Андерсон Шервуд
Я хочу знать зачем
Шервуд Андерсон
Я хочу знать зачем
Перевод Ю.Гальперн
В тот первый наш день на Востоке мы встали в четыре часа утра. Накануне вечером мы слезли с товарного поезда при въезде в город, и верное чутье кентуккийских мальчишек помогло нам сразу же найти дорогу через город к ипподрому и конюшням. Здесь мы почувствовали себя в полной безопасности. Хенли Тернер тотчас разыскал знакомого негра. Это был Билдед Джонсон, который зимой работает в конюшне Эда Бейкера в нашем родном городке Бейкерсвиле. Билдед, как почти все наши негры, хороший повар и, разумеется, как всякий в этой части Кентукки, кто хоть чего-нибудь да стоит, любит лошадей. Весной Билдед начинает всюду разнюхивать, нет ли подходящего занятия. Негр из нашей местности лестью и подхалимством заставит кого угодно взять его на ту работу, какая ему приглянется. Билдед обхаживает конюхов и тренеров с наших конских заводов, расположенных вокруг Лексингтона. Тренеры по вечерам приходят в город потолкаться тут и там, поболтать, а то и сыграть партию в покер. Билдед вертится около них. Он охотно оказывает мелкие услуги и любит разглагольствовать о вкусных вещах как подрумянить на противне курицу, как лучше всего приготовлять бататы и печь маисовый хлеб. Послушать его - слюнки потекут.
Когда наступает сезон скачек и лошадей отправляют на ипподромы, а по вечерам на улицах только и разговору о новых жеребцах, и то один, то другой бейкерсвилец сообщает, что он де тогда-то отправляется в Лексингтон или на весенние состязания в Черчил-даунз или Латонию; когда наездники, побывавшие в Нью-Орлеане или, может, на зимних скачках в Гаване на Кубе, возвращаются на недельку домой; когда все и вся в Бейкерсвиле ни о чем другом не говорит, как только о лошадях; когда компании конюхов и жокеев выезжают на место; когда скачками будто пропитан самый воздух, которым вы дышите, Билдед вдруг выплывает в такой компании в качестве повара. Часто, думая о том, что он каждый сезон проводит на скачках, а зимой работает в конюшне, где много лошадей и куда народ любит прийти потолковать о них, я жалею, что не родился негром. Глупо говорить такое, но меня всегда тянет к лошадям, я по ним просто с ума схожу. Тут уж ничего не поделаешь!
А теперь я должен рассказать вам о нашей затее и о чем, собственно, идет речь. Мы, четверо мальчиков из Бейкерсвила, все белые и сыновья постоянных жителей города, решили отправиться на скачки. Я имею в виду не Лексингтон или Луисвил, а большой восточный ипподром в Саратоге, о котором постоянно говорят наши бейкерсвильцы. Все мы были еще совсем юнцами. Тогда мне только что исполнилось пятнадцать лет, и. я был самый старший из четверых. Выдумка была моя, признаюсь, я и подговорил остальных. Их звали Хенли Тарнер, Генри Райбек и Том Тамбертон. Я располагал тридцатью семью долларами, заработанными мною в бакалейной лавке Эноха Майера, где я зимой работал по вечерам и субботам. У Генри Райбека было одиннадцать долларов, а Хенли и Том имели не то по одному, не то по два доллара. Мы все подготовили и ничем себя не выдавали, пока в Кентукки не окончились все весенние, состязания и наши лучшие спортсмены; те, кому мы завидовали больше всего, не покинули город, - тогда улизнули и мы.
Не стану рассказывать о тех неприятностях и затруднениях, которые у нас были, когда, мы путешествовали на товарных поездах. Мы проезжали через Кливленд, Буффало и другие города, видели Ниагарский водопад. Там мы накупили разных вещиц, сувениров - ложечек, открыток и раковин с видами водопада для сестер
и матерей, но решили их лучше домой не посылать. Мы не хотели навести домашних на наш след, ведь нас могли бы сцапать.
Как я уже сказал, мы добрались до Саратоги вечером и пошли прямо на ипподром. Билдед накормил нас на славу, устроил нам ночлег на сеновале над конюшней и обещал держать язык за зубами. Негры очень порядочные люди в таких делах, они не станут доносить на вас. Часто, убежав вот так из дому, вы можете встретить, белого, который внушит вам доверие, даже даст вам четверть или полдоллара, а потом пойдет и вас выдаст. Так поступают белые, но не негры. Им вполне можно довериться, они честнее с ребятами. Не знаю, почему.
В том году на состязания в Саратову съехалось много народу из нашего города - Дейв Уильямс, и Артур Малфорд, и Джерри Майерс, и другие. Немало было также людей из Луисвиля и Лексингтона, которых Генри Райбек знал, а я нет. Это были профессиональные игроки, как и отец Генри Райбека. Он букмекер*{Человек, принимающий заклады от публики на скачках и бегах} и большую часть года проводит на ипподромах. Зимой он тоже долго не засиживается дома, а ездит по разным городам и устраивает игру в "фараон". Он человек приветливый и щедрый и постоянно присылает Генри подарки: то велосипед и золотые часы, то костюм бойскаута, то еще что-нибудь.
Мой отец адвокат. Он порядочный человек, но зарабатывает немного и не в состоянии делать мне подарки; да я ведь почти взрослый, так что больше их и не жду. Он никогда не отзывался дурно о Генри, но отец Хенли Тарнера и отец Тома Тамбертона говорили своим мальчикам, что деньги, которые достаются таким путем, - грязные деньги и что они не желают, чтобы их сыновья росли среди игроков и прислушивались к их разговорам.
Все это правильно, и я полагаю, что люди эти знают, что они хотят сказать, но я не понимаю, при чем тут Генри или лошади. Поэтому-то я и пишу этот рассказ. Я в недоумении. Скоро я стану взрослым, и я хочу мыслить правильно и быть человеком в полном смысле этого слова, а на скачках, на Восточном ипподроме, я видел нечто такое, в чем никак не могу разобраться.
Что поделать, я помешан на породистых лошадях! И это у меня издавна.
В десятилетнем возрасте, когда стало ясно, что я вырасту высоким и не смогу стать жокеем, я чуть не умер от огорчения. Жил у нас в городе такой Гарри Хеллинфингер, сын почтмейстера, уже взрослый, но слишком ленивый, чтобы работать. Он предпочитал слоняться по улицам да издеваться над ребятами, то посылая их в скобяную лавку за буравом для сверления квадратных дыр, то придумывая другие подобные глупости. Он и меня разыграл: сказал, что если я съем половину сигары, то перестану расти и смогу стать наездником. Я послушался. Улучив минуту, я стащил у отца из кармана сигару и умудрился запихать ее в рот и разжевать. Потом меня невероятно тошнило, и пришлось даже вызвать врача, но вся затея оказалась ни к чему. Я упорно продолжал расти. Это была просто шутка. Я рассказал обо всем отцу, и он не выпорол меня, как сделал бы на его месте всякий другой.
Итак, рост мой не был остановлен и я не умер. Черт бы побрал все-таки этого Гарри Хеллинфингера! Тогда я стал мечтать, что стану конюхом, но и от этой мысли мне пришлось отказаться. Такую работу выполняют главным образом негры, и я знал, что отец никогда не разрешит мне заниматься ею. И спрашивать нечего!
Если вы никогда не были без ума от чистокровок, это потому, что вы никогда не бывали там, где их много, и не знаете их. Они прекрасны. Нет ничего более прелестного и чистого, полного огня и благородства, чем некоторые скаковые лошади. На больших конских заводах, раскинувшихся вокруг всего нашего Бейкерсвила, есть свои ипподромы, где рано по утрам тренируют лошадей. Тысячу раз вставал я до рассвета и шагал две-три мили, чтобы добраться туда. Мать, бывало, не хотела меня пускать, но отец всегда говорил: "Пусть делает по-своему!" И я брал из корзинки кусок хлеба, намазывал его маслом или вареньем и, подкрепившись, исчезал из дому.
У ипподрома сидишь себе на ограде вместе со взрослыми мужчинами, белыми и неграми, они жуют табак и разговаривают; потом видишь, как выводят жеребцов. Еще рано, трава покрыта блестящей росой, на соседнем поле какой-то человек пашет; в сарае, где спят конюхи-негры, что-то жарится. Вы знаете, как негры умеют хохотать и говорить смешные вещи. Белые не умеют, да и не все негры на это способны, но негры с ипподромов во всякое время готовы вас смешить.
Итак, жеребцов выводят на скаковую дорожку; некоторых из них конюхи пускают в галоп. На ипподромах больших конских заводов, принадлежащих богатым людям, которые живут, быть может, в Нью-Йорке, почти каждое, утро несколько лошадей пускают на вольную пробежку: тут бывают и жеребцы, и старые скаковые лошади, и кобылы.
При виде бегущей лошади у меня комок подкатывает к горлу. Я имею в виду не всякую лошадь, а лишь некоторых. Я их почти всегда узнаю. У меня это в крови, как у конюхов-негров и тренеров. Даже тогда, когда конь с негритенком на спине бежит ленивой рысцой, я могу указать победителя. Если у меня першит в горле и мне трудно глотать, значит это он. Эта лошадь, когда ее пустят, понесется как дьявол. Если же она когда-нибудь не придет первой, это будет просто чудом, а причина может быть в том, что ей никак нельзя было обойти переднюю лошадь, либо ее дернули, либо она неудачно стартовала. Если бы я хотел стать игроком, как отец Генри Райбека, я мог бы разбогатеть. Я в этом уверен, и Генри тоже так говорит. Нужно было бы только при виде лошади подождать, пока сожмется горло, и тогда ставить на нее все свои деньги. Вот как я должен был бы действовать, если бы хотел быть игроком, но я не хочу.
Когда сидишь так утром у ипподрома, не у скакового ипподрома, а у одного из тренировочных, которых много вокруг Бейкерсвила, не часто увидишь таких лошадей, о каких я говорю. Но все равно там много любопытного. Любая чистокровка, происходящая от надлежащего производителя и хорошей кобылы и объезженная человеком, знающим свое дело, может скакать. Если бы она не могла, то место ей было бы не на ипподроме, а перед плугом!
Вот выводят из конюшен лошадей, а верхом на них конюхи. Как все это приятно. Сидишь, согнувшись, на верхушке ограды, а внутри тебя так и зудит. Невдалеке, в сараях, негры хихикают и поют. Жарится свиная грудника, и варится кофе. Все так чудесно пахнет. В такое вот утро нет, кажется, лучшего запаха, чем смешанный запах кофе, навоза, лошадей, негров, жарящейся грудинки, табачного дыма от трубок, которые выкуривают на свежем воздухе. Все это захватывает вас целиком.
Так вот, я говорил о Саратоге. Мы пробыли там шесть дней, и ни одна душа из нашего города не видела нас, и все сошло именно так, как нам хотелось. Прекрасная погода, лошади, скачки... Мы собрались домой, и Билдед дал нам с собой корзинку с едой: жареной курицей, хлебом и всякой всячиной. Когда мы вернулись в Бейкерсвил, у меня оставалось еще восемнадцать долларов. Мать отчитала меня и поплакала, но отец не стал много говорить. Я рассказал обо всем, что мы делали и видели, за исключением одного, свидетелем чему был только я. Об этом одном я и пишу сейчас. Этот случай расстроил меня, я думаю о нем по ночам. Сейчас все расскажу.
В Саратоге мы ночью спали, как я сказал, на сеновале, который указал нам Билдед. Ели вместе с неграми рано утром и по вечерам, после того как публика уходила с ипподрома. Наши бейкерсвильцы оставались большей частью на главной трибуне и у тотализатора и не показывались в тех местах, где держат лошадей, а приходили к загону только перед самым началом состязаний, когда лошадей седлали. В Саратоге нет загонов под навесом, как в Лексингтоне, и Черчил-даунзе, и на других ипподромах в наших местах; лошадей седлают на открытом месте, прямо под деревьями, на лужке, ровном и чистом, как передний двор банкира Бохона у нас в Бейкерсвиле. Там так чудесно! Лошади стоят потные, блестящие, нервно вздрагивая, а люди подходят, рассматривают их, курят сигары. Здесь же тренеры и владельцы лошадей, и сердце у вас колотится так, что дух захватывает. Но вот раздается сигнал горниста на выезд к столбу; выбегают жокеи в шелковых костюмах, и вы вместе с неграми бежите захватить место у ограды.
Я всегда мечтал стать жокеем или владельцем лошади и ходил к загону перед каждым состязанием, рискуя, что меня увидят, поймают и отошлют домой. Остальные мальчики не ходили, а я ходил.
В Саратогу мы попали в пятницу, а на следующей неделе в среду должен был разыгрываться большой гандикап Малфорда. В состязаниях участвовали Мидлстрайд и Санстрик. Погода в тот день была прекрасная, и грунт на ипподроме - твердый. Накануне я всю ночь не спал.
Надо сказать, что обе эти лошади как раз из тех, при виде которых у меня застревает комок в горле. Мидлстрайд длинный я выглядит нескладным; принадлежит он Джо Томсону, владельцу небольшого завода в нашем городе, там у него не больше пяти или шести лошадей. Заезд на приз Малферда был на одну милю, а Мидлстрайд не умеет разбежаться сразу. Он начинает медленно и первую половину пути всегда отстает, но потом набирает ходу, и если, например, заезд миля с четвертью, он помчится так, что земля задрожит, и непременно придет первым.
Санстрик совсем другой. Это жеребец, и притом очень нервный, он с самого большого конского завода в наших краях, принадлежащего мистеру Ван Ридлу из Нью-Йорка. Санстрик вроде девушки, которую иногда рисуешь себе в мечтах, но никогда не встречаешь в жизни. Он весь упругий и такой милый. Когда видишь перед собой его голову, хочется его поцеловать. Тренер его, Джерри Тилфорд, меня знает и не раз доставлял мне удовольствие: впускал в стойло, чтобы я мог посмотреть на лошадь вблизи, и всякое такое. Нет ничего милее этого скакуна. У столба он стоит спокойно, не выдавая себя, а внутри весь горит. И когда подымают барьер, жеребец устремляется вперед как солнечный луч, недаром его так и назвали. Он весь так напряжен, что на него больно смотреть. Он распластывается над землей и летит птицей. Я никогда не видал, чтобы лошадь скакала так, как Санстрик, за исключением Мидлстрайда, когда тот разбежится и скачет во весь опор.
Ух! И не терпелось же мне увидеть это состязание, увидеть скачку этих лошадей. Не терпелось, но и страшно было. Я не желал поражения ни одной из них. Мы никогда еще не посылали на скачки такой пары.
Так говорили в Бейкерсвнле старые люди, и негры тоже. Это было бесспорно.
Перед началом я побежал к конюшням посмотреть на лошадей. Бросив последний взгляд на Мидлстрайда, довольно неказистого, пока он стоит на месте, я пошел к Санстрику.
Это был его день. Я почувствовал это, как только его увидел. Я совсем забыл, что меня самого могут увидеть, и прямо подошел к нему. Все бейкерсвильцы были там, но, кроме Джерри Тилфорда, никто меня не заметил. Он увидел меня, и мы обменялись взглядами, которые много значили. Сейчас я расскажу.
Я стоял и смотрел на Санстрика, и у меня душа заныла. Мне было ясно я сам не знаю, как и почему, - чтО с ним творится. С виду он был спокоен и не мешал неграм растирать ему ноги, а мистеру Ван Ридлу самому надеть на него седло, но внутри он кипел как бурный поток. Он был весь как вода Ниагарского водопада, прежде чём ей ринуться вниз. Этот конь не думал о скачке. Ему это было ни к чему. Он только старался сдержать себя до того мгновения, когда наступит пора скакать. Я это знал. Каким-то образом я видел, что происходит с ним. Он собирался скакать с чудовищным напряжением, и я это тоже знал. Санстрик не рисовался, не гарцевал, не суетился, он просто ждал. Это понимал я и понимал его тренер Джерри Тилфорд. Я поднял голову, и глаза мои встретились с глазами этого человека. И вот тогда я пережил то, о чем хотел рассказать.
Должно быть, я любил этого человека в ту минуту так же сильно, как Санстрика, - ведь он понимал то, что понимал я. Мне казалось, что на всем, свете нет никого, кроме тренера, лошади и меня. Я заплакал, и что-то блеснуло в глазах Джерри. Затем я пошел к ограде ожидать старта. Конь был крепче меня, спокойнее и, как я теперь знаю, крепче Джерри. Он был самым спокойным из нас, а ведь скакать предстояло ему.
Санстрик, разумеется, пришел первым и побил мировой рекорд в скачках на дистанцию в одну милю. И мне довелось увидеть это своими глазами! Все вышло именно так, как я ожидал. Мидлстрайд отстал у старта, шел все время позади и финишировал вторым. Я так и знал. Он тоже когда-нибудь побьет мировой рекорд. Не переведутся в бейкерсвильских местах такие лошади!
Я следил за состязанием спокойно. Мне было все известно наперед! На этот счет у меня не было никаких сомнений. Генри Тарнер, и Генри Райбек, и Том Тамбертон - все волновались гораздо больше.
Со мной происходило что-то странное. Я думал о тренере Джерри Тилфорде, о том, какое счастье он должен был испытать во время этого заезда. В тот день я любил его больше, чем родного отца. Занятый мыслями о нем, я почти забыл о лошадях. И все из-за того, что я увидел в его глазах, когда он стоял возле Санстрика на лужке перед началом скачек. Я знал, что Джерри растил и воспитывал Санстрика с того времена, когда тот еще был крошечным жеребенком, что он научил его, как надо бежать, научил быть терпеливым, научил пускаться вовсю в нужный момент и никогда не отставать. Он должен был чувствовать то же, что чувствует мать, когда видит, что ее дитя совершает смелый или прекрасный поступок. Впервые в жизни испытывал я нечто подобное.
В тот вечер после скачек я ушел от Тома, Хенли и Генри. Мне хотелось побыть одному, а также хотелось, если удастся, побыть возле Джерри Тилфорда. И вот что случилось.
В Саратоге ипподром расположен почти на краю города. Он весь блестит, точно отполированный, а вокруг него деревья из породы вечнозеленых и трава. Вес сооружения покрашены и выглядят очень нарядно. Миновав ипподром, вы попадете на твердое асфальтовое шоссе для автомобилей, а когда пройдете по нему две-три мили, то заметите дорогу, сворачивающую к небольшому, подозрительного вида фермерскому домику, стоящему посреди двора.
Вечером после скачек я направился по шоссе, ибо видел, как Джерри и с ним еще несколько мужчин поехали этой дорогой в машине. Я особенно не надеялся найти их. Пройдя довольно большое расстояние, я сел у какого-то забора передохнуть и поразмыслить. Да, они поехали именно в этом направлении. Меня тянуло к Джерри. Он был мне дорог. Вскоре я встал и, не знаю почему, направился по боковой дороге, которая, привела меня к подозрительному дому. Я чувствовал себя одиноким, и у меня было сильное желание видеть Джерри, как бывает иногда ночью у малышей, когда они непременно хотят видеть отца. В эту минуту на дороге показалась машина и остановилась у дома. В ней сидели Джерри и отец Генри Райбека, затем Артур Бедфорд из нашего города, Дейв Уильямс и еще двое мужчин, которых я не знал. Они вылезли из машины и вошли в дом, все, за исключением отца Генри Райбека, который резко поспорил с ними и сказал, что не пойдет.
Было около девяти часов, не позже, а они все уже успели напиться. Подозрительного вида дом оказался просто притоном, где было полно скверных женщин. Я пробрался вдоль забора и заглянул в окно.
От того, что я увидел, мне тошно до сих пор. Я не могу ничего понять. Женщины все были некрасивые, грубые, смотреть на них или находиться вблизи было противно. Они были такие неуклюжие, кроме одной высокой, рыжеволосой, которая чем-то напоминала Мидлстрайда, но была лишена его чистоты, и рот у нее был жесткий и неприятный. Мне все было хорошо видно. Я взобрался на деревцо у открытого окна и смотрел. Женщины в открытых платьях сидели на стульях. Мужчины входили, и некоторые из них садились к женщинам на колени. В комнате стоял какой-то мерзкий запах, и разговоры там велись тоже мерзкие; такие разговоры мальчишка может услышать зимой в конюшне, в глухом городишке вроде Бейкерсвила, но никак не в таком месте, где есть женщины. Это было гадко. Негр не пошел бы в такое место.
Я посмотрел на Джерри Тилфорда. Я уже говорил о том, что я чувствовал к этому человеку, так замечательно понявшему переживания Санстрика перед началом заезда, где тот побил мировой рекорд.
В этом доме со скверными женщинами Джерри хвастал так, как Санстрик, я уверен, никогда бы не стал хвастать. Он говорил, что эта лошадь его творение, что это именно он одержал победу на скачках и поставил рекорд. Он лгал и хвастал, как последний дурак. Я никогда не слышал такой глупой болтовни.
А затем, ну, как вы полагаете, что он сделал? Он взглянул на женщину,на ту худую с жестким ртом, немного напоминавшую Мидлстрайда, но лишенную его чистоты, и в глазах его появился тот же блеск, что и тогда днем, когда он смотрел на меня и Санстрика на лужке у ипподрома. Я стоял у окна, и, бог ты мой, как я жалел, что ушел с ипподрома и не остался с ребятами, и неграми, и лошадьми. Гадкая женщина находилась между мной и Джерри точно так же, как Санстрик стоял между нами на лужке днем.
И вдруг я возненавидел этого человека. Мне хотелось завопить, ринуться в комнату и убить его. Ничего подобного я еще никогда не испытывал. Меня охватило такое безумие, что я зарыдал, и кулаки мои так сжались, что ногти вонзились в кожу.
А глаза Джерри продолжали блестеть, он покачивался на каблуках, а потом подошел к этой женщине и поцеловал ее. Тогда я отполз от окна, вернулся на ипподром и лег спать, но почти не сомкнул глаз. На другой день я уговорил остальных мальчиков вернуться со мной домой, но ни словом не обмолвился о том, что видел.
С тех пор я все думаю об этом. Я ничего не могу понять. Снова пришла весна, мне уже почти шестнадцать лет, я по-прежнему хожу по утрам к ипподрому и вижу Санстрика, и Мидлстрайда, и нового жеребца по имени Страйдент, который когда-нибудь, я уверен, заткнет их обоих за пояс; правда, кроме меня и двух-трех негров никто в это не верит.
Но все теперь стало иным. Воздух на ипподроме уже не кажется мне таким свежим, и пахнет там не так хорошо. И все потому, что такой человек, как Джерри Тилфорд, человек вовсе не глупый, мог смотреть, как скачет Санстрик, и в тот же самый день целовать подобную женщину! Я тут ничего не могу понять. Черт бы его взял! Для чего это ему надо было? Я всё думаю и думаю о поведении Джерри, и мои мысли мешают мне любоваться лошадьми, наслаждаться запахами ипподрома и слушать, как смеются негры, мешают всему на свете. По временам я дохожу до такого бешенства, что мне хочется кого-нибудь избить. Меня прямо мороз по коже пробирает. Зачем он это сделал? Я хочу знать зачем?
Я хочу знать зачем
Перевод Ю.Гальперн
В тот первый наш день на Востоке мы встали в четыре часа утра. Накануне вечером мы слезли с товарного поезда при въезде в город, и верное чутье кентуккийских мальчишек помогло нам сразу же найти дорогу через город к ипподрому и конюшням. Здесь мы почувствовали себя в полной безопасности. Хенли Тернер тотчас разыскал знакомого негра. Это был Билдед Джонсон, который зимой работает в конюшне Эда Бейкера в нашем родном городке Бейкерсвиле. Билдед, как почти все наши негры, хороший повар и, разумеется, как всякий в этой части Кентукки, кто хоть чего-нибудь да стоит, любит лошадей. Весной Билдед начинает всюду разнюхивать, нет ли подходящего занятия. Негр из нашей местности лестью и подхалимством заставит кого угодно взять его на ту работу, какая ему приглянется. Билдед обхаживает конюхов и тренеров с наших конских заводов, расположенных вокруг Лексингтона. Тренеры по вечерам приходят в город потолкаться тут и там, поболтать, а то и сыграть партию в покер. Билдед вертится около них. Он охотно оказывает мелкие услуги и любит разглагольствовать о вкусных вещах как подрумянить на противне курицу, как лучше всего приготовлять бататы и печь маисовый хлеб. Послушать его - слюнки потекут.
Когда наступает сезон скачек и лошадей отправляют на ипподромы, а по вечерам на улицах только и разговору о новых жеребцах, и то один, то другой бейкерсвилец сообщает, что он де тогда-то отправляется в Лексингтон или на весенние состязания в Черчил-даунз или Латонию; когда наездники, побывавшие в Нью-Орлеане или, может, на зимних скачках в Гаване на Кубе, возвращаются на недельку домой; когда все и вся в Бейкерсвиле ни о чем другом не говорит, как только о лошадях; когда компании конюхов и жокеев выезжают на место; когда скачками будто пропитан самый воздух, которым вы дышите, Билдед вдруг выплывает в такой компании в качестве повара. Часто, думая о том, что он каждый сезон проводит на скачках, а зимой работает в конюшне, где много лошадей и куда народ любит прийти потолковать о них, я жалею, что не родился негром. Глупо говорить такое, но меня всегда тянет к лошадям, я по ним просто с ума схожу. Тут уж ничего не поделаешь!
А теперь я должен рассказать вам о нашей затее и о чем, собственно, идет речь. Мы, четверо мальчиков из Бейкерсвила, все белые и сыновья постоянных жителей города, решили отправиться на скачки. Я имею в виду не Лексингтон или Луисвил, а большой восточный ипподром в Саратоге, о котором постоянно говорят наши бейкерсвильцы. Все мы были еще совсем юнцами. Тогда мне только что исполнилось пятнадцать лет, и. я был самый старший из четверых. Выдумка была моя, признаюсь, я и подговорил остальных. Их звали Хенли Тарнер, Генри Райбек и Том Тамбертон. Я располагал тридцатью семью долларами, заработанными мною в бакалейной лавке Эноха Майера, где я зимой работал по вечерам и субботам. У Генри Райбека было одиннадцать долларов, а Хенли и Том имели не то по одному, не то по два доллара. Мы все подготовили и ничем себя не выдавали, пока в Кентукки не окончились все весенние, состязания и наши лучшие спортсмены; те, кому мы завидовали больше всего, не покинули город, - тогда улизнули и мы.
Не стану рассказывать о тех неприятностях и затруднениях, которые у нас были, когда, мы путешествовали на товарных поездах. Мы проезжали через Кливленд, Буффало и другие города, видели Ниагарский водопад. Там мы накупили разных вещиц, сувениров - ложечек, открыток и раковин с видами водопада для сестер
и матерей, но решили их лучше домой не посылать. Мы не хотели навести домашних на наш след, ведь нас могли бы сцапать.
Как я уже сказал, мы добрались до Саратоги вечером и пошли прямо на ипподром. Билдед накормил нас на славу, устроил нам ночлег на сеновале над конюшней и обещал держать язык за зубами. Негры очень порядочные люди в таких делах, они не станут доносить на вас. Часто, убежав вот так из дому, вы можете встретить, белого, который внушит вам доверие, даже даст вам четверть или полдоллара, а потом пойдет и вас выдаст. Так поступают белые, но не негры. Им вполне можно довериться, они честнее с ребятами. Не знаю, почему.
В том году на состязания в Саратову съехалось много народу из нашего города - Дейв Уильямс, и Артур Малфорд, и Джерри Майерс, и другие. Немало было также людей из Луисвиля и Лексингтона, которых Генри Райбек знал, а я нет. Это были профессиональные игроки, как и отец Генри Райбека. Он букмекер*{Человек, принимающий заклады от публики на скачках и бегах} и большую часть года проводит на ипподромах. Зимой он тоже долго не засиживается дома, а ездит по разным городам и устраивает игру в "фараон". Он человек приветливый и щедрый и постоянно присылает Генри подарки: то велосипед и золотые часы, то костюм бойскаута, то еще что-нибудь.
Мой отец адвокат. Он порядочный человек, но зарабатывает немного и не в состоянии делать мне подарки; да я ведь почти взрослый, так что больше их и не жду. Он никогда не отзывался дурно о Генри, но отец Хенли Тарнера и отец Тома Тамбертона говорили своим мальчикам, что деньги, которые достаются таким путем, - грязные деньги и что они не желают, чтобы их сыновья росли среди игроков и прислушивались к их разговорам.
Все это правильно, и я полагаю, что люди эти знают, что они хотят сказать, но я не понимаю, при чем тут Генри или лошади. Поэтому-то я и пишу этот рассказ. Я в недоумении. Скоро я стану взрослым, и я хочу мыслить правильно и быть человеком в полном смысле этого слова, а на скачках, на Восточном ипподроме, я видел нечто такое, в чем никак не могу разобраться.
Что поделать, я помешан на породистых лошадях! И это у меня издавна.
В десятилетнем возрасте, когда стало ясно, что я вырасту высоким и не смогу стать жокеем, я чуть не умер от огорчения. Жил у нас в городе такой Гарри Хеллинфингер, сын почтмейстера, уже взрослый, но слишком ленивый, чтобы работать. Он предпочитал слоняться по улицам да издеваться над ребятами, то посылая их в скобяную лавку за буравом для сверления квадратных дыр, то придумывая другие подобные глупости. Он и меня разыграл: сказал, что если я съем половину сигары, то перестану расти и смогу стать наездником. Я послушался. Улучив минуту, я стащил у отца из кармана сигару и умудрился запихать ее в рот и разжевать. Потом меня невероятно тошнило, и пришлось даже вызвать врача, но вся затея оказалась ни к чему. Я упорно продолжал расти. Это была просто шутка. Я рассказал обо всем отцу, и он не выпорол меня, как сделал бы на его месте всякий другой.
Итак, рост мой не был остановлен и я не умер. Черт бы побрал все-таки этого Гарри Хеллинфингера! Тогда я стал мечтать, что стану конюхом, но и от этой мысли мне пришлось отказаться. Такую работу выполняют главным образом негры, и я знал, что отец никогда не разрешит мне заниматься ею. И спрашивать нечего!
Если вы никогда не были без ума от чистокровок, это потому, что вы никогда не бывали там, где их много, и не знаете их. Они прекрасны. Нет ничего более прелестного и чистого, полного огня и благородства, чем некоторые скаковые лошади. На больших конских заводах, раскинувшихся вокруг всего нашего Бейкерсвила, есть свои ипподромы, где рано по утрам тренируют лошадей. Тысячу раз вставал я до рассвета и шагал две-три мили, чтобы добраться туда. Мать, бывало, не хотела меня пускать, но отец всегда говорил: "Пусть делает по-своему!" И я брал из корзинки кусок хлеба, намазывал его маслом или вареньем и, подкрепившись, исчезал из дому.
У ипподрома сидишь себе на ограде вместе со взрослыми мужчинами, белыми и неграми, они жуют табак и разговаривают; потом видишь, как выводят жеребцов. Еще рано, трава покрыта блестящей росой, на соседнем поле какой-то человек пашет; в сарае, где спят конюхи-негры, что-то жарится. Вы знаете, как негры умеют хохотать и говорить смешные вещи. Белые не умеют, да и не все негры на это способны, но негры с ипподромов во всякое время готовы вас смешить.
Итак, жеребцов выводят на скаковую дорожку; некоторых из них конюхи пускают в галоп. На ипподромах больших конских заводов, принадлежащих богатым людям, которые живут, быть может, в Нью-Йорке, почти каждое, утро несколько лошадей пускают на вольную пробежку: тут бывают и жеребцы, и старые скаковые лошади, и кобылы.
При виде бегущей лошади у меня комок подкатывает к горлу. Я имею в виду не всякую лошадь, а лишь некоторых. Я их почти всегда узнаю. У меня это в крови, как у конюхов-негров и тренеров. Даже тогда, когда конь с негритенком на спине бежит ленивой рысцой, я могу указать победителя. Если у меня першит в горле и мне трудно глотать, значит это он. Эта лошадь, когда ее пустят, понесется как дьявол. Если же она когда-нибудь не придет первой, это будет просто чудом, а причина может быть в том, что ей никак нельзя было обойти переднюю лошадь, либо ее дернули, либо она неудачно стартовала. Если бы я хотел стать игроком, как отец Генри Райбека, я мог бы разбогатеть. Я в этом уверен, и Генри тоже так говорит. Нужно было бы только при виде лошади подождать, пока сожмется горло, и тогда ставить на нее все свои деньги. Вот как я должен был бы действовать, если бы хотел быть игроком, но я не хочу.
Когда сидишь так утром у ипподрома, не у скакового ипподрома, а у одного из тренировочных, которых много вокруг Бейкерсвила, не часто увидишь таких лошадей, о каких я говорю. Но все равно там много любопытного. Любая чистокровка, происходящая от надлежащего производителя и хорошей кобылы и объезженная человеком, знающим свое дело, может скакать. Если бы она не могла, то место ей было бы не на ипподроме, а перед плугом!
Вот выводят из конюшен лошадей, а верхом на них конюхи. Как все это приятно. Сидишь, согнувшись, на верхушке ограды, а внутри тебя так и зудит. Невдалеке, в сараях, негры хихикают и поют. Жарится свиная грудника, и варится кофе. Все так чудесно пахнет. В такое вот утро нет, кажется, лучшего запаха, чем смешанный запах кофе, навоза, лошадей, негров, жарящейся грудинки, табачного дыма от трубок, которые выкуривают на свежем воздухе. Все это захватывает вас целиком.
Так вот, я говорил о Саратоге. Мы пробыли там шесть дней, и ни одна душа из нашего города не видела нас, и все сошло именно так, как нам хотелось. Прекрасная погода, лошади, скачки... Мы собрались домой, и Билдед дал нам с собой корзинку с едой: жареной курицей, хлебом и всякой всячиной. Когда мы вернулись в Бейкерсвил, у меня оставалось еще восемнадцать долларов. Мать отчитала меня и поплакала, но отец не стал много говорить. Я рассказал обо всем, что мы делали и видели, за исключением одного, свидетелем чему был только я. Об этом одном я и пишу сейчас. Этот случай расстроил меня, я думаю о нем по ночам. Сейчас все расскажу.
В Саратоге мы ночью спали, как я сказал, на сеновале, который указал нам Билдед. Ели вместе с неграми рано утром и по вечерам, после того как публика уходила с ипподрома. Наши бейкерсвильцы оставались большей частью на главной трибуне и у тотализатора и не показывались в тех местах, где держат лошадей, а приходили к загону только перед самым началом состязаний, когда лошадей седлали. В Саратоге нет загонов под навесом, как в Лексингтоне, и Черчил-даунзе, и на других ипподромах в наших местах; лошадей седлают на открытом месте, прямо под деревьями, на лужке, ровном и чистом, как передний двор банкира Бохона у нас в Бейкерсвиле. Там так чудесно! Лошади стоят потные, блестящие, нервно вздрагивая, а люди подходят, рассматривают их, курят сигары. Здесь же тренеры и владельцы лошадей, и сердце у вас колотится так, что дух захватывает. Но вот раздается сигнал горниста на выезд к столбу; выбегают жокеи в шелковых костюмах, и вы вместе с неграми бежите захватить место у ограды.
Я всегда мечтал стать жокеем или владельцем лошади и ходил к загону перед каждым состязанием, рискуя, что меня увидят, поймают и отошлют домой. Остальные мальчики не ходили, а я ходил.
В Саратогу мы попали в пятницу, а на следующей неделе в среду должен был разыгрываться большой гандикап Малфорда. В состязаниях участвовали Мидлстрайд и Санстрик. Погода в тот день была прекрасная, и грунт на ипподроме - твердый. Накануне я всю ночь не спал.
Надо сказать, что обе эти лошади как раз из тех, при виде которых у меня застревает комок в горле. Мидлстрайд длинный я выглядит нескладным; принадлежит он Джо Томсону, владельцу небольшого завода в нашем городе, там у него не больше пяти или шести лошадей. Заезд на приз Малферда был на одну милю, а Мидлстрайд не умеет разбежаться сразу. Он начинает медленно и первую половину пути всегда отстает, но потом набирает ходу, и если, например, заезд миля с четвертью, он помчится так, что земля задрожит, и непременно придет первым.
Санстрик совсем другой. Это жеребец, и притом очень нервный, он с самого большого конского завода в наших краях, принадлежащего мистеру Ван Ридлу из Нью-Йорка. Санстрик вроде девушки, которую иногда рисуешь себе в мечтах, но никогда не встречаешь в жизни. Он весь упругий и такой милый. Когда видишь перед собой его голову, хочется его поцеловать. Тренер его, Джерри Тилфорд, меня знает и не раз доставлял мне удовольствие: впускал в стойло, чтобы я мог посмотреть на лошадь вблизи, и всякое такое. Нет ничего милее этого скакуна. У столба он стоит спокойно, не выдавая себя, а внутри весь горит. И когда подымают барьер, жеребец устремляется вперед как солнечный луч, недаром его так и назвали. Он весь так напряжен, что на него больно смотреть. Он распластывается над землей и летит птицей. Я никогда не видал, чтобы лошадь скакала так, как Санстрик, за исключением Мидлстрайда, когда тот разбежится и скачет во весь опор.
Ух! И не терпелось же мне увидеть это состязание, увидеть скачку этих лошадей. Не терпелось, но и страшно было. Я не желал поражения ни одной из них. Мы никогда еще не посылали на скачки такой пары.
Так говорили в Бейкерсвнле старые люди, и негры тоже. Это было бесспорно.
Перед началом я побежал к конюшням посмотреть на лошадей. Бросив последний взгляд на Мидлстрайда, довольно неказистого, пока он стоит на месте, я пошел к Санстрику.
Это был его день. Я почувствовал это, как только его увидел. Я совсем забыл, что меня самого могут увидеть, и прямо подошел к нему. Все бейкерсвильцы были там, но, кроме Джерри Тилфорда, никто меня не заметил. Он увидел меня, и мы обменялись взглядами, которые много значили. Сейчас я расскажу.
Я стоял и смотрел на Санстрика, и у меня душа заныла. Мне было ясно я сам не знаю, как и почему, - чтО с ним творится. С виду он был спокоен и не мешал неграм растирать ему ноги, а мистеру Ван Ридлу самому надеть на него седло, но внутри он кипел как бурный поток. Он был весь как вода Ниагарского водопада, прежде чём ей ринуться вниз. Этот конь не думал о скачке. Ему это было ни к чему. Он только старался сдержать себя до того мгновения, когда наступит пора скакать. Я это знал. Каким-то образом я видел, что происходит с ним. Он собирался скакать с чудовищным напряжением, и я это тоже знал. Санстрик не рисовался, не гарцевал, не суетился, он просто ждал. Это понимал я и понимал его тренер Джерри Тилфорд. Я поднял голову, и глаза мои встретились с глазами этого человека. И вот тогда я пережил то, о чем хотел рассказать.
Должно быть, я любил этого человека в ту минуту так же сильно, как Санстрика, - ведь он понимал то, что понимал я. Мне казалось, что на всем, свете нет никого, кроме тренера, лошади и меня. Я заплакал, и что-то блеснуло в глазах Джерри. Затем я пошел к ограде ожидать старта. Конь был крепче меня, спокойнее и, как я теперь знаю, крепче Джерри. Он был самым спокойным из нас, а ведь скакать предстояло ему.
Санстрик, разумеется, пришел первым и побил мировой рекорд в скачках на дистанцию в одну милю. И мне довелось увидеть это своими глазами! Все вышло именно так, как я ожидал. Мидлстрайд отстал у старта, шел все время позади и финишировал вторым. Я так и знал. Он тоже когда-нибудь побьет мировой рекорд. Не переведутся в бейкерсвильских местах такие лошади!
Я следил за состязанием спокойно. Мне было все известно наперед! На этот счет у меня не было никаких сомнений. Генри Тарнер, и Генри Райбек, и Том Тамбертон - все волновались гораздо больше.
Со мной происходило что-то странное. Я думал о тренере Джерри Тилфорде, о том, какое счастье он должен был испытать во время этого заезда. В тот день я любил его больше, чем родного отца. Занятый мыслями о нем, я почти забыл о лошадях. И все из-за того, что я увидел в его глазах, когда он стоял возле Санстрика на лужке перед началом скачек. Я знал, что Джерри растил и воспитывал Санстрика с того времена, когда тот еще был крошечным жеребенком, что он научил его, как надо бежать, научил быть терпеливым, научил пускаться вовсю в нужный момент и никогда не отставать. Он должен был чувствовать то же, что чувствует мать, когда видит, что ее дитя совершает смелый или прекрасный поступок. Впервые в жизни испытывал я нечто подобное.
В тот вечер после скачек я ушел от Тома, Хенли и Генри. Мне хотелось побыть одному, а также хотелось, если удастся, побыть возле Джерри Тилфорда. И вот что случилось.
В Саратоге ипподром расположен почти на краю города. Он весь блестит, точно отполированный, а вокруг него деревья из породы вечнозеленых и трава. Вес сооружения покрашены и выглядят очень нарядно. Миновав ипподром, вы попадете на твердое асфальтовое шоссе для автомобилей, а когда пройдете по нему две-три мили, то заметите дорогу, сворачивающую к небольшому, подозрительного вида фермерскому домику, стоящему посреди двора.
Вечером после скачек я направился по шоссе, ибо видел, как Джерри и с ним еще несколько мужчин поехали этой дорогой в машине. Я особенно не надеялся найти их. Пройдя довольно большое расстояние, я сел у какого-то забора передохнуть и поразмыслить. Да, они поехали именно в этом направлении. Меня тянуло к Джерри. Он был мне дорог. Вскоре я встал и, не знаю почему, направился по боковой дороге, которая, привела меня к подозрительному дому. Я чувствовал себя одиноким, и у меня было сильное желание видеть Джерри, как бывает иногда ночью у малышей, когда они непременно хотят видеть отца. В эту минуту на дороге показалась машина и остановилась у дома. В ней сидели Джерри и отец Генри Райбека, затем Артур Бедфорд из нашего города, Дейв Уильямс и еще двое мужчин, которых я не знал. Они вылезли из машины и вошли в дом, все, за исключением отца Генри Райбека, который резко поспорил с ними и сказал, что не пойдет.
Было около девяти часов, не позже, а они все уже успели напиться. Подозрительного вида дом оказался просто притоном, где было полно скверных женщин. Я пробрался вдоль забора и заглянул в окно.
От того, что я увидел, мне тошно до сих пор. Я не могу ничего понять. Женщины все были некрасивые, грубые, смотреть на них или находиться вблизи было противно. Они были такие неуклюжие, кроме одной высокой, рыжеволосой, которая чем-то напоминала Мидлстрайда, но была лишена его чистоты, и рот у нее был жесткий и неприятный. Мне все было хорошо видно. Я взобрался на деревцо у открытого окна и смотрел. Женщины в открытых платьях сидели на стульях. Мужчины входили, и некоторые из них садились к женщинам на колени. В комнате стоял какой-то мерзкий запах, и разговоры там велись тоже мерзкие; такие разговоры мальчишка может услышать зимой в конюшне, в глухом городишке вроде Бейкерсвила, но никак не в таком месте, где есть женщины. Это было гадко. Негр не пошел бы в такое место.
Я посмотрел на Джерри Тилфорда. Я уже говорил о том, что я чувствовал к этому человеку, так замечательно понявшему переживания Санстрика перед началом заезда, где тот побил мировой рекорд.
В этом доме со скверными женщинами Джерри хвастал так, как Санстрик, я уверен, никогда бы не стал хвастать. Он говорил, что эта лошадь его творение, что это именно он одержал победу на скачках и поставил рекорд. Он лгал и хвастал, как последний дурак. Я никогда не слышал такой глупой болтовни.
А затем, ну, как вы полагаете, что он сделал? Он взглянул на женщину,на ту худую с жестким ртом, немного напоминавшую Мидлстрайда, но лишенную его чистоты, и в глазах его появился тот же блеск, что и тогда днем, когда он смотрел на меня и Санстрика на лужке у ипподрома. Я стоял у окна, и, бог ты мой, как я жалел, что ушел с ипподрома и не остался с ребятами, и неграми, и лошадьми. Гадкая женщина находилась между мной и Джерри точно так же, как Санстрик стоял между нами на лужке днем.
И вдруг я возненавидел этого человека. Мне хотелось завопить, ринуться в комнату и убить его. Ничего подобного я еще никогда не испытывал. Меня охватило такое безумие, что я зарыдал, и кулаки мои так сжались, что ногти вонзились в кожу.
А глаза Джерри продолжали блестеть, он покачивался на каблуках, а потом подошел к этой женщине и поцеловал ее. Тогда я отполз от окна, вернулся на ипподром и лег спать, но почти не сомкнул глаз. На другой день я уговорил остальных мальчиков вернуться со мной домой, но ни словом не обмолвился о том, что видел.
С тех пор я все думаю об этом. Я ничего не могу понять. Снова пришла весна, мне уже почти шестнадцать лет, я по-прежнему хожу по утрам к ипподрому и вижу Санстрика, и Мидлстрайда, и нового жеребца по имени Страйдент, который когда-нибудь, я уверен, заткнет их обоих за пояс; правда, кроме меня и двух-трех негров никто в это не верит.
Но все теперь стало иным. Воздух на ипподроме уже не кажется мне таким свежим, и пахнет там не так хорошо. И все потому, что такой человек, как Джерри Тилфорд, человек вовсе не глупый, мог смотреть, как скачет Санстрик, и в тот же самый день целовать подобную женщину! Я тут ничего не могу понять. Черт бы его взял! Для чего это ему надо было? Я всё думаю и думаю о поведении Джерри, и мои мысли мешают мне любоваться лошадьми, наслаждаться запахами ипподрома и слушать, как смеются негры, мешают всему на свете. По временам я дохожу до такого бешенства, что мне хочется кого-нибудь избить. Меня прямо мороз по коже пробирает. Зачем он это сделал? Я хочу знать зачем?