Ясен Антов
 
Любите ли вы животных?

   В последнее время мне часто задают этот вопрос, мода, что ли, пошла такая?
   Когда мы жили в отдельном доме, у нас было две собаки. Известное время без какой-либо выгоды и проку мы разводили кроликов. Они плодилось с такой скоростью, что вскоре стали разгуливать по всему дому. Тогда мы отдали их соседям. Соседи закатили пир и лакомились крольчатиной целых две недели, приглашали и нас, но мы решительно отказались. После этого у нас снова была собака, потом мы завели попугайчиков, затем появились рыбки в аквариуме. Правда, кошки у меня не было, кошки всегда вызывали у меня подсознательный страх. Зато когда я выйду на пенсию, куплю себе пастушечью свирель, корову и буду выгонять ее на выпас, на зеленую травку. Корова будет себе пастись, я — спокойно читать захваченную с собой книжку, а при виде приближающихся журналистов начну наигрывать на свирели. Журналисты, сгорая от зависти, будут засыпать меня вопросами…
   Разумеется, все это из области фантазий… Когда я стану пенсионером, меня захомутают выпускать квартальную стенгазету, да и сомневаюсь, что моя жена согласится составить мне компанию и станет прясть пряжу на веретене у какой-нибудь копны сена. Однако чистая правда, что именно у сельской хибарки, под распустившейся алычой я впервые в жизни понял, что значит любить братьев наших меньших и быть ими любимым.
   То были лихие годины. Шла война, спасаясь от бомбежек, мы эвакуировались из Софии и перебрались на один из балканских хуторов -несколько домишек, прилепившихся к склону Каишовой вершины. С хутора открывался прекрасный вид на простиравшуюся внизу райскую долину реки Искрец. Как здесь было здорово, однако шла война. На все были введены карточки — на хлеб, мясо, масло, нитки, обувь, штаны, керосин, школьные тетрадки и красный перец… Отрезая от карточек маленькие квадратики, тогда их называли «талончиками», продавцы выдавали нам по четыреста граммов хлеба на один «талончик», дневная порция, которая казалась такой мизерной; и всего было мало, не хватало ни хлеба, ни штанов, ни керосина для лампы. В Добырчине не было электричества, и керосиновой лампе отводилась в нашей жизни особая роль.
   Но я отвлекся, итак, речь шла о животных. На хуторе было множество всяческой живности, начиная с вола Вечерина — мрачного и страшного, с рогами, изогнутыми наподобие черных серпов, — и кончая песиком Мишкой, вид которого не имел ничего общего с медведем, он больше походил на детскую игрушку, да и по уму был сущим ребенком. Кроме могучего Вечерина и пушистого Мишки, во владениях нашего хозяина обитали еще десятки самых разных животных — волов, коров, бычков, кошек, овец, индюшек, коз, петухов, голубей — бог знает что еще водилось на этом богатом подворье, и вся эта разношерстная и разномастная компания лягала, бодала, облаивала и гнала меня прочь, сбрасывала с себя, клевала и царапала, потому что я был городским пареньком, а городские пареньки, кто его знает почему, с первого взгляда вызывают недоверие.
   В тот день отец, приезжавший проведать нас каждую субботу — отоспаться от воя сирен и грохота бомбежек, а также подкинуть нам какой-нибудь провизии, — появился с курицей в руках. Он купил ее на рынке для воскресной трапезы, моя мать была отличной стряпухой и умела из одной курицы приготовить целых пять блюд — бульон, фрикасе, жаркое с рисом, картофельную похлебку и заливное из белой мякоти. В военные годы курица была огромным богатством, матери и без нас это было хорошо известно, и она умела превзойти все наши ожидания. Та курица была маленькой, коричнево-красной, с небольшим хохолком, кокетливо покачивавшимся при каждом ее шаге, с такими же маленькими буффон-штанишками, словом, очень смешная курица, которая к тому же непомерно важничала. Она, видно, не поняла, как она после пятничного софийского базара очутилась в одном из боковых карманов рюкзака, а затем аж на старобалканском хуторе, и важными шажками переступала по террасе дома, останавливаясь время от времени, чтобы обозреть открывавшийся с высоты пейзаж.
   А пейзаж был действительно чудесным: пологие зеленые холмы, усеянные цветами, пчелы, закрывшие жужжащей сетью полнеба, алыча, покрытая вешним цветом — словно невидимый курильщик выпустил из гигантской трубки несколько клубов дыма и они невесомыми облачками легли на склон холма. На душе было легко, я был подростком и, насвистывая, вышагивал, держа руки в карманах. А где-то далеко-далеко от меня грохотала война.
   Как— то вечером хохлатка внезапно исчезла: лисица ли ее утащила, хорек ли задушил, никто так ничего и не понял. Мать, конечно, страшно рассердилась, а мы с сестрой и думать забыли про всякие там фрикасе и бульоны и снова довольствовались фасолью и капустой. На этом бы все и кончилось, но на четвертый или пятый день хохлатка, как ни в чем не бывало, снова появилась на нашем дворе, остановилась на пороге нашей комнаты и закудахтала: «Ко-ко-ко…» Мать тотчас схватила ее и привязала бечевкой за ногу возле центрифуги для перегонки меда, которая стояла на террасе. Хохлатку это обстоятельство ничуть не смутило, она улеглась под центрифугой, время от времени повторяя свое «ко-ко» и поднимаясь лишь при приближении незнакомых людей, точно кто-то объяснил ей, что некрасиво валяться в постели, когда к тебе пришли гости. Ее поведение озадачило меня, я стал присматриваться к ней, и оказалось, что она действительно умеет себя вести на людях. Однажды я попросил мать впустить хохлатку в комнату, чтобы она могла полакомиться крошками, падающими со стола. Но хохлатка осталась стоять у порога и приблизилась к нам только тогда, когда я подозвал ее. Она медленно подошла ко мне, осторожно взяла клювом крошку, с достоинством развернулась и проглотила угощение лишь у двери. Каким-то своим куриным инстинктом она чувствовала, что ей не место за людской трапезой, и потому деликатно принимала свою порцию, а затем чинно удалялась.
   Я уговорил мать отвязать хохлатку, чтобы та могла свободно ходить по дому и двору. Курица настолько привыкла к нам, что мы уже не опасались ее побега. И Цонка, так мы окрестили хохлатку, преспокойно разгуливала по двору в ожидании очередной субботы. Все зависело от моего отца: если он приедет к нам с пустыми руками, то дни ее сочтены.
   В субботу отец привез кусок мяса.
   Через неделю ему снова удалось раздобыть убоины.
   В следующую субботу…
   Так Цонка продолжала жить у нас, спала под центрифугой, никогда нигде не пачкала, питалась вместе с нами, сердито разгоняла муравьев на террасе, вообще стала членом нашего эвакуированного семейства, даже хуторяне привыкли к ней и звали ее по имени.
   Как я вам уже говорил, в горах было очень славно, зеленели холмы, я, насвистывая, руки в карманах, шагал по хутору, а Цонка семенила вслед за мной. Уставая, я присаживался на землю и смотрел на долину, простиравшуюся внизу. Цонка тоже останавливалась и слегка приседала, умилительно закрывая глаза, когда я протягивал руку, чтобы погладить ее.
   Так мы и жили. Прошел месяц, другой, третий, война близилась к своему концу, иногда над нами проносились самолеты, где-то далеко от нас гибли люди, каждое утро по радио передавали сводку о положении на фронтах. И вот однажды долина проснулась в алых всполохах знамен, развешанных на телеграфных столбах… Вот это было время!
   Все завертелось, загремело, сместились земля и небо, даже солнце стало казаться другим, а мы, юнцы, неожиданно превратились в мужчин, у нас прорезались новые интересы, в мутирующих погрубевших голосах появились нотки важности, мы позабыли о забавах, книгах, девушках…
   За восемь часов на грузовике, набитом мужчинами со «шмайсерами» на шеях, семьями со старухами и младенцами, солдатами с какими-то огромными вещмешками, среди сундуков и узлов, перевязанных подтяжками чемоданов, свернутых рулонами матрасов и покрывал — со множеством остановок, проверок документов, латаний шин, появлений и исчезновений разных людей, после различных свар, ливня и постоянного верещанья детей и животных — через восемь часов мы добрались до Софии. Поздней ночью вошли в нашу запустевшую, покрытую завихреньями пыли квартиру, расстелили на полу газеты, бросили сверху матрасы и улеглись спать.
   Война кончилась. Страхи кончились. Мы снова были дома.
   А Цонка? О, она критически приглядывалась к новому жилью, выходила на лестничную площадку и даже попыталась сопровождать меня, когда я отправился на улицу. Это же тебе не хутор Добырчин, сказал я ей, а столичный город София, но она не поняла сущности и размаха перемен в ее жизни, просто помотала головой и снова двинулась вслед за мной. Пришлось мне взять ее на руки и отнести в подвал.
   А там было мрачно, пыльно и душно. И Цонка сразу же сникла. Разве можно сравнить зеленые холмы с цветущей алычей и этот пыльный темный саркофаг?! Иногда я брал нашу хохлатку наверх, но это мало что меняло. Курица в городской квартире — виданное ли это дело? Но как быть, если она так долго жила с нами, а в этом подвале темно, как в гробу, и вообще…
   Роскошные, выкупанные с мылом пекинцы, огромные, вычищенные щеткой доги, бесшумно ступающие породистые кошки — для всех них найдется место у людей. А маленькая сельская хохлатка Цонка была обречена на прозябание в подвале. Сердце у меня так и защемило, когда мне пришлось отнести ее вниз. Потом я три дня выгребал из подвала мусор, старый, рассыпавшийся в порошок уголь, выбрасывал всевозможную рухлядь, а в самом конце побелил стены. В подвале стало легче дышать, но свет все равно сюда не проникал, не было здесь и зеленой травы… В голове мелькнула мысль отнести Цонку в парк и выпустить на свободу — нет, абсурд! Доверчивую курочку схватили бы в охапку и не долго думая сразу же отправили бы в кастрюлю в те суровые и голодные дни. Вернуть ее в Добырчин тогда я тоже не мог. А Цонка перестала кудахтать, скукожилась, гребень ее поник и свесился на одну сторону, она едва-едва раскрывала клюв, когда я протягивал ей крошки…
   Цонка, ласково звал я ее, Цонка…
   А потом…
   Рядом с нами был еще один дом с небольшим палисадником — наших соседей Секуловых. По палисаднику разгуливал огромный, красный и важный петух. Я всегда предполагал, что этот сударь — ветреный субъект, вид у него был прямо-таки фанфаронский. Он ходил по травке, точно хозяин всей земли, и то и дело чистил перышки. В общем, дурак дураком, зато грудь колесом. Именно этот петух вальяжно переминался с ноги на ногу в соседском палисаднике, когда я, пообедав, вынес Цонку из подвала и усадил ее на парапет кухонного балкона, чтобы и она могла порадоваться жизни. Стояла теплая, веселая осень, тополиные листья трепетали на ветру, по небу скитались легкие облака, было чудесно, Цонка поморгала, поморгала с непривычки к яркому свету, потом дернула головой, радостно загомонила свое «ко-ко» и заерзала на парапете.
   И в это мгновенье она увидела петуха Илии Секулова.
   — Цонка, Цонка, что делаешь, — закричал я. — Что с тобой? Погоди, Цонка!
   Но было поздно. Неожиданно она пружинисто подалась вперед, решительно закудахтала: «Врях-тах-тах»… и взлетела.
   Взлетела и шмякнулась о землю. Разбилась.
   Вы все поняли?
   Вы поняли, что произошло и почему?
   Наша Цонка, моя Цонка, с которой мы были так счастливы, гуляя по зеленым холмам, вместе с которой мы пережили тяжелые месяцы войны, которая вставала с полу, когда появлялся незнакомый человек, та Цонка, что ела с моей руки, предпочла мне напыщенного красного петуха, этого — я заявляю об этом совершенно беспристрастно, потому что так оно и было, — фата!
   И вот сейчас меня часто спрашивают, люблю ли я животных. Люблю, отвечаю я, как же их не любить. Но в состоянии ли я понять их, это вопрос отдельный. Мне не удается толком понять даже людей, а что уж говорить о животных.
 
   Перевод с болгарского Наталии Дюлгеровой.