. И еще в том, что ей, кроме меня, никто на свете не нужен. Банальное, конечно, признание, но в него так хочется верить, что оно каждый раз кажется произнесенным впервые.
Еще Кира поняла, что мы с мапой неразделимы – и потому завоевать меня, не завоевав его (пусть по-другому!), нельзя. И тут выяснилось, что больше всех – разумеется, после нас с мапой – она любит Марка Твена и Шолом-Алейхема. И до того верна этой привязанности, что стала говорить: «Марк Твен поступил бы в подобном случае, я думаю, так…», «Шолом-Алейхем, я полагаю, принял бы в этой ситуации такое решение…». О'Генри она ради достоверности опустила. Неправдоподобно было бы обожать всех, о ком мапа написал книгу и собрался читать лекции. В Америку Кира отправлялась с евреями – и потому отдала свой голос одному американскому классику и одному еврейскому. Русских гениев она уже игнорировала, поскольку в связи с отъездом, начала потихоньку игнорировать Россию вообще. «Мапе это не нравится», – предупредил я. И предстоящая разлука с Отчизной стала ее немедленно тяготить. Обожание тогда еще лишало меня объективности – и я не очень насторожился…
Итак, мы с мапой оба были наповал завоеваны: я – женскими чарами, а он – единством литературных пристрастий.
Кира казалась завоевательницей по профессии. Ее ближайшие и дальние предки тоже были азиатского происхождения, как и книги, которые она изучала. Можно было бы сказать, что в Кириных глазах, особенно когда она их прищуривала – то вопросительно, то с подозрением, то угрожающе, – возникало нечто от Чингисхана. Так можно было бы сказать, если б Чингисхан, подобно Кире, покорял одних только женолюбов, а не народы и государства… Да и в имени «Кира» слышалось что-то завоевательское: может, она была названа в честь полководца Кира?..
Месяца за полтора до отъезда мапу прихватил желчный пузырь. Мапа и желчь – это были понятия антиподные. Поскольку камней за пазухой он не держал, все они сосредоточились в пузыре. Кира несказанно волновалась… Отыскала хирурга, который «щелкал» желчные пузыри как семечки. Она ежедневно моталась в больницу по два или три раза – и ускорено подняла мапу на ноги. Мне даже почудилось, что скорее, чем ему хотелось… так как все полтора месяца лекции по зарубежной литературе, согласно мапиному упорному настоянию, вместо него читал я. Ранее мне не доводилось всходить на кафедру: я развивал и обогащал литературоведение лишь в стенах научного института. Кстати, странное выражение: как можно что-либо делать, находясь «в стенах»? Туда можно только замуровать…
В начале нового пути невозможно предсказать, куда он ведет и к чему приведет. Это та тревожная неизвестность, которая обрушивается на отбывающего за рубеж. Особенно, если речь идет о длительном путешествии…
Первая неожиданность не заставила себя ждать: в американском университете было заявлено:
– Мы счастливы, что курс лекций о смехе и слезах у нас прочитает Марк Розенфельд!
Заместитель ректора улыбнулся так, как умеют улыбаться, преподнося какой-нибудь сомнительный сюрприз, только американцы. Контракт еще не был подписан – и я подумал, что он оговорился. Ну, перепутал мапино имя с моим. Что такого? Случается…
– Лекции будет читать не Марк, а Давид Розенфельд! – внятно поправил я.
Кира под столом наступила мне на ногу. Но не томно, отчего я замирал, а остро и зло, отчего впору было и вскрикнуть.
– О’кей! Но в своем последнем письме, которое мы получили на днях, Давид Розенфельд сообщил нам, что он и сын – это одно и то же. Только сын талантливее его и читает лекции гораздо успешнее.
– Не верьте ему! – вскричал я.
– О’кей! Но мы приглашаем лишь тех, кому можно верить.
– В данном случае, – продолжал горячиться я, – заговорили отцовские чувства. – У вас ведь есть дети?
– О да… Безусловно!
– И вы тоже, я уверен, захотели бы уступить дорогу своему сыну. Или дочери…
– Ни в коем случае! Каждый сам отвечает за свою дорогу. Никто никому ничего уступать не должен.
– Но вы же читали книги моего отца, – впервые я так назвал мапу, – о Марке Твене, О’Генри, Шолом-Алейхеме?..
Через несколько секунд я уразумел, что и самих этих классиков «заместитель» читал, вероятно, в далеком детстве и не слишком внимательно.
– К тому же, – произнес он, подчеркивая, что заканчивает беседу, – Давиду уже шестьдесят пять (пенсионный возраст!), а Марку всего тридцать.
Он говорил о нас так, словно мы в кабинете отсутствовали. Но Кира присутствовала для него бесспорно: он игриво и по-американски улыбчиво поглядывал на нее, ловя на лету ответные улыбчивость и игривость.
– Но ведь можно быть идиотом в тридцать лет и мудрецом в семьдесят пять! – наступательно возразил я.
И тут мапа подал голос:
– Почему в тридцать надо быть… идиотом?
– Я не сказал «надо», а сказал «можно», – так же убежденно, как проректору, возразил я и мапе. – Возраст, подобно национальности, тут не имеет значения.
Кира снова без малейшей игривости наступила мне на ногу. «Да, татаро-монгольское иго было нелегким!» – подумал я. И, не поддаваясь игу, наступил на ногу ей.
Между нею и мапой я выбирал его. Я не собирался становиться предателем… Как мама и как она!
– Вы ведь не в грузчики приглашали моего отца… А как исследователя литературы. В этом случае нужна не физическая сила, а сила ума! Как я понимаю…
Мы с «заместителем» все понимали различно.
– Силой же ума мой отец превзойдет нас всех!
«И меня тоже?» – удивленно спросил взгляд американца.
Кира уже не наступала мне на ногу. Она бесилась безнадежно и молча.
– Я убежден, что предложение университета для тебя, Марк, очень почетно, – с несвойственной ему безапелляционностью произнес мапа. – Я действительно пенсионер. Недавно перенес операцию…
Это он сообщил по-английски. И, как я понял, нарочно.
– Гете тоже творил в пенсионном возрасте. И Толстой…
– Ну зачем такие сравнения!
«Неужели мапа, полный неостановимой работоспособности и не представлявшей себе жизни без студентов, в общении с которыми молодел, – неужели он устроил все это лишь для меня? – второпях, но напряженно размышлял я. – И ради меня решил пожертвовать тем, что считал смыслом своего существования? Нет, такой жертвы я не приму. Ни за что!..»
Когда на беседу к заместителю ректора нас пригласили с мапой вдвоем, я воспрял духом, усмотрев в том знак гостеприимства и уважения. А оказалось, что это было задумано и подготовлено мапой заранее! Кира пошла с нами без приглашения, будучи уверена, что ни один мужчина, если он мужчина, не будет огорчен ее появлением. Она не ошиблась. Но в остальном новый путь резко обозначил для меня свою непредсказуемость.
Мапа по собственной просьбе задержался в кабинете. И попросил, чтобы мы его не ждали:
– Нужно кое-что обговорить… объяснить…
Мы с Кирой вышли на оголтело целеустремленную улицу и свернули в садик. Погрузились в успокоительный зеленый оазис, чтобы выяснить наши бурнокипящие отношения…
– Я не собираюсь строить свое счастье на костях отца!
Кира по-чингисхановски сузила очи:
– Чьи кости тебе дороже – папины или мои, в конце концов? Или кости нашей с тобой семьи? А семья – это муж и жена! – Она предпочла бы сказать «жена и муж», но решила сделать дипломатическую уступку. – Чьи кости тебе дороже?
– Дороже всего для меня справедливость. И уж на ее костях я никогда не буду воздвигать свое благоденствие! Пойми и запомни…
Запомнить она, может быть, и могла, но понять – никоим образом.
Затяжные переговоры прошли в обстановке полного взаимонепонимания. То были и не переговоры – то была дуэль.
– Ты хочешь, чтобы не мы были при нем, а он был при нас? Какое мы имеем на это право?
Кира, по ее мнению, имела право на все, что ей было нужно.
Потом мы, взирая в разные стороны, направились к зданию преподавательского общежития, которое, по нашим понятиям, могло бы сойти за правительственный особняк.
Посреди стола лежал бумажный прямоугольник. А на нем мапиной рукой было написано: «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок… Карету мне, карету!» Нет, сын, я, в отличие от Чацкого, не пошел «по свету», а уехал на автобусе. На аэродром… Чтобы не мешать тебе! И чтобы никто не мог сказать, что я и моя поддержка – у тебя «за спиной». Билет у меня есть… Спасибо, сын! Но пойми: я уже завершаю свой «полет», а ты после успешного старта должен произвести «стыковку» с достойным тебя испытанием… И вернуться с международным авторитетом! Поверь: у меня нет «оскорбленного чувства», а есть вера в тебя и надежда».
Я заледенело перечитывал и перечитывал… Как вдруг Кирин голос разморозил меня:
– Значит, место свободно?!
– Что-о?! Я никогда не займу место отца! И никто в моей душе не займет его место. Он ведь был мне и матерью… Я всем обязан Господу и ему!
– А как же я?
– Я ведь сказал: никто не займет его место! Особенно тот… кому, быть может, вообще не найдется места в моей жизни. Быть может… Я догоню его!
– Но ты так любил меня! – задыхаясь на бегу, пытаясь не отстать, прокричала она.
– Один поступок – всего один! – порой делает зрячим того, кого ослепили… и даже любовью, – тоже на бегу ответил я ей.
– Не беспокойся! Мы догоним твоего папу. Мы отыщем! Найдем!
– Возможно, ты и замуж-то вышла не за меня, а за эту поездку. И «выбрала» вовсе не меня, а Соединенные Штаты…
Но остаться одной в Соединенных Штатах она боялась:
– Мы отыщем его… Мы догоним, найдем!
– Сам догоню!..
– Но я же из любви к тебе… Только поэтому! Я хочу, чтобы ты…
– Кто предаст одного, предаст и другого.
Я не верил ей. Это не означало, что уже готов был расстаться.
Но упрямо повторял:
– Без тебя догоню… Без тебя!
Мы с мапой продолжали быть на земле вдвоем. Почему на ней, на земле… так мало тех, чье место в душе не может занять никто? Почему?! И как страшно остаться без них, без тех… без немногих…
1993 г.