Владимир Аренев
На приезжих гладиаторов
На-Фаул, главный царский советник
Стучат. Да как нагло! Простите, сударыня, нам придется прерваться.
— Кто там?! И за каким бесом?
— Главного царского советника — к царю.
Ишь, шельма, как дипломатически сообщает. Понавострились…
— Иду уже.
— Велено — чтоб немедля.
Ну штаны-то я натянуть имею право?
— Сейчас!
Одеваюсь, прикрываю одеялом застывшую на полувдохе дамочку, развожу руками: знала, в чью постель лезла. Ничего, пускай привыкает.
За дверью стоит Ард-Лигер, из личной царской стражи. Хмурит брови и повторяет все то же:
— Царь ждет. Срочно.
Я ведь знал, что просто так это не пройдет. Что именно? Ну, мало ли есть у главного царского советника тайн и секретиков — сейчас выяснится, что именно.
Мы идем по коридору, и я привычно привожу свое лицо в состояние боевой готовности: все мышцы расслаблены и недвижимы, как на скульптуре, но готовы моментально изобразить любую из тысячи человеческих эмоций.
В тронном зале маленький переполох: стражники стоят навытяжку и боятся шевельнуть зрачком — только пуговицы потрескивают на выпяченной груди; шут сидит в сторонке и опасливо косится на своего «братца», а сам он, «братец» то бишь, шагает по всему периметру и подметает мантией пол. Хорошо подметает, тщательно — не придерешься.
Только царь услышал наши шаги, разворачивается всем корпусом и начинает надвигаться на меня. Понятно: грозовая туча нашла, куда метнуть молнию.
Промолчать бы, но молчать никак нельзя. Затопчет к чертовой бабушке.
— Вы звали меня, ваше величество?
— Да ты представляешь, сукин ты сын, что я с тобой сделаю?! Да я тебя прикажу четвертовать, лошадьми на куски разодрать; я вырву твое сердце и скормлю псам, а ты будешь смотреть на это и рыдать кровавыми слезами!
Господи, откуда столько дешевой патетики? Старик сегодня однозначно не в духе.
— Простите, ваше величество, виноват.
— Он «виноват»! Моя дочь рыдает и бьется в истерике, а он мне говорит, что он «виноват»! Ты!..
Так, кажется, словарный запас у старика иссяк. И злости поубавилось. Теперь можно переходить к делу.
— Ваше величество, нельзя ли подробнее. Я, несомненно, найду способ, как помочь вашему горю.
— Не моему, не моему горю! — он снова принимается подметать зал плащом, и я вижу, что дело плохо. К тому же постепенно до меня доходит, что могло стать причиной истерики ее высочества. Говорила мне мама: иди в шуты. С шута какой спрос? Вон он сидит, красавец, подмигивает мне. Шути-шути, дошутишься.
— Сядьте-ка, ваше величество, — прошу-приказываю я. — И подробнее обсудим то, что произошло. В ногах правды нет.
— Что здесь обсуждать? Это она после твоих гладиаторов заезжих — такая! Ты там был с ней? Был. Изволь объяснить.
Да-а, тут объяснишь. Тут объяснишь — и сразу попрощаешься со своей головой.
И ведь начиналось все невинно. Впрочем, именно так всегда начинаются великие беды.
Приехал к нам из заморских краев цирк. «Бои гладиаторов». «Только одно выступление». «Битвы не на жизнь, а на смерть» — и так далее.
Три дня стояли, скоморохи. «Одно выступление»! Они бы и дальше здесь ошивались, но вчерашний случай им все напортил. И мне, как видно, тоже.
Вначале им вообще запретили выступать: что ж это вы тут голых мужиков навезли, да еще будут они друг дружку убивать — не принято у нас так. Пшли вон!
Ну, они думали-думали — и надумали идти падать мне в ноженьки. А я, дур-р-рак, возьми да и разреши им. Конечно, подать велел снять соответствующую. С царем посоветовался, между прочим — я же советник. Царь дал добро; хотел даже сам сходить, но заболел животом и остался во дворце — так все три дня и проболел. А их высочество напросились.
Ну не мог я ей отказать!!! Во-первых, папенька, в те дни совсем расстроенный (в разных смыслах), во-вторых, жалко ее, девчонку. Восемнадцать лет, а все в теремах сидит, вышивает — ни разу света белого как следует не видела. А тут — зрелище, может, один раз за всю жизнь случай выдался. Потом сосватает какой-нибудь принц, подходящий нам по дипломатическим соображениям, и будет она ему гербы на носовых платочках вышивать. Может, конечно, и с супружескими обязанностями у нее получится, но тут — не знаю, до сих пор она о них представления не имела и не имеет — благородное воспитание! (А потом рожают хилых да немощных королевичей и кричат о вырождении крови…) Ладно, повел я ее на гладиаторов.
Выделили нам специальную ложу в ихнем наскоро сколоченном амфитиатре: к арене поближе, от простого люда подальше. Окружили вниманием и любезностью, бородами пылинки со скамеек смахивали, зубами блестели. Проявляли должное уважение.
Вокруг — толпы мужиков и вельмож, все вперемешку, все орут и толкают друг друга, норовя занять местечко повыгоднее. Наконец расселись. Вышел на арену, песочком посыпанную, тамошний глашатай, объяснил, что сейчас перед нами состоятся бои гладиаторов, не бойтесь, не переживайте, дам просьба заранее извинить за возможные недозволенности со стороны бойцов.
Дамы предвкушающе вздохнули, готовые прощать, прощать и еще раз прощать
— только бы были недозволенности.
Глашатай ушел, и началось.
Я, в общем-то, на войне не был. Но подземелья дворца, как мне думается, будут покруче любой войны. А я, как главный царский советник, просто обязан присутствовать при некоторых событиях весьма неприятного характера. Поэтому за свою жизнь видел и кровь, и начинку человеческую, и… много чего я видел. Дай Господь другим такого никогда не увидеть. Это потом начинаешь ценить спокойные сны про полеты в небе и зеленые луга, потом, когда поздно становится.
Короче говоря, ни кровью, ни всем остальным меня, вроде, не удивишь. А тут… Никогда я не любил, чтобы — кровь во все стороны, а тут сидел, как зачарованный и ждал: когда же? когда?! Кружились эти гладиаторы по песочку, топтали его подошвами, поливали потом, били мечами о щит, делали выпады, уклонялись от сети, — а я ждал и ждал. И потом кричал, как все кричали, и наловчился опускать или поднимать вверх большой палец: помиловать или добить проигравшего. Совсем забыл о ее высочестве. Да что там, я и о себе забыл. Напрочь.
Лишь тогда вспомнил, когда на арене снова появился заморский глашатай и сообщил, что на сегодня бои закончены.
Господи, сейчас вернемся домой — что ж ее высочество папеньке расстроенному наговорит? Да-а…
Я переживал всю дорогу до дворца, а она не стала жаловаться. Только попросила завтра взять ее с собой. Я пообещал.
— Кто там?! И за каким бесом?
— Главного царского советника — к царю.
Ишь, шельма, как дипломатически сообщает. Понавострились…
— Иду уже.
— Велено — чтоб немедля.
Ну штаны-то я натянуть имею право?
— Сейчас!
Одеваюсь, прикрываю одеялом застывшую на полувдохе дамочку, развожу руками: знала, в чью постель лезла. Ничего, пускай привыкает.
За дверью стоит Ард-Лигер, из личной царской стражи. Хмурит брови и повторяет все то же:
— Царь ждет. Срочно.
Я ведь знал, что просто так это не пройдет. Что именно? Ну, мало ли есть у главного царского советника тайн и секретиков — сейчас выяснится, что именно.
Мы идем по коридору, и я привычно привожу свое лицо в состояние боевой готовности: все мышцы расслаблены и недвижимы, как на скульптуре, но готовы моментально изобразить любую из тысячи человеческих эмоций.
В тронном зале маленький переполох: стражники стоят навытяжку и боятся шевельнуть зрачком — только пуговицы потрескивают на выпяченной груди; шут сидит в сторонке и опасливо косится на своего «братца», а сам он, «братец» то бишь, шагает по всему периметру и подметает мантией пол. Хорошо подметает, тщательно — не придерешься.
Только царь услышал наши шаги, разворачивается всем корпусом и начинает надвигаться на меня. Понятно: грозовая туча нашла, куда метнуть молнию.
Промолчать бы, но молчать никак нельзя. Затопчет к чертовой бабушке.
— Вы звали меня, ваше величество?
— Да ты представляешь, сукин ты сын, что я с тобой сделаю?! Да я тебя прикажу четвертовать, лошадьми на куски разодрать; я вырву твое сердце и скормлю псам, а ты будешь смотреть на это и рыдать кровавыми слезами!
Господи, откуда столько дешевой патетики? Старик сегодня однозначно не в духе.
— Простите, ваше величество, виноват.
— Он «виноват»! Моя дочь рыдает и бьется в истерике, а он мне говорит, что он «виноват»! Ты!..
Так, кажется, словарный запас у старика иссяк. И злости поубавилось. Теперь можно переходить к делу.
— Ваше величество, нельзя ли подробнее. Я, несомненно, найду способ, как помочь вашему горю.
— Не моему, не моему горю! — он снова принимается подметать зал плащом, и я вижу, что дело плохо. К тому же постепенно до меня доходит, что могло стать причиной истерики ее высочества. Говорила мне мама: иди в шуты. С шута какой спрос? Вон он сидит, красавец, подмигивает мне. Шути-шути, дошутишься.
— Сядьте-ка, ваше величество, — прошу-приказываю я. — И подробнее обсудим то, что произошло. В ногах правды нет.
— Что здесь обсуждать? Это она после твоих гладиаторов заезжих — такая! Ты там был с ней? Был. Изволь объяснить.
Да-а, тут объяснишь. Тут объяснишь — и сразу попрощаешься со своей головой.
И ведь начиналось все невинно. Впрочем, именно так всегда начинаются великие беды.
Приехал к нам из заморских краев цирк. «Бои гладиаторов». «Только одно выступление». «Битвы не на жизнь, а на смерть» — и так далее.
Три дня стояли, скоморохи. «Одно выступление»! Они бы и дальше здесь ошивались, но вчерашний случай им все напортил. И мне, как видно, тоже.
Вначале им вообще запретили выступать: что ж это вы тут голых мужиков навезли, да еще будут они друг дружку убивать — не принято у нас так. Пшли вон!
Ну, они думали-думали — и надумали идти падать мне в ноженьки. А я, дур-р-рак, возьми да и разреши им. Конечно, подать велел снять соответствующую. С царем посоветовался, между прочим — я же советник. Царь дал добро; хотел даже сам сходить, но заболел животом и остался во дворце — так все три дня и проболел. А их высочество напросились.
Ну не мог я ей отказать!!! Во-первых, папенька, в те дни совсем расстроенный (в разных смыслах), во-вторых, жалко ее, девчонку. Восемнадцать лет, а все в теремах сидит, вышивает — ни разу света белого как следует не видела. А тут — зрелище, может, один раз за всю жизнь случай выдался. Потом сосватает какой-нибудь принц, подходящий нам по дипломатическим соображениям, и будет она ему гербы на носовых платочках вышивать. Может, конечно, и с супружескими обязанностями у нее получится, но тут — не знаю, до сих пор она о них представления не имела и не имеет — благородное воспитание! (А потом рожают хилых да немощных королевичей и кричат о вырождении крови…) Ладно, повел я ее на гладиаторов.
Выделили нам специальную ложу в ихнем наскоро сколоченном амфитиатре: к арене поближе, от простого люда подальше. Окружили вниманием и любезностью, бородами пылинки со скамеек смахивали, зубами блестели. Проявляли должное уважение.
Вокруг — толпы мужиков и вельмож, все вперемешку, все орут и толкают друг друга, норовя занять местечко повыгоднее. Наконец расселись. Вышел на арену, песочком посыпанную, тамошний глашатай, объяснил, что сейчас перед нами состоятся бои гладиаторов, не бойтесь, не переживайте, дам просьба заранее извинить за возможные недозволенности со стороны бойцов.
Дамы предвкушающе вздохнули, готовые прощать, прощать и еще раз прощать
— только бы были недозволенности.
Глашатай ушел, и началось.
Я, в общем-то, на войне не был. Но подземелья дворца, как мне думается, будут покруче любой войны. А я, как главный царский советник, просто обязан присутствовать при некоторых событиях весьма неприятного характера. Поэтому за свою жизнь видел и кровь, и начинку человеческую, и… много чего я видел. Дай Господь другим такого никогда не увидеть. Это потом начинаешь ценить спокойные сны про полеты в небе и зеленые луга, потом, когда поздно становится.
Короче говоря, ни кровью, ни всем остальным меня, вроде, не удивишь. А тут… Никогда я не любил, чтобы — кровь во все стороны, а тут сидел, как зачарованный и ждал: когда же? когда?! Кружились эти гладиаторы по песочку, топтали его подошвами, поливали потом, били мечами о щит, делали выпады, уклонялись от сети, — а я ждал и ждал. И потом кричал, как все кричали, и наловчился опускать или поднимать вверх большой палец: помиловать или добить проигравшего. Совсем забыл о ее высочестве. Да что там, я и о себе забыл. Напрочь.
Лишь тогда вспомнил, когда на арене снова появился заморский глашатай и сообщил, что на сегодня бои закончены.
Господи, сейчас вернемся домой — что ж ее высочество папеньке расстроенному наговорит? Да-а…
Я переживал всю дорогу до дворца, а она не стала жаловаться. Только попросила завтра взять ее с собой. Я пообещал.
Шут
Да-а, «братец» сегодня весь на нервах, и я его понимаю. Старик в дочке души не чает, а у любимого чада — истерика и слезы. Вот и не чай в них после этого души, в чадах.
Чувствую: полетят сегодня чьи-то головы. Вон, между прочим, самый главный претендент — «куманек». Морда, как всегда, бесстрастная, но уж кто-кто — я по его глазам читать научился. Нервничает, тварь.
— Изволь объяснить! — требует «братец».
«Куманек» предлагает: давайте-ка посетим хворую, посмотрим. Может, чего и соображу.
Ну-ну. «Братцу» вид страдающей дочери — как кнутом пониже спины. Ох, полетят головушки!
Что же, идем. Во дворце — гвалт, прислуга впадает в крайности: или прячется подальше с глаз гневающегося старика, или шустрит, сбивается с ног. Думают, пронесет. Не знают, что молния бьет, как правило, бессистемно.
Покои «племянницы» — в западной башне, и идем мы туда так стремительно и вихреподобно, что мантия «братца», кажется, ни разу не коснулась пола. Нервно бренчат мои бубенцы. «Куманек» идет в кильватере старика, и в глазах
— напряженная умственная работа. Шею потирает.
У дверей к «племяннице» замерли с кислыми физиономиями стражники. В комнатах висит скорбящая тишина.
«Братец» стучится. И мгновением позже отшатывается вместе с «куманьком»
— взрыв рыданий почти физически ощутимо ударяет по ушам. Старик багровеет лицом и готов метнуть молнию, было б в кого.
— Войдем, — говорит «куманек».
Оригинальное решение. Главное — смелое.
Входим.
Чувствую: полетят сегодня чьи-то головы. Вон, между прочим, самый главный претендент — «куманек». Морда, как всегда, бесстрастная, но уж кто-кто — я по его глазам читать научился. Нервничает, тварь.
— Изволь объяснить! — требует «братец».
«Куманек» предлагает: давайте-ка посетим хворую, посмотрим. Может, чего и соображу.
Ну-ну. «Братцу» вид страдающей дочери — как кнутом пониже спины. Ох, полетят головушки!
Что же, идем. Во дворце — гвалт, прислуга впадает в крайности: или прячется подальше с глаз гневающегося старика, или шустрит, сбивается с ног. Думают, пронесет. Не знают, что молния бьет, как правило, бессистемно.
Покои «племянницы» — в западной башне, и идем мы туда так стремительно и вихреподобно, что мантия «братца», кажется, ни разу не коснулась пола. Нервно бренчат мои бубенцы. «Куманек» идет в кильватере старика, и в глазах
— напряженная умственная работа. Шею потирает.
У дверей к «племяннице» замерли с кислыми физиономиями стражники. В комнатах висит скорбящая тишина.
«Братец» стучится. И мгновением позже отшатывается вместе с «куманьком»
— взрыв рыданий почти физически ощутимо ударяет по ушам. Старик багровеет лицом и готов метнуть молнию, было б в кого.
— Войдем, — говорит «куманек».
Оригинальное решение. Главное — смелое.
Входим.
На-Фаул, главный царский советник
Зря я позарился на эти деньги, ох зря!.. Подвело чутье.
А ихний глашатай знал, что делает — видать не в первый раз таким занимался, работорговец чертов!..
Ее высочество плачет, надрывается, бедняжка. Сглупил я тогда. Но ведь боялся, что она наговорит старику всякой ерунды. Теперь точно наговорит.
Зря я ее повел.
…Во второй раз нас встретили не менее подобострастно, чем в первый. Усадили, поулыбались, убежали по делам.
Опять вышел глашатай, объявил «уникальное», «захватывающее» «неповторимое» зрелище — чинно удалился.
Начались бои.
Сначала сражались со зверьми: с медведями, с леопардами, со львами. Хищники здесь были не такие, как в царском зверинце, не тощие, ребробокие, а сытые, с блеском в шерсти и в глазах, острокоготные, уверенные в себе. Не знаю, как этим скоморохам-циркачам удавалось содержать зверей в таком состоянии. Во-первых, часть их медведей-леопардов на каждом выступлении убивали гладиаторы — где ж замену брать?! ; а во-вторых, везти за собой весь этот зверинец весьма накладно. Но каким-то образом циркачам это удавалось.
Потом люди бились с людьми. Это было страшнее и безжалостнее, чем со зверьми. Львы сражались с гладиаторами, как с равными, не желая ничего другого, не зная пощады ни для себя, ни для противников. В этом проступало их львиное естество. А люди… В людях люди же пробуждали нутряное, звериное естество. И было отвратительно и завораживающе одновременно.
Я, не отрываясь, следил за происходящим… — все следили. И только глашатай, паскудник, следил за мной. Я потом это понял.
Он подошел ко мне после боев и отозвал в сторонку, с хитрым прищуром глядя куда-то вбок, на нечто за моим плечом.
— Прошу меня великодушно простить, ваша милость, — сказал этот человечишко. — У меня к вам дельце.
Я высоко и надменно вздернул бровь, давая понять, что он забывается. Впрочем, при большом желании это можно было также расценивать как немой вопрос и побуждение продолжать.
Глашатай предпочел выбрать второй вариант.
— Э-э, видите ли, ваша милость, наше заведенье — в силу, так сказать, специфики — постоянно нуждается в бойцах. И по мере возможности стараемся восполнять их недостаток — за деньги, разумеется. Не подскажете ли вы…
«Да!» — подумал я. «Да, да! Вот оно!»
— Вы что же, милейший, думаете, что я торгую людьми?! — гневно вопросил я.
Человечишко затряс головой, как маятником.
— Что вы, что вы?! — воскликнул он, выставляя перед собой руки ладонями вперед. — Как?! Разумеется, нет! Но ведь существуют каторжники и колодники,
— добавил он тем не менее, вкрадчиво и осторожно.
«Натурально, существуют».
— Но, милейший, как вы себе это представляете? Вам продают местных заключенных — многие из которых, замечу, известны толпе, ведь были осуждаемы привселюдно — и вы их тотчас выпускаете на арену. Их узнают. Догадываетесь, что дальше?
— Бог с вами! — замахал руками глашатай. — Их же нужно сначала муштровать, приучивать. Как же так — сразу на арену? Никак не возможно, даже при большом желании.
— Явитесь под подночь ко мне, с деньгами и охранниками, — велел я и, не дожидаясь ответа, ушел.
Ее высочество не слышала нашего разговора, стояла в сторонке. Я отвел ее во дворец, заперся у себя и стал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Я размышлял.
А подумать было над чем.
А ихний глашатай знал, что делает — видать не в первый раз таким занимался, работорговец чертов!..
Ее высочество плачет, надрывается, бедняжка. Сглупил я тогда. Но ведь боялся, что она наговорит старику всякой ерунды. Теперь точно наговорит.
Зря я ее повел.
…Во второй раз нас встретили не менее подобострастно, чем в первый. Усадили, поулыбались, убежали по делам.
Опять вышел глашатай, объявил «уникальное», «захватывающее» «неповторимое» зрелище — чинно удалился.
Начались бои.
Сначала сражались со зверьми: с медведями, с леопардами, со львами. Хищники здесь были не такие, как в царском зверинце, не тощие, ребробокие, а сытые, с блеском в шерсти и в глазах, острокоготные, уверенные в себе. Не знаю, как этим скоморохам-циркачам удавалось содержать зверей в таком состоянии. Во-первых, часть их медведей-леопардов на каждом выступлении убивали гладиаторы — где ж замену брать?! ; а во-вторых, везти за собой весь этот зверинец весьма накладно. Но каким-то образом циркачам это удавалось.
Потом люди бились с людьми. Это было страшнее и безжалостнее, чем со зверьми. Львы сражались с гладиаторами, как с равными, не желая ничего другого, не зная пощады ни для себя, ни для противников. В этом проступало их львиное естество. А люди… В людях люди же пробуждали нутряное, звериное естество. И было отвратительно и завораживающе одновременно.
Я, не отрываясь, следил за происходящим… — все следили. И только глашатай, паскудник, следил за мной. Я потом это понял.
Он подошел ко мне после боев и отозвал в сторонку, с хитрым прищуром глядя куда-то вбок, на нечто за моим плечом.
— Прошу меня великодушно простить, ваша милость, — сказал этот человечишко. — У меня к вам дельце.
Я высоко и надменно вздернул бровь, давая понять, что он забывается. Впрочем, при большом желании это можно было также расценивать как немой вопрос и побуждение продолжать.
Глашатай предпочел выбрать второй вариант.
— Э-э, видите ли, ваша милость, наше заведенье — в силу, так сказать, специфики — постоянно нуждается в бойцах. И по мере возможности стараемся восполнять их недостаток — за деньги, разумеется. Не подскажете ли вы…
«Да!» — подумал я. «Да, да! Вот оно!»
— Вы что же, милейший, думаете, что я торгую людьми?! — гневно вопросил я.
Человечишко затряс головой, как маятником.
— Что вы, что вы?! — воскликнул он, выставляя перед собой руки ладонями вперед. — Как?! Разумеется, нет! Но ведь существуют каторжники и колодники,
— добавил он тем не менее, вкрадчиво и осторожно.
«Натурально, существуют».
— Но, милейший, как вы себе это представляете? Вам продают местных заключенных — многие из которых, замечу, известны толпе, ведь были осуждаемы привселюдно — и вы их тотчас выпускаете на арену. Их узнают. Догадываетесь, что дальше?
— Бог с вами! — замахал руками глашатай. — Их же нужно сначала муштровать, приучивать. Как же так — сразу на арену? Никак не возможно, даже при большом желании.
— Явитесь под подночь ко мне, с деньгами и охранниками, — велел я и, не дожидаясь ответа, ушел.
Ее высочество не слышала нашего разговора, стояла в сторонке. Я отвел ее во дворец, заперся у себя и стал ходить по кабинету, заложив руки за спину. Я размышлял.
А подумать было над чем.
Шут
«Племянница» плачет не переставая, с надрывом и самозабвенно. Искренне плачет.
«Братец» гневно смотрит на «куманька» — «куманек» ищет выход. Выхода нет.
Тварь.
У каждого своя судьба. И в наши смутные времена судьба уже зависит не только от людей — в большей степени от обстоятельств. Обстоятельства сложились так, что я живу шутом. А по закону, шут не может иметь родственников. Он теряет всякое право на семью.
До того, как я стал шутом, у меня был брат. Теперь нету.
Человек, бывший когда-то моим братом, работал при дворце в отряде Ард-Лигера. Он был еще очень молодым и неопытным, мой не-брат, но уже отличался силой и ловкостью, кроме того не лишен красоты и ума. Потому и был принят в гвардию, потому и безумно нравился женщинам.
А месяц назад «куманек» привез во дворец свою племянницу — хотел пристроить как-нибудь при моей «племяннице»… Ха, каламбуришь, колпаконосец!
Каламбурю…
Мой не-брат и племянница «куманька» понравились друг другу и… хм… пошли на сближение.
(Вот, даже о серьезных вещах острословлю — разучился говорить по-людски. Шут.) В общем, племянница «куманька» понесла. Кого? — спросите. Спросите лучше, от кого? Да, конечно — от моего не-брата.
Девчонка, воспитанная на запрещенных, но крайне популярных романах о любви, имела о жизни примерно такое же представление, как и моя «племянница». А ребенок — внебрачный ребенок! — это позор на все оставшиеся годы, несмываемое пятно и поруганная честь. Да и вообще — она ж не представляла даже, что с ним делать! И ну — вешаться!..
Узлы, кстати, вязать она тоже не умела. И слава Богу. Сбежались на грохот, привели в себя, «куманек» расспросил, что к чему. «Хранить в строгой секретности». Имя отца ребенка она поначалу говорить отказывалась — наотрез. Он настоял, пригрозил. Сказала.
Не-брат? А что не-брат? Естественно, шокирован. Разумеется, раскаивается (ну, в душе, может, и не раскаивается, но готов искупить. Кровью, например. Хотя, конечно, лучше, если б не своей). Но в общем — нормальная устойчивая психика молодого человека, пользующегося популярностью у женщин и уже привыкшего к разным «осложнениям».
«Куманек» у нас сам бабник тот еще. Наверное, поэтому других, подобных себе, не любит. А вот в племяннице своей, как и «братец» — в моей, души не чает. Подобный позор… и впрямь, только кровью — и только кровью виновника. Так сказать, неудавшегося отца.
Но — «строгая секретность».
А иначе — в чем обвинить верного стражника, любимца Ард-Лигера? Говорите, не в чем? Ошибаетесь, милостивый государь мой колпаконосец. «Куманек» найдет, в чем обвинить. На то он и главный царский советник.
Схватили не-брата по поводу вовсе уж надуманному. И все это знали, но не все знали причину. Обвинили в краже и упекли в холодную. По закону, если вина подозреваемого не доказана, держать его там можно только пять дней — не больше. Вот «куманек» и мучился: что ж такое учинить?
Учинил.
«Братец» гневно смотрит на «куманька» — «куманек» ищет выход. Выхода нет.
Тварь.
У каждого своя судьба. И в наши смутные времена судьба уже зависит не только от людей — в большей степени от обстоятельств. Обстоятельства сложились так, что я живу шутом. А по закону, шут не может иметь родственников. Он теряет всякое право на семью.
До того, как я стал шутом, у меня был брат. Теперь нету.
Человек, бывший когда-то моим братом, работал при дворце в отряде Ард-Лигера. Он был еще очень молодым и неопытным, мой не-брат, но уже отличался силой и ловкостью, кроме того не лишен красоты и ума. Потому и был принят в гвардию, потому и безумно нравился женщинам.
А месяц назад «куманек» привез во дворец свою племянницу — хотел пристроить как-нибудь при моей «племяннице»… Ха, каламбуришь, колпаконосец!
Каламбурю…
Мой не-брат и племянница «куманька» понравились друг другу и… хм… пошли на сближение.
(Вот, даже о серьезных вещах острословлю — разучился говорить по-людски. Шут.) В общем, племянница «куманька» понесла. Кого? — спросите. Спросите лучше, от кого? Да, конечно — от моего не-брата.
Девчонка, воспитанная на запрещенных, но крайне популярных романах о любви, имела о жизни примерно такое же представление, как и моя «племянница». А ребенок — внебрачный ребенок! — это позор на все оставшиеся годы, несмываемое пятно и поруганная честь. Да и вообще — она ж не представляла даже, что с ним делать! И ну — вешаться!..
Узлы, кстати, вязать она тоже не умела. И слава Богу. Сбежались на грохот, привели в себя, «куманек» расспросил, что к чему. «Хранить в строгой секретности». Имя отца ребенка она поначалу говорить отказывалась — наотрез. Он настоял, пригрозил. Сказала.
Не-брат? А что не-брат? Естественно, шокирован. Разумеется, раскаивается (ну, в душе, может, и не раскаивается, но готов искупить. Кровью, например. Хотя, конечно, лучше, если б не своей). Но в общем — нормальная устойчивая психика молодого человека, пользующегося популярностью у женщин и уже привыкшего к разным «осложнениям».
«Куманек» у нас сам бабник тот еще. Наверное, поэтому других, подобных себе, не любит. А вот в племяннице своей, как и «братец» — в моей, души не чает. Подобный позор… и впрямь, только кровью — и только кровью виновника. Так сказать, неудавшегося отца.
Но — «строгая секретность».
А иначе — в чем обвинить верного стражника, любимца Ард-Лигера? Говорите, не в чем? Ошибаетесь, милостивый государь мой колпаконосец. «Куманек» найдет, в чем обвинить. На то он и главный царский советник.
Схватили не-брата по поводу вовсе уж надуманному. И все это знали, но не все знали причину. Обвинили в краже и упекли в холодную. По закону, если вина подозреваемого не доказана, держать его там можно только пять дней — не больше. Вот «куманек» и мучился: что ж такое учинить?
Учинил.
На-Фаул, главный царский советник
— Я думаю, это пройдет, ваше величество.
Слова, как тягучая лента, медленно выползают изо рта и обвиваются вокруг моей шеи. Царь мрачнеет, и становится понятно — без грозы не обойтись. Главное — чтоб не в меня. Или чтоб не сильно. Не до смерти.
Ее высочество рыдает, полностью игнорируя всякие расспросы. Душа рвется.
Знала бы она…
— Ну так что же? — угрожающе спрашивает царь.
«Что же?» — то же! Нужно было сделать все так, чтобы комар носа не подточил. Комар-то, может, и не подточил, а из-за дрянного грошового случая я вот здесь стою и не знаю, упадет моя голова сегодня-завтра в корзину — или нет.
И все ведь продумал до мелочей, вплоть до клочка одежды этого стервеца на распиленных решетках! Будет кто спрашивать — «сбежал». «Никто и думать уже не думал, собирались послезавтра выпускать, а вот же сбежал. Следовательно, виновен».
А кинулись искать концы — в воде концы. Пойди сыщи — не сыщешь. Известно ведь, в одну реку дважды не войдешь, как ни пыжься.
Я отдал необходимые приказы верным людям и пошел в холодную, поговорить.
Встретил он меня с насмешкою, говорил уверенно и нагло. Знал, что послезавтра освободят, обвинение было шито белыми нитками — мы оба это хорошо понимали. Будь я помудрее, не торопился бы, раздумал и рассчитал все так, чтобы он и издох там, в холодной, но тогда — сглупил, повинуясь мгновенному порыву, и состряпал слишком уж глупую зацепку. От такой отвертеться — раз плюнуть, тем паче — невиновному. Теперь нужно было либо отступиться (невозможно! после того, что он совершил — невозможно!), либо действовать смело и быстро.
Но всякая месть — полмести, если тот, кому мстишь, не понимает, что происходит.
Я присел и ухмыльнулся одной из своих самых паскудных ухмылочек.
— Дерзишь! Думаешь, завтра тебя отпустят? Ошибаешься.
Пауза.
Ждет.
— Ты покинешь эти стены, — я картинно обвел руками холодную, — уже сегодня.
Он звякнул цепями:
— Ну и что ж ты задумал, «куманек»?
Ненавижу. Ненавижу, когда меня так называют. Если шуту прощаю — а что сделать, шут и шут — то этому стервецу…
— Не стоит, — сказал я. — Не напрягайся. Я и так расскажу.
— Конечно, — кивнул он, усмехаясь. — Тебе ведь нужно отомстить полностью.
Я рассмеялся:
— «Отомстить»? «Отомстить»! Да я даю тебе шанс, мальчишка! Может быть, единственный шанс в твоей засохшей, скукоженной жизнишке, которая в противном случае промелькнула бы, и никто — никто! — даже не вспомнил о тебе впоследствии.
(Здесь я кривил душой. Это был его единственный шанс. Другого я не собирался ему предоставлять).
Он хмыкнул, но я видел: заинтересовался. В конце концов, это великое желание каждого, единственное, настоящее, заветное, выпестованное: бессмертие. Так уж устроен человек. Знает о том, что неизбежно — рано или поздно — умрет, и именно поэтому хочет до сумасшествия, до одержимости остаться. Скажут: на то и есть религия, Бог. Правильно. Но не все верят. Ходить в церковь, исповедоваться, молиться перед трапезой — этого мало, это еще не показатель. Могут и ходить, и молиться, а в душе — там, в самой сердцевине, — не верят. Ну не могут! Тогда… По всякому тогда случается. Некий храмы жжет, кто-то пишет иконы, — а цель у всех одна-единая: сохраниться, — пускай в мазке яичного желтка, пускай в гневных словах, дурной молве — только бы сохраниться! Только бы!..
Этот тоже задумывался. Нечасто еще, возраст не тот. Но — задумывался. По лицу видно было. И в Бога этот не верил… тоже.
«Вот я тебя и поддел».
— Н-да, прославишься… Если, конечно, раньше не помрешь. Тебя сделают гладиатором.
— А-а, — протянул он. — Не боишься?
— Не боюсь, — ответил я. Ответил и почувствовал (бывает так иногда), что сделал это зря. «Не зарекайся». Стоит только возомнить себя всесильным, как обстоятельства начинают доказывать вам обратное.
Обозленный этим пришедшим ощущением, наперекор ему, я повторил:
— Не боюсь. Чего мне бояться? Сейчас за тобой придут, заберут в этот их… балаган — никто, ни единая душа не узнает! Сумеешь выжить после первого боя, не сломаешься — станешь известным. Вот твой шанс на бессмертие. Конечно, память людская недолговечна, как жизнь навозной мухи, — я сочувственно поцокал языком, — но что поделать?.. Ты уже не волен выбирать.
Он диким зверем, спеленутым в несвободу и еще с ней не смирившимся, метнулся ко мне; лязгнули цепи. Я широко улыбнулся:
— Остынь. Ярость еще пригодится тебе там, на арене.
Снаружи уже ждал глашатай, «с деньгами и охранниками». Последним я велел отправляться в холодную и «принять товар», первые же взял — лишь затем, чтобы заплатить людям, стоявшим сегодня на страже. Мне эти деньги были не нужны. Мне нужно было молчание дежурных, мне нужно было, чтобы они устроили все, как следует, и оставили следы «побега». Они все сделали правильно, и не их вина, что судьба отвернулась от меня.
Слова, как тягучая лента, медленно выползают изо рта и обвиваются вокруг моей шеи. Царь мрачнеет, и становится понятно — без грозы не обойтись. Главное — чтоб не в меня. Или чтоб не сильно. Не до смерти.
Ее высочество рыдает, полностью игнорируя всякие расспросы. Душа рвется.
Знала бы она…
— Ну так что же? — угрожающе спрашивает царь.
«Что же?» — то же! Нужно было сделать все так, чтобы комар носа не подточил. Комар-то, может, и не подточил, а из-за дрянного грошового случая я вот здесь стою и не знаю, упадет моя голова сегодня-завтра в корзину — или нет.
И все ведь продумал до мелочей, вплоть до клочка одежды этого стервеца на распиленных решетках! Будет кто спрашивать — «сбежал». «Никто и думать уже не думал, собирались послезавтра выпускать, а вот же сбежал. Следовательно, виновен».
А кинулись искать концы — в воде концы. Пойди сыщи — не сыщешь. Известно ведь, в одну реку дважды не войдешь, как ни пыжься.
Я отдал необходимые приказы верным людям и пошел в холодную, поговорить.
Встретил он меня с насмешкою, говорил уверенно и нагло. Знал, что послезавтра освободят, обвинение было шито белыми нитками — мы оба это хорошо понимали. Будь я помудрее, не торопился бы, раздумал и рассчитал все так, чтобы он и издох там, в холодной, но тогда — сглупил, повинуясь мгновенному порыву, и состряпал слишком уж глупую зацепку. От такой отвертеться — раз плюнуть, тем паче — невиновному. Теперь нужно было либо отступиться (невозможно! после того, что он совершил — невозможно!), либо действовать смело и быстро.
Но всякая месть — полмести, если тот, кому мстишь, не понимает, что происходит.
Я присел и ухмыльнулся одной из своих самых паскудных ухмылочек.
— Дерзишь! Думаешь, завтра тебя отпустят? Ошибаешься.
Пауза.
Ждет.
— Ты покинешь эти стены, — я картинно обвел руками холодную, — уже сегодня.
Он звякнул цепями:
— Ну и что ж ты задумал, «куманек»?
Ненавижу. Ненавижу, когда меня так называют. Если шуту прощаю — а что сделать, шут и шут — то этому стервецу…
— Не стоит, — сказал я. — Не напрягайся. Я и так расскажу.
— Конечно, — кивнул он, усмехаясь. — Тебе ведь нужно отомстить полностью.
Я рассмеялся:
— «Отомстить»? «Отомстить»! Да я даю тебе шанс, мальчишка! Может быть, единственный шанс в твоей засохшей, скукоженной жизнишке, которая в противном случае промелькнула бы, и никто — никто! — даже не вспомнил о тебе впоследствии.
(Здесь я кривил душой. Это был его единственный шанс. Другого я не собирался ему предоставлять).
Он хмыкнул, но я видел: заинтересовался. В конце концов, это великое желание каждого, единственное, настоящее, заветное, выпестованное: бессмертие. Так уж устроен человек. Знает о том, что неизбежно — рано или поздно — умрет, и именно поэтому хочет до сумасшествия, до одержимости остаться. Скажут: на то и есть религия, Бог. Правильно. Но не все верят. Ходить в церковь, исповедоваться, молиться перед трапезой — этого мало, это еще не показатель. Могут и ходить, и молиться, а в душе — там, в самой сердцевине, — не верят. Ну не могут! Тогда… По всякому тогда случается. Некий храмы жжет, кто-то пишет иконы, — а цель у всех одна-единая: сохраниться, — пускай в мазке яичного желтка, пускай в гневных словах, дурной молве — только бы сохраниться! Только бы!..
Этот тоже задумывался. Нечасто еще, возраст не тот. Но — задумывался. По лицу видно было. И в Бога этот не верил… тоже.
«Вот я тебя и поддел».
— Н-да, прославишься… Если, конечно, раньше не помрешь. Тебя сделают гладиатором.
— А-а, — протянул он. — Не боишься?
— Не боюсь, — ответил я. Ответил и почувствовал (бывает так иногда), что сделал это зря. «Не зарекайся». Стоит только возомнить себя всесильным, как обстоятельства начинают доказывать вам обратное.
Обозленный этим пришедшим ощущением, наперекор ему, я повторил:
— Не боюсь. Чего мне бояться? Сейчас за тобой придут, заберут в этот их… балаган — никто, ни единая душа не узнает! Сумеешь выжить после первого боя, не сломаешься — станешь известным. Вот твой шанс на бессмертие. Конечно, память людская недолговечна, как жизнь навозной мухи, — я сочувственно поцокал языком, — но что поделать?.. Ты уже не волен выбирать.
Он диким зверем, спеленутым в несвободу и еще с ней не смирившимся, метнулся ко мне; лязгнули цепи. Я широко улыбнулся:
— Остынь. Ярость еще пригодится тебе там, на арене.
Снаружи уже ждал глашатай, «с деньгами и охранниками». Последним я велел отправляться в холодную и «принять товар», первые же взял — лишь затем, чтобы заплатить людям, стоявшим сегодня на страже. Мне эти деньги были не нужны. Мне нужно было молчание дежурных, мне нужно было, чтобы они устроили все, как следует, и оставили следы «побега». Они все сделали правильно, и не их вина, что судьба отвернулась от меня.
Шут
«Он думает, это пройдет»!
Я так не думаю. Правда, меня никто не спрашивает — меня никогда ни о чем не спрашивают: шут. Только «братец» иногда сядет на свой трон с истертыми подлокотниками (на торжественных церемониях их накрывают алым бархатом, чтоб не было заметно), сядет и начнет говорить, изливать свою, такую же истертую, как и подлокотники, душу; сдернет с нее бархат маски и говорит. Странно, что он до сих пор не вырезал мне язык, другой бы уже давно… Наверное, понимает, что тогда я стану псом («все понимает, а сказать не может»), псов же у «братца» предостаточно. Ему нужен собеседник, а лучший из собеседников — слушатель, способный тем не менее в нужном месте кивать, а в нужном — поддакивать. Да, я такой. Шут. Слу-шут-тель. Кому еще «братец» пожалуется на то, что доченька стала замкнутой, что уже не бежит к нему секретничать по любому поводу — взрослеет. Уж я-то знаю, старик, что для тебя эта девочка важнее всех дворцов и тронов. А вот тебе невдомек: моя «племянница» очень скоро — день-другой — перестанет плакать. И ты решишь, что все в порядке, и я не стану тебя разубеждать. Но на самом деле со вчерашнего вечера твоя дочь, «братец», изменилась, раз и навсегда. Скоро поймешь сам.
Но не она одна — «раз и навсегда». Я ведь тоже. Правда, я сам виноват, как ни крути.
Позавчера, накануне того, как моего не-брата должны были выпустить, я чувствовал: «куманек» так просто этого не оставит. Он что-то наверняка задумал.
Поэтому, как только удалось, я ушел от «братца» и прокрался, переодевшись, к выходу из холодных — туда, где он вплотную примыкает к внешней стене дворца. И не удивился, когда к этому входу скользнуло несколько плечистых фигур в длинных заморских плащах. Их впустили без лишних расспросов, а я остался ждать, уверенный, что это только начало. Мне бы сходить за охраной — сделать хоть что-нибудь! — но я почему-то считал всякое действие бесполезным: так застывает певчая птаха при виде древесной змеи, забравшейся к ней в гнездо. Моей змеей был «куманек». Его всесилие (разумеется, весьма относительное, но на тот момент в моем представлении ставшее абсолютным) — его всесилие заставило меня оцепенеть в своей засаде. Я ждал.
Лязгнул дверной замок. Люди в заморских плащах вывели еще одного, закованного в цепи. Я его, конечно, не мог узнать, в такой-то темноте! — но невесть почему сразу уверился: не брат.
Бессилие.
Я крался за ними, прячась в тенях и стараясь не шуметь. Они направлялись к центральной площади, той самой, где стоял переездной цирк с гладиаторами. Догадаться, что к чему, было не так уж сложно. Работорговля.
Хитро.
Гладиаторов держали в нескольких деревянных домиках на колесах. Туда и привели закованного в цепи плечистые люди. Открыли дверь, втолкнули в кособокий дверной проем и заперли снаружи на несколько засовов.
Я затаился. Подождал, пока уберутся эти. Потом подбежал к домику и постучал в дверь.
Внутри заворочались; чей-то хриплый со сна голос пробормотал на заморском нечто: судя по тону — ругательство.
Я подождал, потому что стучал не как-нибудь просто, а специальным шифром, используемым людьми Ард-Лигера.
— Кто? — шепотом спросил не-брат.
Видимо, он смог подобраться к двери, а скорее всего — и не отходил от нее далеко.
— Я. Что?.. Как тебе помочь?
Он тихо-тихо застонал.
— Наверное, уже никак.
— Я скажу Ард-Лигеру, он что-нибудь придумает.
— Вряд ли у вас получится. Ард-Лигеру нужно время, чтобы получить разрешение. Скоро рассветет. А завтра — бои. И этот… «куманек» — я слышал
— просил, чтоб меня завтра… сегодня убили. Не успеете.
— А если тебя кто-нибудь опознает?
— Не беспокойся. Эти сделают так, чтоб не опознали. Чтоб наверняка. Им нет резона рисковать, «куманьку» — тоже.
Кто-то шел к домику, меня спугнули. Я шут пуганный-перепуганный. А Ард-Лигер… что «Ард-Лигер»? Развел руками: против главного царского напролом не попрешь.
В холодную — а там все признаки побега. И беспомощно разводит руками «куманек»; а сам щурится-мурлычет от удовольствия.
Тварь.
Я так не думаю. Правда, меня никто не спрашивает — меня никогда ни о чем не спрашивают: шут. Только «братец» иногда сядет на свой трон с истертыми подлокотниками (на торжественных церемониях их накрывают алым бархатом, чтоб не было заметно), сядет и начнет говорить, изливать свою, такую же истертую, как и подлокотники, душу; сдернет с нее бархат маски и говорит. Странно, что он до сих пор не вырезал мне язык, другой бы уже давно… Наверное, понимает, что тогда я стану псом («все понимает, а сказать не может»), псов же у «братца» предостаточно. Ему нужен собеседник, а лучший из собеседников — слушатель, способный тем не менее в нужном месте кивать, а в нужном — поддакивать. Да, я такой. Шут. Слу-шут-тель. Кому еще «братец» пожалуется на то, что доченька стала замкнутой, что уже не бежит к нему секретничать по любому поводу — взрослеет. Уж я-то знаю, старик, что для тебя эта девочка важнее всех дворцов и тронов. А вот тебе невдомек: моя «племянница» очень скоро — день-другой — перестанет плакать. И ты решишь, что все в порядке, и я не стану тебя разубеждать. Но на самом деле со вчерашнего вечера твоя дочь, «братец», изменилась, раз и навсегда. Скоро поймешь сам.
Но не она одна — «раз и навсегда». Я ведь тоже. Правда, я сам виноват, как ни крути.
Позавчера, накануне того, как моего не-брата должны были выпустить, я чувствовал: «куманек» так просто этого не оставит. Он что-то наверняка задумал.
Поэтому, как только удалось, я ушел от «братца» и прокрался, переодевшись, к выходу из холодных — туда, где он вплотную примыкает к внешней стене дворца. И не удивился, когда к этому входу скользнуло несколько плечистых фигур в длинных заморских плащах. Их впустили без лишних расспросов, а я остался ждать, уверенный, что это только начало. Мне бы сходить за охраной — сделать хоть что-нибудь! — но я почему-то считал всякое действие бесполезным: так застывает певчая птаха при виде древесной змеи, забравшейся к ней в гнездо. Моей змеей был «куманек». Его всесилие (разумеется, весьма относительное, но на тот момент в моем представлении ставшее абсолютным) — его всесилие заставило меня оцепенеть в своей засаде. Я ждал.
Лязгнул дверной замок. Люди в заморских плащах вывели еще одного, закованного в цепи. Я его, конечно, не мог узнать, в такой-то темноте! — но невесть почему сразу уверился: не брат.
Бессилие.
Я крался за ними, прячась в тенях и стараясь не шуметь. Они направлялись к центральной площади, той самой, где стоял переездной цирк с гладиаторами. Догадаться, что к чему, было не так уж сложно. Работорговля.
Хитро.
Гладиаторов держали в нескольких деревянных домиках на колесах. Туда и привели закованного в цепи плечистые люди. Открыли дверь, втолкнули в кособокий дверной проем и заперли снаружи на несколько засовов.
Я затаился. Подождал, пока уберутся эти. Потом подбежал к домику и постучал в дверь.
Внутри заворочались; чей-то хриплый со сна голос пробормотал на заморском нечто: судя по тону — ругательство.
Я подождал, потому что стучал не как-нибудь просто, а специальным шифром, используемым людьми Ард-Лигера.
— Кто? — шепотом спросил не-брат.
Видимо, он смог подобраться к двери, а скорее всего — и не отходил от нее далеко.
— Я. Что?.. Как тебе помочь?
Он тихо-тихо застонал.
— Наверное, уже никак.
— Я скажу Ард-Лигеру, он что-нибудь придумает.
— Вряд ли у вас получится. Ард-Лигеру нужно время, чтобы получить разрешение. Скоро рассветет. А завтра — бои. И этот… «куманек» — я слышал
— просил, чтоб меня завтра… сегодня убили. Не успеете.
— А если тебя кто-нибудь опознает?
— Не беспокойся. Эти сделают так, чтоб не опознали. Чтоб наверняка. Им нет резона рисковать, «куманьку» — тоже.
Кто-то шел к домику, меня спугнули. Я шут пуганный-перепуганный. А Ард-Лигер… что «Ард-Лигер»? Развел руками: против главного царского напролом не попрешь.
В холодную — а там все признаки побега. И беспомощно разводит руками «куманек»; а сам щурится-мурлычет от удовольствия.
Тварь.
На-Фаул, главный царский советник
Вот и все. Успокоилась.
Отошла к окну и велела нам всем выйти.
«Немедленно!»
«Прочь!»
Старик растерянно хлопает глазами. Жаль старика. Но молнии, кажется, иссякли. Это главное.
Шут злобно косит глазами. Мне начинает казаться, что он знает. Но даже если и так, это ничего не меняет. Абсолютно. Одним недоброжелателем больше, одним меньше…
Ну вот, все и закончилось. Жаль только ее высочество.
Но… Я шел посмотреть этого, она увязалась. Как-то не получилось оставить ее во дворце. Вот моя третья ошибка. Первой было то, что я упек его по зряшному обвинению. Второй — что поддался минутному побуждению и велел глашатаю убить его на следующий же день. …Впрочем, если задуматься, я был не так уж не прав. Циркачи думали остаться надолго, и возникала вероятность, что этого обнаружат. К тому же… уедь они, и я бы не насладился местью в полной мере. Ведь я говорил с ним о славе и бессмертии; я знал, что это задело его — пускай и самым краешком, но задело. Теперь я хотел видеть, как он умрет. Умрет в муках, глядя на меня, причину своего будущего забытья, забвения.
… Мы пришли и снова сели на уже привычные места. Глашатай позволил себе несколько многозначительных взглядов в нашу сторону, но я сделал вид, что не обратил внимания. Я ждал.
Опять звери и люди бились между собой, за жизнь, за аплодисменты зрителей, за мои аплодисменты. Потом, после всех обычных выступлений, на арену выпустили «гвоздь дня» — матерого тигра. Он прошелся по песочку, раздувая ноздри; запах недавно пролившейся крови и сотен людских тел дразнил зверя, кончик хвоста исступленно подрагивал.
И вот на арену выпихнули его. Глашатай не обманул… почти не обманул — он был без маски, вообще без ничего, что могло бы скрыть личность этого новоявленого гладиатора. «Проклятие!»
Вышедший не обратил внимания на полосатого зверя, он рассеянно сжимал в руке короткий широколезвийный меч и обводил взглядом трибуны. «Узнает!»
Я судорожно дернулся уходить, но потом остановил себя. Это было бы его победой, я не мог позволить себе уйти. Я остался.
Зверь уже заметил человека, он повернул к нему свою лобастую голову и разглядывал. Человек разглядывал трибуну — он уже заметил меня. Он шагнул ближе.
Тигр шевельнулся всем корпусом и присел на задние лапы, не спуская глаз с гладиатора.
И тогда он начал…
Проклятье! этого я не мог ждать!
Я и не ждал!
Отошла к окну и велела нам всем выйти.
«Немедленно!»
«Прочь!»
Старик растерянно хлопает глазами. Жаль старика. Но молнии, кажется, иссякли. Это главное.
Шут злобно косит глазами. Мне начинает казаться, что он знает. Но даже если и так, это ничего не меняет. Абсолютно. Одним недоброжелателем больше, одним меньше…
Ну вот, все и закончилось. Жаль только ее высочество.
Но… Я шел посмотреть этого, она увязалась. Как-то не получилось оставить ее во дворце. Вот моя третья ошибка. Первой было то, что я упек его по зряшному обвинению. Второй — что поддался минутному побуждению и велел глашатаю убить его на следующий же день. …Впрочем, если задуматься, я был не так уж не прав. Циркачи думали остаться надолго, и возникала вероятность, что этого обнаружат. К тому же… уедь они, и я бы не насладился местью в полной мере. Ведь я говорил с ним о славе и бессмертии; я знал, что это задело его — пускай и самым краешком, но задело. Теперь я хотел видеть, как он умрет. Умрет в муках, глядя на меня, причину своего будущего забытья, забвения.
… Мы пришли и снова сели на уже привычные места. Глашатай позволил себе несколько многозначительных взглядов в нашу сторону, но я сделал вид, что не обратил внимания. Я ждал.
Опять звери и люди бились между собой, за жизнь, за аплодисменты зрителей, за мои аплодисменты. Потом, после всех обычных выступлений, на арену выпустили «гвоздь дня» — матерого тигра. Он прошелся по песочку, раздувая ноздри; запах недавно пролившейся крови и сотен людских тел дразнил зверя, кончик хвоста исступленно подрагивал.
И вот на арену выпихнули его. Глашатай не обманул… почти не обманул — он был без маски, вообще без ничего, что могло бы скрыть личность этого новоявленого гладиатора. «Проклятие!»
Вышедший не обратил внимания на полосатого зверя, он рассеянно сжимал в руке короткий широколезвийный меч и обводил взглядом трибуны. «Узнает!»
Я судорожно дернулся уходить, но потом остановил себя. Это было бы его победой, я не мог позволить себе уйти. Я остался.
Зверь уже заметил человека, он повернул к нему свою лобастую голову и разглядывал. Человек разглядывал трибуну — он уже заметил меня. Он шагнул ближе.
Тигр шевельнулся всем корпусом и присел на задние лапы, не спуская глаз с гладиатора.
И тогда он начал…
Проклятье! этого я не мог ждать!
Я и не ждал!
Шут
Ничего, «братец», ничего. Держись!
Как странно… Точно такие же слова я шептал тогда…
«Держись, братец, держись!»
Все правильно. «Куманек» рассчитал верно, как и следовало рассчитывать: мой не-брат больше всего боялся смерти и забвения. Но — больше забвения, чем смерти. Поэтому…
Я потом спрашивал у сидевших в домике вместе с ним. Было трудно разобрать, но я немного знал язык, на котором говорил старый, изрезанный шрамами гладиатор, который согласился ответить мне на вопросы. Он сказал, что новичок, брошенный к ним той ночью, все время что-то бормотал. «Знаете, похоже на молитву».
Или на стихи. Или на песню.
Я пришел в цирк, чтобы посмотреть на его смерть. Мне хотелось верить, что что-то еще можно изменить, хотя я знал…
Он вышел на арену, и стал искать глазами меня. Он все же верил в помощь.
Так думал я в первый момент. Но потом понял, что на самом деле все иначе. Он искал что-то другое.
Он нашел.
И не обращая внимания на тигра, распластавшегося на песке перед прыжком, не замечая удивленных возгласов, поклонился кому-то там, в заказных ложах.
Я присмотрелся. Могло показаться, что он кланяется «куманьку», но на самом деле… Он кланялся моей «племяннице» — да, она тоже была здесь.
— Смерть — такая страшная штука, сударыня! — сказал он. — Позвольте умереть во имя ваше.
И дальше он стал читать стихи, короткие, как выпад гладиаторского меча, тоскливые, как крик сокола, яркие, как шкура тигра.
Ряды замерли, слушая, впитывая чудесные слова.
Он не дочитал. Тигр прыгнул.
Как странно… Точно такие же слова я шептал тогда…
«Держись, братец, держись!»
Все правильно. «Куманек» рассчитал верно, как и следовало рассчитывать: мой не-брат больше всего боялся смерти и забвения. Но — больше забвения, чем смерти. Поэтому…
Я потом спрашивал у сидевших в домике вместе с ним. Было трудно разобрать, но я немного знал язык, на котором говорил старый, изрезанный шрамами гладиатор, который согласился ответить мне на вопросы. Он сказал, что новичок, брошенный к ним той ночью, все время что-то бормотал. «Знаете, похоже на молитву».
Или на стихи. Или на песню.
Я пришел в цирк, чтобы посмотреть на его смерть. Мне хотелось верить, что что-то еще можно изменить, хотя я знал…
Он вышел на арену, и стал искать глазами меня. Он все же верил в помощь.
Так думал я в первый момент. Но потом понял, что на самом деле все иначе. Он искал что-то другое.
Он нашел.
И не обращая внимания на тигра, распластавшегося на песке перед прыжком, не замечая удивленных возгласов, поклонился кому-то там, в заказных ложах.
Я присмотрелся. Могло показаться, что он кланяется «куманьку», но на самом деле… Он кланялся моей «племяннице» — да, она тоже была здесь.
— Смерть — такая страшная штука, сударыня! — сказал он. — Позвольте умереть во имя ваше.
И дальше он стал читать стихи, короткие, как выпад гладиаторского меча, тоскливые, как крик сокола, яркие, как шкура тигра.
Ряды замерли, слушая, впитывая чудесные слова.
Он не дочитал. Тигр прыгнул.
На-Фаул, главный царский советник
И все же — жаль. Ее высочество заслуживала лучшей участи, чем…
Н-да, а стихи, между прочим, хорошие. «Позвольте умереть во имя ваше…» и все такое. Наверное, как следует натренировался в сочинении подобных, совращая невинных девушек.
…Только до конца их уже не дочитал — зверь прыгнул, подстегнутый его же словами, когда он приподнял голос, чтобы выразить… не знаю, что он там собирался «выразить».
Хватило двух ударов лапы — «менестрель» рухнул; к зверю уже бежали укротители, забрасывали на шею тугие петли, вязали, волокли прочь. Повинуясь неосознанному побуждению, я оставил ее высочество и, расталкивая людишек, бросился на арену. Наверное, уже тогда догадывался, что он все же «достал» меня и из-за края смерти, сделал свой последний удар.
Сзади, прежде чем я побежал, всхлипнула царевна:
— «Боже, он умер во имя меня! Он…»
Вот откуда росли корни у этой истерики. Слава Богу, прошло. Знала бы она…
Когда я спрыгнул на арену, кто-то уже кричал, брызгая слюной прямо в лицо умирающему:
— Зачем?! Зачем ты сделал это?!
(Позже я узнал «кого-то». Шут. Вот и увидел я твое настоящее…) Да-а, а этот ответил:
— Лучше уж так. Может, хоть она будет помнить… Боже, зачем я вообще?..
Он дернулся в последних конвульсиях, и шут отступил прочь, теряясь в толпе, боясь быть узнанным.
А он глотал песок и царапал его ногтями — препаскудное, доложу вам, зрелище.
Н-да, а стихи, между прочим, хорошие. «Позвольте умереть во имя ваше…» и все такое. Наверное, как следует натренировался в сочинении подобных, совращая невинных девушек.
…Только до конца их уже не дочитал — зверь прыгнул, подстегнутый его же словами, когда он приподнял голос, чтобы выразить… не знаю, что он там собирался «выразить».
Хватило двух ударов лапы — «менестрель» рухнул; к зверю уже бежали укротители, забрасывали на шею тугие петли, вязали, волокли прочь. Повинуясь неосознанному побуждению, я оставил ее высочество и, расталкивая людишек, бросился на арену. Наверное, уже тогда догадывался, что он все же «достал» меня и из-за края смерти, сделал свой последний удар.
Сзади, прежде чем я побежал, всхлипнула царевна:
— «Боже, он умер во имя меня! Он…»
Вот откуда росли корни у этой истерики. Слава Богу, прошло. Знала бы она…
Когда я спрыгнул на арену, кто-то уже кричал, брызгая слюной прямо в лицо умирающему:
— Зачем?! Зачем ты сделал это?!
(Позже я узнал «кого-то». Шут. Вот и увидел я твое настоящее…) Да-а, а этот ответил:
— Лучше уж так. Может, хоть она будет помнить… Боже, зачем я вообще?..
Он дернулся в последних конвульсиях, и шут отступил прочь, теряясь в толпе, боясь быть узнанным.
А он глотал песок и царапал его ногтями — препаскудное, доложу вам, зрелище.