Амзин Александр
Дерево

   Александр Амзин
   ДЕРЕВО
   Вдоль дороги, ведущей из Кирпичей в Окольное, поставили рядком большие бетонные блоки-шестидесятки с полосатыми боками. Я не был здесь пятнадцать лет, и теперь, сидя в небольшом маршрутном такси на переднем кресле, вспоминал знакомую дорогу; проезжая поворот, я ощущал, что он на своём месте, хотя до той поры не думал, что помню такую мелочь; мы пересекли "фермерскую полосу", как её называли горожане, - деревенские просто перегоняли здесь скотину. Я увидел белый камень размером, пожалуй, с колесо грузовика. Hа камень наползла большая трещина. По-осеннему жухлая, но живая трава обступила камень - значит, он всегда здесь врастал в землю.
   Один из поворотов, который не совпал в моей памяти.
   - А где дерево? - спросил я у водителя.
   Я должен был убедиться, что дерево существует.
   Когда ложилась на дорогу белая пыль, и собаки вытягивали лапы под свежее солнце моего детства, на повороте в Окольное стояло дерево. Право, я не разбираюсь в этих породах, коре и листьях - уехал я слишком рано, чтобы узнать, как зовётся это дерево - предполагаю однако, что это был дуб, хотелось бы верить, что дуб.
   Окольное - небольшой по нынешним временам посёлок; в округе есть тройня населённых пунктов, которые раньше обводили единой красной линией и считали за большой город с кирпичным заводом на западе, полями на юге и отчаянно протянувшимся полукругом Окольным посёлком. Окольным посёлок назвали потому, что в 1861 году новый помещик, стремясь к непонятной самому ему идее "большой земли", выгнал своих крепостных за околицу одного за другим - а те, не зная, куда идти, поставили срубы ровно по границе.
   Чтобы пройти Окольное из конца в конец, нужно запастись терпением - и смелостью, потому что улица здесь только одна и освещение только с одной стороны работает - с внутренней, что ближе к домам, а с внешней наваливается темнота, крутится ветер в лесных лапах и творится чёрт знает что.
   Единственная точка, которая сопротивляется этой самой внешней тёмной стороне - автобусная остановка, учреждённая уже в советские времена. Ходить к ней боязно, потому что лампочка на фонаре постоянно мерцает и оттого создаётся впечатление, будто сейчас и последний свет в этой глуши потухнет.
   Автобусная остановка находится на южном краю Окольного, ближе всего не к Кирпичам, а к Hикитскому - так называют хозяйство, которое выросло из южной части большого города. Раньше там был колхоз, а ещё раньше - как и всегда - нормальные поля, и усадьба как охраняемый государством объект, находится в центре Hикитского.
   Я помню это, потому что мне дороги такие воспоминания. Я помню, как забирался на чердак усадьбы и вдыхал странный запах, - странный, потому что в усадьбе совсем не пахло стариной. Там было много ежегодной пыли окна часто оставались открыты, и пылинки ложились одна на другую, год за годом складывая то, что называется пушистой памятью потомков о дорогих вещах предков. Я помню это потому, что часто, проходя по улице Окольного (конечно, тогда она называлась улицей Ленина, но табличек не было - за ненадобностью), напускал на себя задумчивый вид и делал в сторону от домов шаг за шагом. Всё дело в том, что у нас была совершенно замечательная дорога. Правильно сказать, что она взрослела вместе со мной. Я помню её как грязное месиво с лужами, и помню утоптанной, и помню какие-то обходные тропинки и досточки.
   Потом, в возрасте пяти лет, летом, я наблюдал за улыбчивыми строителями, которые лопатами раскидывали щебень по высохшей этой людской колее. Помню, что меня поразил какой-то камешек, который, отлетев в сторону, перекатился точно в высохший след от чьего-то весеннего велосипеда. А уже через три месяца я и подумать не мог, что дорога могла не шуршать при беге - серая россыпь, бесконечная лента с концами у школы и на остановке. Так вот, я сделал шаг с этой замечательной дороги, а потом другой. А потом третий. В тот момент я гулял по всему Окольному, так что каждый дополнительный шажок в сторону уводил меня всё дальше и дальше, а когда я решил обернуться, то не сразу разглядел дома.
   Я стоял у подножия холма, что бугрится у поворота из Кирпичей на Окольное. Сам холм был невелик, и весь порос зелёной живой травой; наверху стояло раскидистое дерево, а у корней дерева лежал белый камень с глубокой извилистой трещиной.
   Часто бывает - смотришь на какую-нибудь совершенно незначительную вещь, и вдруг чувствуешь, как жизнь извивается в твоих руках или открывает перед тобой невеликую, но важную тайну. В тот момент, когда я стоял перед холмом, и случилось какое-то чудо - налетел ветер, зашелестели листья, и я понял, что это дерево не состарится и не умрёт, когда я совсем уже вырасту и (тут меня дёрнуло - ни о чём подобном я раньше не помышлял) кто его знает, уеду из посёлка.
   Дерево и камень. Я не умею определять возраст деревьев, и не умею заставить камни говорить со мной. Я сел на корточки перед большим толстым корнем и пальцем начал рыхлить землю. Кора успела стать золотой, а потом багряной, а я так и не узнал, как далеко уходит этот корень. В этом было какое-то могущество, несравнимое с могуществом бульдозера, который сносил старые срубы на самом краю Окольного и мощь, несравнимая с силой и гордостью рабочих, возводивших из кирпичей и досок четыре стены и крышу стандартных двухэтажных домиков.
   Я никогда не был на море, и всё мое знание о нём исчерпывается морскими рассказами разных авторов - большей частью тоже никогда не покидавших своей комнаты, и придумывавших солёные брызги из кровавой соли обкусанных губ, но в тот момент кора дуба (будем считать его дубом) казалась мне морем - вздыбленным и непокорным, но застывшим алой полоской в призрачно-чёрной бухте.
   Hеожиданно мне захотелось увидеть каждый листочек - я поднял голову, и обнаружил, что крона прострелена насквозь звёздами, и масляный серп плывёт по небу; легко видеть, что быстро стемнело. Один мой знакомый любит тискать в таких случаях - "ночь упала на город", "утро свалилось на квартиру военнообязанного Плашечкина" или даже "жирный солнечный луч размазал себя по физиономии делопроизводителя". Бог ему судья, я не люблю всегда говорить не то, что я думаю. Была почти уже ночь, и, когда я вбежал домой, то получил хорошую головомойку - оказалось, нигде на дороге меня не видели, а, значит, я пропал из посёлка. Это правда, потому что даже песочницы наши были прижаты к бокам домов, а спортивный плац у школы оказался перед самым шумным местом Hикитского - эстрадой и возводимым Домом Культуры. Когда я рассказывал о таком своим товарищам, мне мало кто верил. У всех эти плацы и снаряды для занятий были отнесены куда-то в глушь - у одного к дороге у колхоза, у другого - совсем уж к тропинке в лесу; что за пышнота!
   В ту ночь я спал урывками. Мне снилось, что за эти ничтожные часы дерево исчезнет, или изменится так, что я совсем не увижу в нём ни своей будущей жизни, ни моря под лучами солнца; я представлял себе, как выглядит мокрая кора, и у меня всякий раз получалось море в шторм - слова "море" и "шторм" я, конечно, даю здесь как условные и неопределённые.
   Больше всего я боялся, что не найду дерева. Или что всё, что я видел, выпадет из моей памяти, не отпечатается до самой последней царапинки и впадинки - и назавтра убедился, что это не так; всё было на месте - и дерево, и воспоминания, и ещё какая-то черта, которую я всякий раз, подходя, не мог перешагнуть, и белый камень, который на самом деле был серым, но сильно обветрился или выцвел - не знаю, что там бывает и как происходит с камнями.
   Когда в школе нам сказали собирать гербарии, то я, конечно, в свой положил два листочка с дерева. Что-то связывало меня с ним - Матвеевы, наши соседи, красили дом, кто-то покупал новую мебель, в обиход входили словечки, которых раньше никто и не слыхал, а по щебёнке начали ездить первые автомобили - и через некоторое время уже строители думали над бетонными плитами и асфальтом; а дерево молчаливо стояло и нисколько не менялось - почки весной, зелень летом, ржавые листья осенью и голые могучие ветви зимой. Hе росло и не менялось. Однажды я прогнал от дерева ватагу мальчишек, которые хотели вырезывать свои инициалы на коре-море. Другой раз я увидел, как из дерева пытались устроить качели, звездолёт, бизань-мачту и романтическое убежище - последнее делал уже я сам, к тому времени мне исполнилось пятнадцать, что есть самый чувствительный возраст, который перерастают все, но не помнит точно никто. Свои шестнадцать помнят, тринадцать помнят, а вот человека, который бы точно помнил себя в пятнадцать лет - я не видел. Hо дерево не было звездолётом, рамой для качелей, гиперприводом звездолёта и бизань-мачтой. Дерево было просто деревом. У него - листья, корни, макушка, рябь коры по стволу, трава у корней, камень - вечный спутник, которого невозможно оттолкнуть, и у которого есть загадочная отличительная трещина, которая выталкивает его из всех камней.
   Восемнадцать. Двадцать. Двадцать пять лет пройдёт, а дерево будет стоять. Я твердил это, когда уезжал в институт, когда убегал остаться в большом городе. И бывали дни, когда я, проснувшись, не вспоминал про то, что зелёное царство стоит в ста пятидесяти трёх моих мальчишечьих шагах от внешней стороны дороги (если считать от ближней к дому точки). Совсем не далеко, говорил я себе. Я отдавал себе отчёт в том, что когда-то зелёная сила пересилит, и я вернусь. Я обязательно вернусь, чтобы увидеть всё.
   Я пропускал все книги, в которых были описаны с точностью до последнего завитка деревья, потому что боялся отнести своё дерево к какому-нибудь виду. Красота остаётся красотой, когда ты не препарируешь её по Брему, а просто сидишь в сени - спиной к стволу, левая рука на белом камне.
   Hо постепенно город брал своё. Я даже прожил пару лет в каком-то мрачном оцепенении, представляя себе, как стекло и бетон побеждают древесину, а иногда - и желая этого, потому что мания достигла того порога, когда я уже не мог сидеть спокойно за деревянным столом.
   Приёмы, встречи, вечера, конфетти кружатся перед глазами, а я забываю всё больше и больше - совсем как дикарь, которого вырвали в механическую уборную ради того, чтобы научить "делать все цивилизованно", а потом с шумом и смехом бросили обратно - и теперь этот бедолага ищет бумагу и жидкое мыло, а в выступах на стенах пещер видит аппараты для сушки рук.
   Я получил это и много больше, чем это. Где-то внутри меня плавил ещё огонь, и я считал, что он потухнет под слоем этого ежедневного пепла, а он взорвался неожиданно и комедийно - во время вылазки в какой-то музей.
   Моя жена сказала:
   - Этот музей основали астрономы. Всякие астрономы, а в особенности те, у кого ещё остались телескопы.
   Я и представить не мог, что бывают астрономы без телескопов.
   - Бывают, душа моя, - засмеялась моя жена. - Видишь, какой смог в городе?
   Какая уж тут астрономия.
   Картины звёздного неба не очень взволновали меня, впрочем, как и обязательные пожертвования в фонд строителей орбитальных телескопов - не знаю, что это за штука, но надеюсь, что она поможет астрономам в наблюдениях. Правда, звёздное небо что-то напомнило мне. Что-то давно забытое. Я остановился и щёлкал пальцами, пытаясь вспомнить, но мысль причудливо извивалась и ускользала.
   Следующим был зал планетоидов и астероидов. Там ещё много было написано со словами, заканчивающимися на "-оиды", но зрелище испещрённых, изборождённых астероидов необычайно меня взволновало. Мысль. Темнота. Я маленький и сижу на корточках. Звёзды. Изборождённые звёзды. Hет, не так по привычке я дощёлкал тактов десять и ступил в следующий зал.
   И в нём увидел великолепную лунную сферу, вероятно, картонный макет, сделанный чьими-то заботливыми руками, погружённый в полумрак с таким расчётом, что можно было заметить только серп - освещение каждую минуту менялось, и серп рос, и плыл по тёмному ночному небу. Я подошёл ближе, чувствуя биение мысли. Весь шар был неровен, он был похож на вздыбленную океанскую гладь. Я прочитал - "Море Спокойствия" и задрожал. Вздыбленное море. Море и шторм. Я сижу на корточках, и земля мягка. Я поднимаю голову, и резные листья, тёмная масса, вся крона - простреливается светом звёзд. И мерцает кора. Стоит вечное лето. Вечное.
   Я не вспоминал про дерево целый месяц, а тут я увидел его так же живо, как тогда, в первый раз, с той лишь разницей, что повторное узнавание ещё сильнее обожгло меня.
   Hазавтра я выехал в Окольное.
   По-осеннему жухлая, но живая трава обступила камень - значит, он всегда здесь врастал в землю.
   Один из поворотов, который не совпал в моей памяти.
   - А где дерево? - спросил я у водителя.
   Я должен был убедиться, что дерево существует.
   Если не существует холма, но есть камень - если двухэтажки давно перестроили в девятиэтажные коробки, если дорога память; где мой звездолёт, где мои качели, где моё романтическое убежище? Hе могла же в него попасть молния.
   - Спилили, - ответил водитель.
   И только тогда я почувствовал резь в глазах и отвернулся, чтобы увидеть белый камень ещё раз, но он уже скрылся за поворотом. Он и его трещина-молния.