Пол Андерсон
Государственная измена

   Через три часа за мной придут. Распахнется дверь. Двое в парадной форме встанут в проходе, с оружием наизготовку. Не знаю, будут ли их лица выражать отвращение и ненависть или болезненную жалость, но уверен, что они будут трогательно юными, эти лица, как у всех нынешних рядовых. Затем между ними пройдет Эрик Халворсен и встанет по стойке смирно. Я тоже. «Эдвард Брекинридж», — произнесет он и продолжит дальше, как положено. Совсем недавно он звал меня Эд. Мы однокашники; в последний отпуск мы провели вместе такой вечер, что сейчас о нем уже наверняка ходят легенды. (То было в Порт-Желании, а на следующий день мы махнули к морю, красному на той планете, и кувыркались в прибое, и блаженствовали на песке под палящим солнцем.) Не знаю, что увижу в его глазах. Любопытно, что поведение ближайшего друга может быть непредсказуемо. Но так как он всегда был хорошим офицером, следует предполагать, что он честно выполнит свой долг.
   Я тоже. Нет смысла нарушать ритуал. Пожалуй, мне не стоит отказываться и от священника. Я сам добавляю штрихи к портрету Люцифера сейчас, когда крушение нашего мира сопровождается взрывом религиозности. Услышат ли мои дети в школе: он был не только предателем, но и грязным безбожником?.. Все равно. Позвольте мне хоть сохранить достоинство и остаться самим собой.
   Я пройду по коридору между застывшими телами и еще более застывшими лицами людей, которыми командовал; пробьют дробь барабаны. Люк внутреннего отсека уже будет широко распахнут. Я шагну в камеру, люк закроется. Тогда, на миг, я останусь один. И постараюсь удержать память об Элис и детях, но, боюсь, мой пот будет пахнуть слишком резко.
   В подобных случаях воздух из камеры не откачивают. Это было бы жестоко. Они просто нажимают кнопку аварийного открывания. (Нет, не «они». Кто-то один. Но кто? Не хочу знать.) Внезапно мой гроб заполняется тьмой и звездами. Земной воздух выталкивает меня. Я вылетаю.
   Ничего больше для меня не существует.
   Они верно поступили, дав мне этот психограф. Слово написанное лжет, но не могут лгать молекулы мыслезаписывающей ленты. Мир убедится, что я был по крайней мере честным дураком; от этого, быть может, будет лучше Элис, Жеан, маленькому Бобби, который стал походить на отца, — так написано в ее последнем письме. С другой стороны, далеко не специалист по использованию этого устройства, я открою больше, чем хотелось бы.
   Что ж, попытайся, Эд. Запись всегда можно стереть. Хотя почему тебя волнует это, если ты собираешься умереть.
   Друзилла?
   НЕТ.
   Уходи. Забирай из моей памяти благоухающие летом волосы, ощущение груди и живота, птицу, поющую в саду у твоего окна, — все забирай. Элис моя единственная, просто слишком долго я был оторван от нее. Но нет, это тоже неправда, мне было хорошо с тобой, Дру, и я ничуть не жалею ни о миге из наших ночей, но как же тяжело будет Элис узнать… или она поймет?.. Я не могу быть уверен даже в этом.
   Лучше подумай о возвышенном. Например, о сражении. Убивать вполне дозволено; это вот любовь опасна и должна держаться на привязи.
   Морвэйн не забудет нескольких часов в ослепительном блеске Скопления Кантрелла. Попытка оправдаться; помнишь, Эрик Халворсен, моя эскадра нанесла врагу тяжелый удар, но военный трибунал не может следовать подобной логике. Почему я атаковал превосходящие силы противника, после того как предал планету… человеческий род? В деле записаны мои слова: «Я глубоко убежден, что выполнение порученной нам задачи повлекло бы катастрофические последствия. В то же время хороший результат мог принести удар в другом месте». Да будет сказано, однако, к предельной честности этой машины, что я надеялся на плен. Я хочу умереть не больше, чем ты, Эрик.
   И кто-то же должен представлять людей по пришествии Морвэйна. Почему не я?
   Одно среди прочих соображение против: Хидеки Ивасаки. (То есть Ивасаки Хидеки; у японцев сперва идет фамилия, мы такая богатая вариациями форма жизни.) «Ия-а-а!» — закричал он, когда мы получили лобовой удар. И крик этот ворвался в мои уши через судорожный скрежет металла, через свист вырывающегося воздуха.
   Потом нас накрыла тьма. Гравиполе тоже исчезло, я парил, кувыркаясь, пока не ударился о переборку и не схватился за поручень. Кровь во рту отдавала влажным железом. Когда туман перед глазами рассеялся, я увидел светившуюся голубым аварийным светом главную панель и вырисовывавшуюся на ее фоне фигуру Ивасаки. Я узнал его по флюоресцирующему номеру на спине. Сквозь дыру в его скафандре вырывался воздух вперемешку с кровью.
   У меня еще мелькнула мысль сквозь судорожные толчки пульса: да ведь нас вывели из строя! Мы не перешли на аварийный контроль, мы неуправляемы — должно быть, сгорели переключающие цепи. Мы можем лишь сдаваться. Быстро включайся в сеть и прикажи передавать сигнал капитуляции!.. Нет, сперва формально сдай командование Фенштейну на борту «Йорктауна», чтобы эскадра могла продолжать бой.
   Задвигались руки Ивасаки. Умирая, он плавал перед разбитым сверхпроводящим мозгом и что-то пытался ремонтировать. Это длилось недолго. Всего несколько соединений, чтобы включилась аварийная система. Я и сам мог попробовать, и то, что не сделал этого, — вот моя настоящая измена. Но потом я бросился вместе с Мбото и Холалом ему на помощь.
   Мы немногое могли сделать. Он был офицер-электронщик. Но мы могли подавать ему инструменты. В голубом свечении я видел его искаженное лицо. Он не позволил себе умереть, пока не кончил работу.
   Зажегся свет. Вернулся вес. Ожили экраны. Безжалостно ярко сверкали звезды, но все затмила вспышка в полумиллионе километров. И: «Por Dios! — вскричал офицер-наблюдатель. — Это же крейсер джанго! Кто-то влепил в них ракету!»
   Позже оказалось, что это отличился «Эгинкорт». Я слышал, его капитан представлен к награде. Он мне благодарен?
   В тот момент, однако, я думал лишь о том, что Ивасаки оживил корабль и мне нужно продолжать драться. Я вызвал врачей, чтобы оживить его самого. Он был хорошим парнем, застенчиво показывавшим мне фотографии своих детей под вишнями Киото. Увы. В нормальных условиях, в госпитале, его бы подключили к машинам и продержали до тех пор, пока не вырастят новый желудочно-кишечный тракт; на военных кораблях нет такого оборудования.
   В уши ревели доклады, перед глазами мельтешили цифры, я принимал решения и отдавал приказы. Мы не собирались сдаваться.
   Вместо этого мы прорвались и вернулись на базу — те, кто уцелел.
 
   Мне думается, что военные всегда были образованными людьми, хотя нам легче представить образ эдакого бравого вояки. Но, готовясь сражаться в межзвездном пространстве за целую планетную систему, необходимо понимать устройства, которыми пользуешься; стараться понимать соседей по галактическому дому, таких же чувствующих, как человек, но отделенных от нас миллионами лет эволюции; необходимо знать и понимать самого человека. Так что современный офицер образован лучше и привык думать больше, чем средний Брат Любви.
   О, это Братство! Посидели бы они на занятиях у полковника Г., заслужившего Лунный Полумесяц еще до моего рождения…
   Солнечные лучи скользили по газонам Академии, дробились в густой листве дубов, сияли на орудии, стрелявшем при Трафальгаре, и падали на кометы у него на плечах.
   «Джентльмены, — сказал он как-то на медленном, искаженном эсперанто, служившем предметом многочисленных шуток в наших общежитиях, и подался вперед над столом, оперевшись кончиками пальцев, — джентльмены, вы слышали немало слов о чести, достоинстве и долге. Это истина. Но чтобы жить по этим идеалам, надо правильно увидеть свою службу. Космические войска — не элита общества; не следует ожидать высочайших материальных вознаграждений или почестей.
   Мы — орудие.
   Человек не одинок в этой вселенной. Существуют другие расы, другие культуры, со своими чаяниями и надеждами, с собственными страхами и огорчениями; они смотрят своими глазами и думают свои думы, но их цели не менее верны и естественны для них, чем наши для нас. И хорошо, если мы можем быть друзьями.
   Но так бывает не всегда. Кто-то объясняет это изначальным грехом, кто-то кармой, кто-то всего лишь присущими нам ошибками… Так или иначе, общества иногда могут вступать в конфликт. В таких случаях надо договариваться. И здесь существенна равность — равная способность уничтожать, да и другие более высокие способности. Я не говорю, что это хорошо; я просто отмечаю это. Вы собираетесь стать частью орудия, которое дает Земле и Союзу эту способность.
   Любое орудие может быть использовано не по назначению. Молотком можно забить гвоздь или разнести череп… Но то, что вы военные и подчиняетесь военной дисциплине, не освобождает вас от ответственности гражданина.
   Война — не конец, а продолжение политики. Самые кошмарные преступления совершались тогда, когда это забывали. Ваш офицерский долг — долг слишком высокий и сложный для занесения в Устав — помнить…»
 
   Вероятно, в своей основе я лишен чувства юмора. Я люблю хорошие шутки, не прочь повеселиться на вечеринке, в группе меня ценили за забавные стишки, но к некоторым вещам я не могу относиться иначе, чем сверхсерьезно.
   Например, к шовинизму. Я не могу выносить слово «джанго», как не мог бы выносить слово «ниггер» несколько столетий назад. (Как видите, я неплохо знаю историю. Мое хобби, да и способ коротать время среди звезд.) Это мне припомнили на суде. Том Дир присягнул, что я хорошо отзывался о Морвэйне. В трибунале были честные люди, ему сделали замечание, но. Том, ты же был моим другом. Или нет?
   Позвольте мне просто рассказать, что произошло. Мы заправлялись на Асфаделе. Асфадель! (Да-да, я знаю, это целый мир, в ледяными шапками, пустынями и вонючими болотами, но говорю я про тот кусочек, который мы, люди, сделали своим в те славные дни, когда ощущали себя господами вселенной.) Белоснежные горы, подпирающие васильковое небо; шумные птичьим говором долины, пестрящие цветами; маленькие веселые города и девушки… Но то был уже разгар войны; здания пустовали, скрипели на ветру двери, гулко раздавалось эхо шагов. Вечерами светили звезды — принадлежащие врагу. То и дело прокатывался гром — эвакуировалось население. Асфадель пал через два месяца.
   Мы сидели в заброшенном баре — Том и я — и, нарушая инструкции, хлестали спиртное. С тоскливым воем пробежала сбитая с толку, голодная собака.
   — Будь они прокляты!.. — закричал Том.
   — Кто? — спросил я, наливая. — Если ты имеешь в виду недоносков из Расквартирования, то полностью с тобой согласен. Но не слишком ли большую работу ты взваливаешь на Всевышнего?
   — Сейчас не время шутить, — сказал он.
   — Напротив, больше ничего не остается, — ответил я.
   Мы только что узнали о гибели Девятого Флота.
   — Джанго, — яростно процедил он. — Грязные, мерзкие извращенцы.
   — Морвэйн, ты хочешь сказать, — поправил я. Я тоже был пьян, иначе пропустил бы его слова мимо ушей. — Они не грязные. Они еще щепетильнее, чем мы. Сора в их городах не увидишь. Они трехполые, выделяют клейкий пот и имеют кошачью походку, но что с того?
   — Что с того? — Он занес кулак. Лицо его исказилось, побелело, лишь ярко горели лихорадочные пятна на щеках. — Они собираются завладеть вселенной, а ты спрашиваешь, что с того?!
   — Кто говорит, что они собираются завладеть вселенной?
   — Новости, ты, идиот!
   Я не мог ответить прямо, и я произнес, напряженно подыскивая и осознавая слова, как бывает в определенной стадии опьянения:
   — Планеты земного типа встречаются редко. Их интересует то же, что и нас. Территориальные споры привели к войне. Они заявили, что их цель — сбить с нас спесь, точно так же, как наша — сбить спесь с них. Но они ничего не говорили о том, чтобы сбросить нас с планет — с большинства планет, которые мы уже занимаем. Это было бы слишком дорого.
   — Им стоит лишь вырезать колонистов!
   — А мы бы вырезали — сколько там? — около двадцати миллиардов и у нас, и у них — мы бы вырезали такое количество разумных существ?
   — Я бы с удовольствием, — процедил он сквозь зубы. — Эти чудовища, — добавил он шепотом, — под шпилями Оксфорда…
   Что ж, для меня это будут чужаки, шагающие по земле Вайоминга, где вольные люди некогда гнали скот под щелканье бичей; для Ивасаки — демоны перед Буддой в Камакуре…
   — Они образуют правительство, если победят, — сказал я, — и кое о чем мы научимся думать по-иному. Но знаешь, я встречался о некоторыми из них до войны и довольно близко сошелся — так вот, им очень многое а нас нравится.
   Некоторое время он сидел, не двигаясь, как будто застыв в столбняке, затем выдохнул:
   — Ты хочешь сказать, что тебе наплевать, кто победит?
   — Я хочу сказать, что надо смотреть правде в глаза, — произнес я. — Мы должны будем приспособиться, чтобы сохранить как можно больше… если они победят. Мы можем оказаться полезными.
   Тут он меня ударил.
   А я не ответил. Я просто вышел, в противоестественно чудесный день, и оставил его плачущим. О происшедшем мы впредь не говорили и работали вместе с подчеркнутой вежливостью.
   Он присягнул, что я хотел стать коллаборационистом.
 
   Элис, ты когда-нибудь понимала, за что шла война? Ты сказала «до свидания» с почти невыносимой для меня храбростью, и в единственный мой за пять лет земной отпуск мы слишком НЕЛЬЗЯ, НЕЛЬЗЯ, НЕЛЬЗЯ.
   Когда я уезжал, шел дождь. Земля, еще черная после зимы, грязные кучи тающего снега, низкое небо, словно какая-то зловещая серая крыша, щупальца тумана, опутывающие мой дом… Но я все равно видел — очень далеко — то плато, куда я собирался взять когда-нибудь сына на охоту. Мелкие капли у тебя в волосах… Я слышал журчание ручья, вдыхал влажный воздух, ощущал твое тело и жесткий комок в желудке.
   Надеюсь, ты найдешь себе другого. Это может быть непросто) это будет непросто, если я тебя знаю. Ты жена предателя, но слишком чиста для этих Братьев, которые, как стервятники, будут виться вокруг. Но кто-нибудь из Космических Войск, вернувшийся на ставшую незнакомое Землю…
   Да, я ревную. Вот только странно — не к словам «я люблю тебя», которые ты шепнешь в темноте. А к тому, что он станет отцом Жеан и Бобби. Не оправдывает ли это Друзиллу (и других, бывало), если я никогда не сомневался в твоей верности?
 
   Однако предполагается, что я должен объяснить нечто, считающееся несравненно более важным. Дело только в том, что все это настолько просто, что я не понимаю, зачем нужен этот психограф.
   Сферы наших интересов пересекались задолго до войны. «Пограничный конфликт» — неудачный термин; вселенная слишком велика для границ. Они основали преуспевающую колонию на второй планете ГГС-421387, промышленность ее превалирует над всей системой. И эта планета всего в пятидесяти световых годах от Земли.
   Свара началась значительно дальше. Савамор — так мы называли спорную планету, ибо человеческая гортань не в состоянии передать ту особую музыку, — был под их протекцией. Они должны были защищать его, что связывало значительные силы.
   Мы эвакуировали Асфадель, не так ли? Да, но Савамор был слишком дорог. Не просто индустриальная база, не просто стратегическое расположение, хотя, естественно, и они играли немалую роль. Савамор — это легенда.
   Я бывал там, зеленым лейтенантом на борту «Данноура», в те дни, когда Флот наносил визиты доброй воли. Уже горели споры, уже были стычки, угроза висела в воздухе. Мы знали, и знали они, что корабли наши кружат вокруг планеты в знак предупреждения.
   И все же мы были понятно возбуждены, получив увольнения. Мы сошли в порту Дорвей, и вскоре я остался один среди зеленых башен, на зеленом ковре травы… Разве мог я не назвать это Изумрудным Городом? Через несколько часов я устал бродить и присел на террасе послушать музыку. Мелодии странные, плавные, тягучие, человеку ни за что такие не придумать, но мне они нравились. Глядя на прохожих — не только морва, но существа из двадцати различных рас, тысячи различных культур, — я вдруг так резко и ярко почувствовал себя космополитом, что это ощущение сравнимо лишь с первым поцелуем.
   Ко мне подошел морва.
   — Сэр, — обратился он на эсперанто — не буду пытаться вспомнить особенности его акцента, — позвольте разделить радость вашего присутствия.
   — С удовольствием, — отозвался я.
   И мы начали говорить. Конечно, мы не пили; да это и не требовалось.
   Тамулан было одно из его имен. Сперва мы обменивались любезностями, потом перешли на обычаи, потом не политику. Он был безукоризненно вежлив, даже когда я горячился. Он просто показывал, как выглядят вещи с его стороны… впрочем, вы еще наслушаетесь этого в ближайшие годы.
   — Мы не должны воевать, — сказал он. — У нас слишком много общего.
   — Может быть, причина именно в этом, — заметил я и поздравил себя с тонким наблюдением.
   Его щупальца опустились; человек бы вздохнул.
   — Возможно. Но мы естественные союзники. Кто может выгадать от войны между нами, кроме Билтуриса?
   В те дни Билтурис был для нас слишком далек и незаметен. Мы не ощущали их давления, эту тяжесть нес Морвэйн.
   — Они тоже разумны, — сказал я.
   — Чудовища, — ответил он.
   Тогда я не поверил тому, что он рассказал. Теперь, узнав неизмеримо больше, я бы не усомнился. Я не допускаю, что раса может потерять право на существование, но некоторые культуры — безусловно.
   — Не почтите ли вы наш дом своим присутствием? — наконец сказал он.
   Наш дом, заметьте. Мы можем кое-чему у них поучиться.
   А они у нас, без сомнения. Увы, все обесценено шумихой, раздутой вокруг того. За Что Мы Сражаемся. Должно пройти время…
   Так за что же мы сражаемся? Не за пару планет; обе стороны достаточно рассудительны, чтобы пойти на уступки, хотя именно территориальные притязания послужили непосредственным поводом. И вовсе не за чье-то желание насадить свою систему ценностей; только наши комментаторы настолько глупы, чтобы верить в это. Так за что, в самом деле?
   Почему сражался я?
   Потому что я был офицером действующей армии. Потому что сражались мои братья по крови. Потому что я не хочу, чтобы завоеватели попирали нашу землю. Не хочу.
   Говорю это в психограф и не собираюсь стирать запись, ибо страстно желаю, чтобы мне поверили: я за победу Земли. За это я отдал бы не только свою жизнь, это как раз проще всего. Нет, не задумываясь, я кинул бы в огонь и Элис, и Бобби, и Жеан, которая сейчас, должно быть, превратилась в самую очаровательную смесь ребенка и девушки. Не говоря уже о Париже, пещерах, куда мои предки затаскивали мамонта, обо всем распроклятом штате Вайоминг… — из чего следует, что планета Савамор вызовет у меня лишь легкое сожаление. Так?
   Опять разбредаются мысли.
   Я хочу, чтобы мой народ был хозяином своей судьбы. Над Землей нельзя господствовать. Но равно ненавистно господство Земли.
 
   Я бы хотел написать любовное послание своей планете, но из меня никудышный писатель, и, боюсь, ничего кроме сумятицы не получится: горящее закатом зимнее небо; «…что люди созданы свободными и равными»; поразительная крохотность Стонхенджа и поразительная масса Парфенона; лунный свет на беспокойных водах; квартеты Бетховена; шаги по влажной мостовой; поцелуй — и красный, сморщенный, негодующий комок жизни девять месяцев спустя; перекатывание лошадиных мышц между бедрами; возмутительные каламбуры; моя соседка миссис Элтон, вырастившая трех сыновей после смерти мужа… Нет, стрелка бежит, время уходит слишком быстро…
   Меня инструктировал не кто иной, как сам генерал Ванг. Он сидел на командном пункте, в недрах «Черта с два»; за его большой лысой головой мерцал экран звездного неба. Я встал по стойке смирно, и в наступившей тишине завис рокот вентиляторов. Когда генерал наконец произнес: «Вольно, полковник, садитесь», я был потрясен, услышав, как он состарился.
   Он еще поиграл ручкой, прежде чем поднял глаза.
   — Дело совершенной секретности. В настоящий момент компьютер дает 87% вероятности успеха — успех определяется как выполнение задания с потерями не более 50%, но если просочится хоть слово, операция станет бессмысленной.
   Я никогда не верил слухам об агентах Морвэйна среди нас. Тем не менее я кивнул и сказал:
   — Ясно, сэр.
   — От этой штуки, — продолжал он тем же мертвым голосом, повернувшись к экрану, — мало проку — чересчур много звезд. Но все же общее положение представить можно. Смотрите.
   Его руки прикоснулись к пульту, и звезды окрасились в два цвета: золотистый и багровый. Цвет врага.
   Я видел, как мы в беспорядке отступаем, оставляя парсек за парсеком, я видел вражеские клинья, забитые глубоко в нашу оборону среди звезд, что еще светились золотым, и тогда уже понял, чего следует ожидать.
   — Эта система… весь сектор… внешние коммуникации… хранилища… ремонтная база…
   Я едва слышал. Я снова был на Саваморе в доме Тамулана.
   О да, эскадра могла пробиться. Космос велик, его нельзя охранять везде. У цели, конечно, будут оборонительные силы, не слишком, однако, серьезные в случае неожиданной атаки; и потом придется прорываться сквозь корабли, которые как пчелы ринутся со всех сторон трехмерного пространства. Но уже никто не помешает сбросить сверхбомбу в небо Савамора.
   Это даже не антигуманно. Просто будет вспышка и одновременный взрыв стольких мегатонн, что вся атмосфера мгновенно превратится в свободную плазму. Действительно, еще долго будут гулять огненные бури, не оставив ничего, кроме выжженной пустыни, и миллионы лет пройдут, прежде чем жизнь выйдет из океанов. Но Тамулан не поймет, что случилось. Если Тамулан не сражается со своим флотом. Если еще не умер, зажимая выпадающие из живота внутренности или судорожно хватая ртом воздух, которого уже нет вокруг, как умирали люди на моих глазах. Без населенной планеты, служащей базой экономики, промышленность на других мирах ГГС-421387 не сможет существовать; клин обломается. Без этого клина, ножом нацеленного на Землю…
   — Они не бомбардировали наши колонии…
   — Мы тоже, — сказал Ванг. — Теперь у нас нет выбора.
   — Но…
   — Молчать! — Он приподнялся, одно веко задергалось. — Думаете, мне легко?! — И, немного погодя, таким же бесстрастным монотонным голосом: — Они получат тяжелый удар. Мы сможем удерживать этот сектор по крайней мере еще год, что, между прочим, продлит на год войну.
   — Ради этого?
   — Многое может случиться за год. У нас может появиться новое оружие. Они могут решить, что игра не стоит свеч. Наконец, просто проживут еще год там, дома.
   — А если они ответят тем же? — заметил я.
   Смелый человек; он встретил мой взгляд.
   — Никому не удавалось жить, не рискуя.
   Я ничего не мог ответить.
   — Если вы сомневаетесь, полковник, — произнес он, — я не стану вам приказывать. Я даже не буду хуже о вас думать. Есть много других офицеров.
   И на это мне нечего было сказать.
 
   Да будет здесь ясно видно, как было видно на моем процессе: ни один человек под моим командованием не виноват в случившемся. На всех кораблях эскадры только я один знал истинную задачу. Капитаны считали, что цель рейда в район Савамора — охота за некой укрепленной военной базой, подобной нашей. Офицеры-артиллеристы, очевидно, кое-что могли подозревать, зная характер груза, но слишком низко стояли они на служебной лестнице. И все поверили, что полученная в последний момент информация заставила меня изменить курс не Скопление Кантрелла. Там мы вступили в наш доблестный, кровопролитный и совершенно бесполезный бой, победили и вернулись.
   Таким образом, виноват я. Почему?
   На суде я говорил, что, считая атаку на Савамор безумием, я решил выбить вражеский клин неожиданным ударом по Скоплению. Чепуха. Мы лишь потрепали их, что мог предсказать любой кадет-второкурсник.
   В душе я надеялся привести в негодность силы, которые Ванг мог использовать для уничтожения Савамора с более надежным офицером во главе.
   Факты доказывают мою правоту. Мы уже сдали «Черта с два» и теперь не можем обойти триумфально наступающего противника. Да в этом и нет смысле: они выпрямили линию фронта, и остаток войны будет вестись обычными методами и средствами.
   Моей конечной целью был плен. Они, как пока и мы, хорошо обращаются с пленными. Со временем я бы вернулся к Элис с немалым опытом за плечами. А разве моему народу не понадобятся посредники? Или руководители? Перед лицом Билтуриса Морвэйн захочет иметь союзников. Мы установим цену за дружбу, и ценой этой может быть свобода.
   Сожги мы Савамор, я сомневаюсь, что Морвэйн не расправился бы с Землей. Народ Тамулана не настолько добр. А даже и так — не посчитали бы они долгом стереть до основания продукты, мечты и следы цивилизации, способной на такое, и построить заново по своему подобию? Смогли бы они доверять нам? Кто когда-нибудь сможет простить Дахау?
   Сражаясь честно, прямо глядя в лицо поражению, мы можем надеяться спасти многое; надеяться даже, что через десятилетие этим будут восхищаться.
   Конечно, все это предсказано, предполагая, что Морвэйн победит. Хочется верить в чудо; вот-вот что-нибудь изменится, стоит лишь продержаться… Я сам верил; я задушил свою веру и противопоставил собственное суждение тому, что нельзя назвать иначе, как всенародным.
   Прав ли я? Будет ли моя статуя стоять рядом со статуями Джефферсона и Линкольна, так что Бобби мог бы показать на нее и сказать; «Он был моим папой»? Или, чтобы избежать плевков, ему придется сменить фамилию в тщетной надежде затеряться? Я не знаю. И не узнаю никогда.
   Оставшееся мне время я буду думать об этом.