Леонид Андреев. Стена
Леонид Андреев
Стена
I
Я и другой прокаженный, мы осторожно подползли к самой стене и посмотрели вверх. Отсюда гребня стены не было видно; она поднималась, прямая и гладкая, и точно разрезала небо на две половины. И наша половина неба была буро-черная, а к горизонту темно-синяя, так что нельзя было понять, где кончается черная земля и начинается небо. И, сдавленная землей и небом, задыхалась черная ночь, и глухо и тяжко стонала, и с каждым вздохом выплевывала из недр своих острый и жгучий песок, от которого мучительно горели наши язвы.
– Попробуем перелезть, – сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.
И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.
– Ну, тогда сломаем ее! – предложил прокаженный.
– Сломаем! – согласился я.
Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.
– Убейте нас! Убейте нас! – стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.
Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:
– Я го-ло-ден.
И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.
– Я хочу танцевать, – прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.
Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:
– Нужно еще; теперь немного осталось.
И прокаженный засмеялся.
– Это дураки, – сказал он, весело надувая щеки. – Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.
– А старик? – спросил я.
– Ну, что старик? – возразил прокаженный. – Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?
И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:
– А зачем ты сам лазил?
Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:
– Убейте нас! Убейте нас!
Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!
– Попробуем перелезть, – сказал мне прокаженный, и голос его был гнусавый и зловонный, такой же, как у меня.
И он подставил спину, а я стал на нее, но стена была все так же высока. Как и небо, рассекала она землю, лежала на ней как толстая сытая змея, спадала в пропасть, поднималась на горы, а голову и хвост прятала за горизонтом.
– Ну, тогда сломаем ее! – предложил прокаженный.
– Сломаем! – согласился я.
Мы ударились грудями о стену, и она окрасилась кровью наших ран, но осталась глухой и неподвижной. И мы впали в отчаяние.
– Убейте нас! Убейте нас! – стонали мы и ползли, но все лица с гадливостью отворачивались от нас, и мы видели одни спины, содрогавшиеся от глубокого отвращения.
Так мы доползли до голодного. Он сидел, прислонившись к камню, и, казалось, самому граниту было больно от его острых, колючих лопаток. У него совсем не было мяса, и кости стучали при движении, и сухая кожа шуршала. Нижняя челюсть его отвисла, и из темного отверстия рта шел сухой шершавый голос:
– Я го-ло-ден.
И мы засмеялись и поползли быстрее, пока не наткнулись на четырех, которые танцевали. Они сходились и расходились, обнимали друг друга и кружились, и лица у них были бледные, измученные, без улыбки. Один заплакал, потому что устал от бесконечного танца, и просил перестать, но другой молча обнял его и закружил, и снова стал он сходиться и расходиться, и при каждом его шаге капала большая мутная слеза.
– Я хочу танцевать, – прогнусавил мой товарищ, но я увлек его дальше.
Опять перед нами была стена, а около нее двое сидели на корточках. Один через известные промежутки времени ударял об стену лбом и падал, потеряв сознание, а другой серьезно смотрел на него, щупал рукой его голову, а потом стену, и, когда тот приходил в сознание, говорил:
– Нужно еще; теперь немного осталось.
И прокаженный засмеялся.
– Это дураки, – сказал он, весело надувая щеки. – Это дураки. Они думают, что там светло. А там тоже темно, и тоже ползают прокаженные и просят: убейте нас.
– А старик? – спросил я.
– Ну, что старик? – возразил прокаженный. – Старик глупый, слепой и ничего не слышит. Кто видел дырочку, которую он проковыривал в стене? Ты видел? Я видел?
И я рассердился и больно ударил товарища по пузырям, вздувавшимся на его черепе, и закричал:
– А зачем ты сам лазил?
Он заплакал, и мы оба заплакали и поползли дальше, прося:
– Убейте нас! Убейте нас!
Но с содроганием отворачивались лица, и никто не хотел убивать нас. Красивых и сильных они убивали, а нас боялись тронуть. Такие подлые!
II
У нас не было времени, и не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Ночь никогда не уходила от нас и не отдыхала за горами, чтобы прийти оттуда крепкой, ясно-черной и спокойной. Оттого она была всегда такая усталая, задыхающаяся и угрюмая. Злая она была. Случалось так, что невыносимо ей делалось слушать наши вопли и стоны, видеть наши язвы, горе и злобу, и тогда бурной яростью вскипала ее черная, глухо работающая грудь. Она рычала на нас, как плененный зверь, разум которого помутился, и гневно мигала огненными страшными глазами, озарявшими черные, бездонные пропасти, мрачную, гордо-спокойную стену и жалкую кучку дрожащих людей. Как к другу, прижимались они к стене и просили у нее защиты, а она всегда была наш враг, всегда. И ночь возмущалась нашим малодушием и трусостью, и начинала грозно хохотать, покачивая своим серым пятнистым брюхом, и старые лысые горы подхватывали этот сатанинский хохот. Гулко вторила ему мрачно развеселившаяся стена, шаловливо роняла на нас камни, а они дробили наши головы и расплющивали тела. Так веселились они, эти великаны, и перекликались, и ветер насвистывал им дикую мелодию, а мы лежали ниц и с ужасом прислушивались, как в недрах земли ворочается что-то громадное и глухо ворчит, стуча и просясь на свободу. Тогда все мы молили:
– Убей нас!
Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.
Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.
И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.
И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца – била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:
– Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.
Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.
– Убей нас!
Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги.
Проходил порыв безумного гнева и веселья, и ночь плакала слезами раскаяния и тяжело вздыхала, харкая на нас мокрым песком, как больная. Мы с радостью прощали ее, смеялись над ней, истощенной и слабой, и становились веселы, как дети. Сладким пением казался нам вопль голодного, и с веселой завистью смотрели мы на тех четырех, которые сходились, расходились и плавно кружились в бесконечном танце.
И пара за парой начинали кружиться и мы, и я, прокаженный, находил себе временную подругу. И это было так весело, так приятно! Я обнимал ее, а она смеялась, и зубки у нее были беленькие, и щечки розовенькие-розовенькие. Это было так приятно.
И нельзя понять, как это случилось, но радостно оскаленные зубы начинали щелкать, поцелуи становились укусом, и с визгом, в котором еще не исчезла радость, мы начинали грызть друг друга и убивать. И она, беленькие зубки, тоже била меня по моей больной слабой голове и острыми коготками впивалась в мою грудь, добираясь до самого сердца – била меня, прокаженного, бедного, такого бедного. И это было страшнее, чем гнев самой ночи и бездушный хохот стены. И я, прокаженный, плакал и дрожал от страха, и потихоньку, тайно от всех целовал гнусные ноги стены и просил ее меня, только меня одного пропустить в тот мир, где нет безумных, убивающих друг друга. Но, такая подлая, стена не пропускала меня, и тогда я плевал на нее, бил ее кулаками и кричал:
– Смотрите на эту убийцу! Она смеется над вами.
Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.
III
И опять ползли мы, я и другой прокаженный, и опять кругом стало шумно, и опять безмолвно кружились те четверо, отряхая пыль со своих платьев и зализывая кровавые раны. Но мы устали, нам было больно, и жизнь тяготила нас. Мой спутник сел и, равномерно ударяя по земле опухшей рукой, гнусавил быстрой скороговоркой:
– Убейте нас. Убейте нас.
Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:
– Убейте нас.
Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.
Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.
И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.
– Дурак, – сказал я насмешливо. – Что ты будешь с ней делать?
Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:
– Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.
– А дети?
– А детей мы будем убивать.
Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему – у нее такие лукавые глаза.
– Убейте нас. Убейте нас.
Резким движением мы вскочили на ноги и бросились в толпу, но она расступилась, и мы увидели одни спины. И мы кланялись спинам и просили:
– Убейте нас.
Но неподвижны и глухи были спины, как вторая стена. Это было так страшно, когда не видишь лица людей, а одни их спины, неподвижные и глухие.
Но вот мой спутник покинул меня. Он увидел лицо, первое лицо, и оно было такое же, как у него, изъязвленное и ужасное. Но то было лицо женщины. И он стал улыбаться и ходил вокруг нее, выгибая шею и распространяя смрад, а она также улыбалась ему провалившимся ртом и потупляла глаза, лишенные ресниц.
И они женились. И на миг все лица обернулись к ним, и широкий, раскатистый хохот потряс здоровые тела: так они были смешны, любезничая друг с другом. Смеялся и я, прокаженный; ведь глупо жениться, когда ты так некрасив и болен.
– Дурак, – сказал я насмешливо. – Что ты будешь с ней делать?
Прокаженный напыщенно улыбнулся и ответил:
– Мы будем торговать камнями, которые падают со стены.
– А дети?
– А детей мы будем убивать.
Как глупо: родить детей, чтобы убивать. А потом она скоро изменит ему – у нее такие лукавые глаза.
IV
Они кончили свою работу – тот, что ударялся лбом, и другой, помогавший ему, и, когда я подполз, один висел на крюке, вбитом в стену, и был еще теплый, а другой тихонько пел веселую песенку.
– Ступай, скажи голодному, – приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.
И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:
– Я го-ло-ден.
Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.
А он выл все яростнее и громче:
– Я го-ло-ден.
И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.
И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.
И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.
Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.
– Ступай, скажи голодному, – приказал я ему, и он послушно пошел, напевая.
И я видел, как голодный откачнулся от своего камня. Шатаясь, падая, задевая всех колючими локтями, то на четвереньках, то ползком он пробирался к стене, где качался повешенный, и щелкал зубами и смеялся, радостно, как ребенок. Только кусочек ноги! Но он опоздал, и другие, сильные, опередили его. Напирая один на другого, царапаясь и кусаясь, они облепили труп повешенного и грызли его ноги, и аппетитно чавкали и трещали разгрызаемыми костями. И его не пустили. Он сел на корточки, смотрел, как едят другие, и облизывался шершавым языком, и продолжительный вой несся из его большого пустого рта:
– Я го-ло-ден.
Вот было смешно: тот умер за голодного, а голодному даже куска от ноги не досталось. И я смеялся, и другой прокаженный смеялся, и жена его тут же смешливо открывала и закрывала свои лукавые глаза: щурить их она не могла, так как у нее не было ресниц.
А он выл все яростнее и громче:
– Я го-ло-ден.
И хрип исчез из его голоса, и чистым металлическим звуком, пронзительным и ясным, поднимался он вверх, ударялся о стену и, отскочив от нее, летел над темными пропастями и седыми вершинами гор.
И скоро завыли все, находившиеся у стены, а их было так много, как саранчи, и жадны и голодны они были, как саранча, и казалось, что в нестерпимых муках взвыла сама сожженная земля, широко раскрыв свой каменный зев. Словно лес сухих деревьев, склоненных в одну сторону бушующим ветром, поднимались и протягивались к стене судорожно выпрямленные руки, тощие, жалкие, молящие, и было столько в них отчаяния, что содрогались камни и трусливо убегали седые и синие тучи. Но неподвижна и высока была стена и равнодушно отражала она вой, пластами резавший и пронзавший густой зловонный воздух.
И все глаза обратились к стене, и огнистые лучи струили они из себя. Они верили и ждали, что сейчас падет она и откроет новый мир, и в ослеплении веры уже видели, как колеблются камни, как с основания до вершины дрожит каменная змея, упитанная кровью и человеческими мозгами. Быть может, то слезы дрожали в наших глазах, а мы думали, что сама стена, и еще пронзительнее стал наш вой.
Гнев и ликование близкой победы зазвучали в нем.
V
И вот что случилось тогда. Высоко на камень встала худая, старая женщина с провалившимися сухими щеками и длинными нечесанными волосами, похожими на седую гриву старого голодного волка. Одежда ее была разорвана, обнажая желтые, костлявые плечи и тощие, отвислые груди, давшие жизнь многим и истощенные материнством. Она протянула руки к стене – и все взоры последовали за ними; она заговорила, и в голосе ее было столько муки, что стыдливо замер отчаянный вой голодного.
– Отдай мне мое дитя! – сказала женщина.
И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:
– Жестокая, отдай мне мое дитя!
Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.
– Отдай мне моего сына! – сказал он.
Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.
И вот вышел из толпы еще человек и сказал:
– Отдай мне моего брата!
И еще вышел человек и сказал:
– Отдай мне мою дочь!
И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:
– Отдай мне мое дитя!
Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:
– Убийца! Отдай мне самого меня!
А она, – она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:
– Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!
Красивый, суровый старик повторил:
– Будь проклята!
И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:
– Будь проклята! Проклята! Проклята!
– Отдай мне мое дитя! – сказала женщина.
И все мы молчали и яростно улыбались, и ждали, что ответит стена. Кроваво-серым пятном выступали на стене мозги того, кого эта женщина называла «мое дитя», и мы ждали нетерпеливо, грозно, что ответит подлая убийца. И так тихо было, что мы слышали шорох туч, двигавшихся над нашими головами, и сама черная ночь замкнула стоны в своей груди и лишь с легким свистом выплевывала жгучий мелкий песок, разъедавший наши раны. И снова зазвенело суровое и горькое требование:
– Жестокая, отдай мне мое дитя!
Все грознее и яростнее становилась наша улыбка, но подлая стена молчала. И тогда из безмолвной толпы вышел красивый и суровый старик и стал рядом с женщиной.
– Отдай мне моего сына! – сказал он.
Так страшно было и весело! Спина моя ежилась от холода, и мышцы сокращались от прилива неведомой и грозной силы, а мой спутник толкал меня в бок, ляскал зубами, и смрадное дыхание шипящей, широкой волной выходило из гниющего рта.
И вот вышел из толпы еще человек и сказал:
– Отдай мне моего брата!
И еще вышел человек и сказал:
– Отдай мне мою дочь!
И вот стали выходить мужчины и женщины, старые и молодые, и простирали руки, и неумолимо звучало их горькое требование:
– Отдай мне мое дитя!
Тогда и я, прокаженный, ощутил в себе силу и смелость, и вышел вперед, и крикнул громко и грозно:
– Убийца! Отдай мне самого меня!
А она, – она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышит, и злобный смех сотряс мои изъязвленные щеки, и безумная ярость наполнила наши изболевшиеся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гневно потрясла тощими, желтыми руками и бросила неумолимо:
– Так будь же проклята, ты, убившая мое дитя!
Красивый, суровый старик повторил:
– Будь проклята!
И звенящим тысячеголосым стоном повторила вся земля:
– Будь проклята! Проклята! Проклята!
VI
И глубоко вздохнула черная ночь, и, словно море, подхваченное ураганом и всей своей тяжкой ревущей громадой брошенное на скалы, всколыхнулся весь видимый мир и тысячью напряженных и яростных грудей ударил о стену. Высоко, до самых тяжело ворочавшихся туч, брызнула кровавая пена и окрасила их, и стали они огненные и страшные, и красный свет бросили вниз, туда, где гремело, рокотало и выло что-то мелкое, но чудовищно-многочисленное, черное и свирепое. С замирающим стоном, полным несказанной боли, отхлынуло оно – и непоколебимо стояла стена и молчала. Но не робко и не стыдливо молчала она, – сумрачен и грозно-покоен был взгляд ее бесформенных очей, и гордо, как царица, спускала она с плеч своих пурпуровую мантию быстро сбегающей крови, и концы ее терялись среди изуродованных трупов.
Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.
– Она падает! – закричал я. – Братья, она падает!
– Ты ошибаешься, прокаженный, – ответили мне братья. И тогда я стал просить их:
– Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, – он увидит новый мир.
И с веселой надеждой оглянулся я – и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.
– Братья! – просил я. – Братья!
Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.
Горе!.. Горе!.. Горе!..
Но, умирая каждую секунду, мы были бессмертны, как боги. И снова взревел мощный поток человеческих тел и всей своей силой ударил о стену. И снова отхлынул, и так много, много раз, пока не наступила усталость, и мертвый сон, и тишина. А я, прокаженный, был у самой стены и видел, что начинает шататься она, гордая царица, и ужас падения судорогой пробегает по ее камням.
– Она падает! – закричал я. – Братья, она падает!
– Ты ошибаешься, прокаженный, – ответили мне братья. И тогда я стал просить их:
– Пусть стоит она, но разве каждый труп не есть ступень к вершине? Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, – он увидит новый мир.
И с веселой надеждой оглянулся я – и одни спины увидел, равнодушные, жирные, усталые. В бесконечном танце кружились те четверо, сходились и расходились, и черная ночь выплевывала мокрый песок, как больная, и несокрушимой громадой стояла стена.
– Братья! – просил я. – Братья!
Но голос мой был гнусав и дыхание смрадно, и никто не хотел слушать меня, прокаженного.
Горе!.. Горе!.. Горе!..
Комментарии
Впервые – в газете «Курьер», 1901, 4 сентября, №244.
М. Горький прочел «Стену» не сразу после ее опубликования. В письме Андрееву от 2…4 декабря 1901 г. он писал: «Стена», при всей ее туманности, внушает нечто большее» (ЛН, т. 72, с. 114). Андрееву очень хотелось включить «Стену» в дополненное издание его «Рассказов». 30 декабря 1901 г. Андреев просил Горького: «…и вот не знаю насчет «Стены». Мне она, ей-богу, нравится. Пошлю ее тебе, будь другом, просмотри еще раз – и реши. Мне думается, что она довольно ясна, и читатель ее уразумеет» (там же, с. 126). Не дождавшись ответа на свое письмо, Андреев обратился к К. П. Пятницкому 19 января 1902 г.: «Завтра посылаю вам «Стену». Алексей Максимович еще ничего определенного о ней не сказал, но пусть на всякий случай она будет у вас» (там же, с. 492).
Рассказ «Стена», как и следовало ожидать, произвел неоднозначное впечатление на читателей и критиков. Так, П. Ярцев в «Письмах о литературе» отмечал, что в «Стене» «чувствуется стремление к грандиозным образам, но нет теплоты вдохновения» и что «во всем проглядывает надуманность – притязательная и досадная» («Театр и искусство», 1903, №40, 29 сентября, с. 726). Мих. Бессонов считал, что в «Стене» Андреев подражает М. Метерлинку («Волынь», 1902, 27 апреля, №93). «Это не творчество, хотя бы декадентское, – уверял А. Скабичевский в статье «Литературные волки», – а припадок какой-то психической болезни…» («Новости», 1902, 29 октября, №298).
К Андрееву обращалось много читателей из молодежи с просьбой расшифровать символику «Стены». Широкое распространение в списках получило письмо Андреева участнице освободительного движения А. М. Питалевой, датированное 31 мая 1902 г.
«Вы, вероятно, удивитесь тому, что я, автор, не в состоянии дать точного толкования различных подробностей рассказа «Стена» – но это так. Вполне определенными и строго ограниченными понятиями я не могу передать того, что представилось мне в виде образов живых и сложных, а потому не поддающихся регламентации.
Только в общих чертах, и притом с риском ошибиться, отвечу я на поставленный вами вопрос.
«Стена» – это все то, что стоит на пути к новой совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и почти везде на Западе, политический и социальный гнет; это – несовершенство человеческой природы с ее болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр.; это – вопросы о смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти – «проклятые вопросы».
Люди перед стеной – это человечество – в его исторической борьбе за правду, счастье и свободу, слившейся с борьбою за существование и узко личное благополучие. Отсюда то дружный революционный натиск на стену, то беспощадная, братоубийственная война друг с другом. Прокаженный – это воплощение горя, слабости и ничтожности и жестокой несправедливости жизни. В каждом из нас частица прокаженного.
Относительно голодного и повесившегося или повешенного я поясню примером. Много благородных людей погибло в Великую Революцию во имя свободы, равенства и братства, и на их костях воздвигла свой трон буржуазия. Те обездоленные, ради которых они проливали свою кровь, остались теми же обездоленными – тот умер за голодного, а голодному от него даже куска не осталось. Седая женщина, требующая от стены: отдай мне мое дитя – это мать любой из ваших подруг, или студента, сосланного в Сибирь, или покончивших с собой от тоски жизни, или спившихся – вообще так или иначе погибших в жестокой борьбе.
Смысл же всего рассказа в словах: «…Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, – он увидит новый мир». Довольно верное и хорошее толкование дает «Стене» Геккер («Одесские новости», 1 мая). К его статье рекомендую вам обратиться. Очень буду рад, если мои объяснения удовлетворяют вас.
Леонид Андреев».
(«Звезда», 1925, №2, с. 258.)
Объяснения Андреева не удовлетворяли читателей, порождали их новые вопросы к автору. «Для тех, кто чувствует стену, которую на каждом шагу строит действительность, мои объяснения не нужны, – заявил Андреев в газетном интервью. – А тем, кто стены не чувствует или беззаботно торгует падающими с нее камнями, мои объяснения не помогут» («Биржевые ведомости», 1902, 13 ноября, №310).
М. Горький прочел «Стену» не сразу после ее опубликования. В письме Андрееву от 2…4 декабря 1901 г. он писал: «Стена», при всей ее туманности, внушает нечто большее» (ЛН, т. 72, с. 114). Андрееву очень хотелось включить «Стену» в дополненное издание его «Рассказов». 30 декабря 1901 г. Андреев просил Горького: «…и вот не знаю насчет «Стены». Мне она, ей-богу, нравится. Пошлю ее тебе, будь другом, просмотри еще раз – и реши. Мне думается, что она довольно ясна, и читатель ее уразумеет» (там же, с. 126). Не дождавшись ответа на свое письмо, Андреев обратился к К. П. Пятницкому 19 января 1902 г.: «Завтра посылаю вам «Стену». Алексей Максимович еще ничего определенного о ней не сказал, но пусть на всякий случай она будет у вас» (там же, с. 492).
Рассказ «Стена», как и следовало ожидать, произвел неоднозначное впечатление на читателей и критиков. Так, П. Ярцев в «Письмах о литературе» отмечал, что в «Стене» «чувствуется стремление к грандиозным образам, но нет теплоты вдохновения» и что «во всем проглядывает надуманность – притязательная и досадная» («Театр и искусство», 1903, №40, 29 сентября, с. 726). Мих. Бессонов считал, что в «Стене» Андреев подражает М. Метерлинку («Волынь», 1902, 27 апреля, №93). «Это не творчество, хотя бы декадентское, – уверял А. Скабичевский в статье «Литературные волки», – а припадок какой-то психической болезни…» («Новости», 1902, 29 октября, №298).
К Андрееву обращалось много читателей из молодежи с просьбой расшифровать символику «Стены». Широкое распространение в списках получило письмо Андреева участнице освободительного движения А. М. Питалевой, датированное 31 мая 1902 г.
«Вы, вероятно, удивитесь тому, что я, автор, не в состоянии дать точного толкования различных подробностей рассказа «Стена» – но это так. Вполне определенными и строго ограниченными понятиями я не могу передать того, что представилось мне в виде образов живых и сложных, а потому не поддающихся регламентации.
Только в общих чертах, и притом с риском ошибиться, отвечу я на поставленный вами вопрос.
«Стена» – это все то, что стоит на пути к новой совершенной и счастливой жизни. Это, как у нас в России и почти везде на Западе, политический и социальный гнет; это – несовершенство человеческой природы с ее болезнями, животными инстинктами, злобою, жадностью и пр.; это – вопросы о смысле бытия, о Боге, о жизни и смерти – «проклятые вопросы».
Люди перед стеной – это человечество – в его исторической борьбе за правду, счастье и свободу, слившейся с борьбою за существование и узко личное благополучие. Отсюда то дружный революционный натиск на стену, то беспощадная, братоубийственная война друг с другом. Прокаженный – это воплощение горя, слабости и ничтожности и жестокой несправедливости жизни. В каждом из нас частица прокаженного.
Относительно голодного и повесившегося или повешенного я поясню примером. Много благородных людей погибло в Великую Революцию во имя свободы, равенства и братства, и на их костях воздвигла свой трон буржуазия. Те обездоленные, ради которых они проливали свою кровь, остались теми же обездоленными – тот умер за голодного, а голодному от него даже куска не осталось. Седая женщина, требующая от стены: отдай мне мое дитя – это мать любой из ваших подруг, или студента, сосланного в Сибирь, или покончивших с собой от тоски жизни, или спившихся – вообще так или иначе погибших в жестокой борьбе.
Смысл же всего рассказа в словах: «…Нас много, и жизнь наша тягостна. Устелем трупами землю; на трупы набросим новые трупы и так дойдем до вершины. И если останется только один, – он увидит новый мир». Довольно верное и хорошее толкование дает «Стене» Геккер («Одесские новости», 1 мая). К его статье рекомендую вам обратиться. Очень буду рад, если мои объяснения удовлетворяют вас.
Леонид Андреев».
(«Звезда», 1925, №2, с. 258.)
Объяснения Андреева не удовлетворяли читателей, порождали их новые вопросы к автору. «Для тех, кто чувствует стену, которую на каждом шагу строит действительность, мои объяснения не нужны, – заявил Андреев в газетном интервью. – А тем, кто стены не чувствует или беззаботно торгует падающими с нее камнями, мои объяснения не помогут» («Биржевые ведомости», 1902, 13 ноября, №310).