Елена Арсеньева
Французский поцелуй
(Императрица Елизавета Петровна)
Париж, Версаль, апартаменты маркизы де Помпадур, 1755 год
– Не хмурьтесь, м… мадемуазель. Что такое? Вам неудобно?
– Я ненавижу корсеты!
– О, понимаю. При вашем сложении корсета вроде бы и не надобно, талия ваша удивительно тонка, однако что поделаешь: таковы узаконения моды! Совершенно немыслимо даме вашего положения показаться в обществе без корсета.
– Я не могу дышать. Ох, я сейчас в обморок упаду!
– Кстати, хорошая мысль! Имейте в виду: слезы и обморок – очень сильное оружие. Не стоит применять его часто, чтобы у мужчин не выработалась привычка, но изредка пользоваться этими маленькими дамскими слабостями очень полезно.
– Благодарю за совет, мадам. Следует ли понимать его так, что вы сами порою используете сии маленькие слабости в отношениях с его величеством?
Дама, которой адресовалась реплика, подняла тщательно подчерненные брови. Вообще-то она родилась светлой блондинкой (совершенно белобрысой!) и брови име —
ла белесые, да и вообще была довольно бесцветна, однако об этом никто не догадывался, ибо все ухищрения косметики были к услугам самой могущественной особы во Франции – мадам Помпадур, фаворитки его величества короля Людовика XV. Что и говорить, особа, ненавидевшая корсеты, шутила с этой дамой весьма неосторожно…
Впрочем, мадам Помпадур находилась нынче в отличном расположении духа. Кроме того, она, бывшая некогда пылкой любовницей короля, из-за болезни превратилась теперь в его ближайшего друга и самого надежного советника. И когда речь шла о государственных делах (а сейчас в ее присутствии как раз происходила подготовка к одному из серьезнейших, какие ей только приходилось решать!), она снисходительно пропускала мимо ушей всякую ерунду вроде подобных рискованных намеков.
– Мне, пожалуй, следовало бы рассердиться, но разве это возможно, когда глядишь на такую милашку? – нежно усмехнулась она, лаская двумя пальцами шелковистый, нервно вздрагивающий подбородок «милашки». – К тому же вы правы, дитя мое. Я такая притворщица, такая притворщица… Но вы, пожалуй, дадите мне фору, как говорят наши враги англичане, не так ли? А теперь прошу вас, наденьте нашей куколке юбки, – кивнула она в сторону.
– Пресвятая Дева! – пробормотала вышеназванная «куколка», с непритворным ужасом глядя на громоздкое куполообразное сооружение из пяти рядов закругленных тростниковых прутьев, которое выставил на середину комнаты портной. Внизу сооружение было непомерно широким, а вверху сужалось до размеров затянутой в корсет талии. Обручи скреплялись меж собой клеенкой. – А вот интересно, как в этом reifrock[1] прикажете падать в обморок?! Обручи-то сломаются!
– Вы предпочитаете немецкое название? – удивилась мадам Помпадур. – Мне больше по душе наше французское слово «кринолин». И не пугайтесь, тростник достаточно гибкий, и сломать его очень непросто. Разве вы не убедились в этом на балу у герцога де Ниверне, когда некая высокая особа повалила вас на оттоманку и задрала вам юбки? А, моя прелесть?
«Моя прелесть» мысленно сказала: «Туше!»[2] – и сделала мадам Помпадур самую бесхитростную и чуточку виноватую улыбку, ибо упомянутой высокой особой был сам король…
После чего надевание кринолина и натягивание на него двух юбок, нижней – с легкими, воздушными оборками, и верхней, с разрезом спереди, дабы были видны эти самые оборки, она перенесла в смиренном молчании, изредка перемежаемом страдальческими вздохами.
– Ну вот, – довольно сказала мадам Помпадур, когда последние булавки были прилажены, а последние шнурки завязаны. – С одеждой покончено, теперь кутюрье может уйти, а мы пригласим куафера. Ну, полно кланяться, мсье, у нас мало времени. Прошу вас, угомонитесь! А вы, – дама вновь кивнула в сторону, – лучше займитесь прической этого очаровательного создания.
– Рад служить, мадам! Счастлив служить… – засуетился куафер.
– О-о! Ради всего святого, осторожней! – завопило вдруг «создание». – Вы обожгли мне лоб! Разве не лучше было бы надеть парик, чем навивать эти дурацкие бараньи кудряшки?!
– О Боже, вы рассуждаете, словно какая-нибудь прусская графиня, которая живет допотопными представлениями о красоте! – возмутилась мадам Помпадур, в душе которой ненависть к пруссакам равнялась только ненависти к англичанам. – Парики уже отошли в прошлое, их носят только крестьяне, а что касается дамы, доверие которой вы должны завоевать, то она их никогда не любила. Она гордится своими рыжими волосами и лишь слегка припудривает их, а причесывает гладко или немного взбивая. Ну, гладкая прическа вам едва ли пойдет, поэтому здесь надо будет поднять, и еще вот здесь, а тут мы опустим локон. – И мадам Помпадур, делая вокруг своей бесподобно причесанной и, к слову сказать, весьма разумной головы причудливые жесты, дала понять куаферу, что именно от него требуется.
Куафер оказался мастером своего дела, и спустя какое-то время мадам восторженно вздохнула:
– Ах, это истинное произведение искусства! Вам нравится?
– Неужели вы думаете, что я смогу сделать это самостоятельно?! – ответило вопросом на вопрос «произведение искусства», взирая в зеркало со странным выражением, в котором тоска мешалась с восхищением. – Никогда в жизни! Или вы намерены пришпилить платье булавками к моему телу, а голову облить растопленным бараньим жиром, чтобы сия прическа закрепилась на несколько месяцев кряду? А?
Мадам Помпадур побледнела и так закатила глаза, словно намеревалась немедленно упасть в обморок и доказать объекту своих забот гибкость тростниковых обручей на своем кринолине.
– С вами поедет куафер и лучшая из моих камеристок, – наконец выговорила она слабым голосом, доставая из рукава надушенный платочек и нюхая его, как если бы одно лишь только упоминание о растопленном бараньем сале сделало окружающую атмосферу зловонной. – И все, довольно болтовни. Нам пора идти. Нас ждут принц де Конти[3] и… и его величество король!
Санкт-Петербург, Зимний дворец, будуар императрицы Елизаветы, 1755 год
– Туже затяни! – сердито сказала Елизавета. – Слышишь, Маврушка?! Еще туже!
Маврушка, вернее, графиня Мавра Егоровна Шувалова, в девичестве Шевелева, была лучшей подругой государыни Елизаветы Петровны еще в ту пору, когда императрица была всего лишь рыжей царевной Елисаветкой, без всякой надежды взиравшей в будущее. Мавра оставалась в числе ближайших к ней дам и ныне, спустя четырнадцать лет после того судьбоносного ноябрьского дня, когда оная Елисаветка на плечах гвардейцев, ошалелых, как и царевна, от собственной смелости, ворвалась в Зимний дворец и свалила с престола императора-младенца Иоанна Антоновича VI, а также его мать-регентшу Анну Леопольдовну вкупе с супругом, Антоном-Ульрихом Брауншвейгским[4]. Выбора тогда у Елисаветки не было: несмотря на леность и скудоумие правительницы, до нее начала доходить мысль об опасности иметь у себя под боком дочь Петра, которую поддерживает гвардия, и царевну со дня на день мог ожидать монастырь либо вовсе плаха. Теперь Анны Леопольдовны уже в живых нет – после холмогорской-то ссылки! – а Иоанн гниет в Шлиссельбурге. Впрочем, при дворе о нем не говорят, его как бы и вовсе нет на свете.
Ну что же, царствование, начавшееся после этаких-то страстей Господних, оказалось совсем даже неплохим. А уж какие страшные приметы громоздились одна на другую во время коронации! И триумфальная арка, под которой должна была проехать Елизавета, вдруг оказалась повреждена, и во время пира у нее с шеи неприметно соскользнуло и невесть куда задевалось жемчужное ожерелье баснословной цены (ой, на том пиру вино такой рекой лилось, что себя потерять недолго было, а уж каким-то там жемчугам исчезнуть сам Бог велел!), и иллюминация не удалась (задумано-то было широко и пышно, а получился всего лишь жалкий пшик), и Преображенский дворец, любимый Елизаветой, потому что она в нем родилась, сгорел в одночасье… Эти приметы пророчили России весьма печальную судьбу, однако она в руке Елизаветы (в нежной ручке, подумала императрица, руки которой и впрямь были необычайно хороши, белы и мягки, однако в то же время весьма тяжелы, в чем вполне могли убедиться ее приближенные, ибо она с чисто русской щедростью и чисто петровской вспыльчивостью раздавала оплеухи направо и налево) и с помощью Божией неприятелями не стеснена, границ своих, установленных Петром I, не потеряла, а кое-какие вспыхнувшие войнушки оканчивает победоносно… Правда, на самых дальних границах, на реке Амуре, под стенами какого-то Богом забытого Албазина, зашевелились китайцы, желающие отнять у русских то, что некогда русские отняли у них, однако Господь не попустит ущемления великой России, Бог не оставит верную, богобоязненную дочь свою, российскую государыню! Так подумала Елизавета и размашисто перекрестилась.
От этого неосторожного движения Мавра Егоровна нечаянно выпустила шнурки уже совсем было затянутого корсета, и весь ее получасовой труд по превращению обширной талии императрицы в осиную пропал втуне.
– А, за-ра-за! – пробормотала Елизавета, ловя свалившийся корсет и с некоторым недоумением озирая свои выпущенные на волю более чем пышные формы. – С чего это я так раздалась?
– Небось раздашься, ежели станешь на Масленой неделе по две дюжины блинков в один присест лопать! – буркнула Марья Богдановна Головина, вдова адмирала Ивана Михайловича Головина, по прозвищу Хлоп-баба. Марья Богдановна была столь зла, что, совершенно как змея, яду своего сдержать не могла. Добросердечная Елизавета ее за это жалела и не слишком-то обижалась – тем паче что насчет блинков сказана была чистая правда.
– Да будет тебе, – беззлобно усмехнулась императрица. – Не все коту Масленица, придет и Великий пост, а там ни щей мясных, ни буженины, ни кулебяки, ни каши гречневой с топленым маслом… Стану один квас пить да варенье есть, ну и опять отощаю, что весенняя волчица.
Графиня Анна Карловна Воронцова, урожденная Скавронская, двоюродная сестра Елизаветы по матери, подавила горестный вздох. Она знала истовость императрицы в исполнении церковных обрядов. Стороннему наблюдателю во время Великого поста могло показаться, что Елизавета всерьез решилась уморить себя голодом: ей даже случалось падать в обморок во время богослужений (скоромного-то нельзя, а рыбы она не любила). Приближенные наперебой подражали ей, и Анна Карловна заранее страдала от предстоящих голодовок.
Приотворилась дверь, и графиня увидела мелькнувшее в щелке встревоженное лицо мужа, вице-канцлера Михаила Илларионовича Воронцова. Перехватив его напряженный взгляд, Анна Карловна чуть заметно пожала плечами и воздела глаза к небу. Это означало: надо ждать.
Впрочем, Воронцов и сам знал, что к императрице можно прорваться для серьезного разговора не прежде, чем она посоветуется о прошлом и о будущем с окружающими ее образами святых, а это может длиться часами. И уж конечно, не прежде, чем ее зеркало удостоверит, что нет никого прекраснее в мире, нежели императрица Елизавета Петровна.
Это была отчасти правда… Французский посланник маркиз Брейтейль доносил своему двору: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий цвет с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра. Впрочем, эта свежесть достигается с каждым днем все с большим трудом. Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность!»
Страсть к нарядам и к уходу за своей красотой у русской императрицы граничила с безумием. Как говорится, всяким модам свойственно подвергаться преувеличению. У Елизаветы в 1753 году, при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев. Впрочем, их еще оставалось десятка полтора тысяч, да плюс полные сундуки туфель, шелковых чулок, сотни кусков французских тканей. Многие платья она не надела ни разу в жизни, потому что более всего любила светлые или белые материи, затканные золотыми или серебряными цветами, а темные так и оставались в шкафах. Впрочем, чтобы, Господи помилуй, мимо нее не прошло ничто новое, прибывшее из королевства мод, она приказывала своим поверенным немедленно посещать все прибывающие в Санкт-Петербург корабли и покупать все новинки, привозимые ими. Прежде чем кто другой их увидит! – говорила Елизавета Петровна…
Между тем время утреннего туалета императрицы шло да шло. Сражение с корсетом было наконец выиграно; настал черед прически. Прекрасные рыжие волосы государыни уже отросли – так же, как волосы всех ее придворных дам. Анна Карловна с некоторой дрожью вспомнила недавнюю жуткую затею государыни: как-то раз, не в силах смыть дурную краску со своих волос, придавшую им неприятный белесый оттенок, она просто-напросто велела обрить себе голову. Елизавета пожалела об этом через минуту – когда нацепила вороной парик и в очередной раз убедилась, что носить это ей противопоказано. Вообразив изящно причесанные головки ее придворных дам и среди них свою, напоминающую воронье гнездо, Елизавета вскипела – и мигом отдала приказ всем – всем до единой! – дамам, являвшимся во дворец, в первую очередь своим фрейлинам и ближним дамам, называемым чесальщицами, также обриться и нацепить черные парики. Боже мой, какой это был ужас, сколько слез пролилось тогда, сколько проклятий вырвалось сквозь стиснутые зубы! Хотя, казалось бы, уже пора было бы дамам привыкнуть к чудачествам Елизаветы Петровны! Она никому не дозволяла делать новую прическу прежде, чем вволю не наносится ее сама. Ослушавшихся ждала самая строгая кара. Анна Васильевна Салтыкова получила увесистую пощечину на балу (а ведь отец ее принимал самое деятельное участие в перевороте 1741 года!) за прическу à la coque. Да и участь Натальи Федоровны Лопухиной, чья жизнь и судьба рухнули после того, как она решилась завить локоны и украсить их розою (в нарушение императрицына запрета!), еще не забылась, хоть с той поры прошло более десяти лет.[5]
Впрочем, дураков вокруг Елизаветы было гораздо меньше, чем она полагала, и люди прекрасно понимали, что роза в прическе имеет к причинам ссылки Лопухиной такое же отношение, как куверт Елисаветки, поставленный на ненадлежащее место Рейнгольдом Левенвольде, обер-гофмаршалом и распорядителем стола императрицы Анны Иоанновны. Высокомерный русофоб Рейнгольд некогда отверг авансы Елисаветки, а Лопухина, бывшая старше императрицы на десять лет, имела наглость считаться первой красавицей при дворе…
Словом, пример Натальи Федоровны научил смирению даже самых строптивых, и более в модницы никто не лез. Впрочем, оттого, что государыня меняла платья ежедневно, а иногда и ежечасно (например, на балах, когда, вволю наплясавшись, соизволяла взопреть), дамы хотя бы по части нарядов не слишком отставали от моды.
– Не хмурьтесь, м… мадемуазель. Что такое? Вам неудобно?
– Я ненавижу корсеты!
– О, понимаю. При вашем сложении корсета вроде бы и не надобно, талия ваша удивительно тонка, однако что поделаешь: таковы узаконения моды! Совершенно немыслимо даме вашего положения показаться в обществе без корсета.
– Я не могу дышать. Ох, я сейчас в обморок упаду!
– Кстати, хорошая мысль! Имейте в виду: слезы и обморок – очень сильное оружие. Не стоит применять его часто, чтобы у мужчин не выработалась привычка, но изредка пользоваться этими маленькими дамскими слабостями очень полезно.
– Благодарю за совет, мадам. Следует ли понимать его так, что вы сами порою используете сии маленькие слабости в отношениях с его величеством?
Дама, которой адресовалась реплика, подняла тщательно подчерненные брови. Вообще-то она родилась светлой блондинкой (совершенно белобрысой!) и брови име —
ла белесые, да и вообще была довольно бесцветна, однако об этом никто не догадывался, ибо все ухищрения косметики были к услугам самой могущественной особы во Франции – мадам Помпадур, фаворитки его величества короля Людовика XV. Что и говорить, особа, ненавидевшая корсеты, шутила с этой дамой весьма неосторожно…
Впрочем, мадам Помпадур находилась нынче в отличном расположении духа. Кроме того, она, бывшая некогда пылкой любовницей короля, из-за болезни превратилась теперь в его ближайшего друга и самого надежного советника. И когда речь шла о государственных делах (а сейчас в ее присутствии как раз происходила подготовка к одному из серьезнейших, какие ей только приходилось решать!), она снисходительно пропускала мимо ушей всякую ерунду вроде подобных рискованных намеков.
– Мне, пожалуй, следовало бы рассердиться, но разве это возможно, когда глядишь на такую милашку? – нежно усмехнулась она, лаская двумя пальцами шелковистый, нервно вздрагивающий подбородок «милашки». – К тому же вы правы, дитя мое. Я такая притворщица, такая притворщица… Но вы, пожалуй, дадите мне фору, как говорят наши враги англичане, не так ли? А теперь прошу вас, наденьте нашей куколке юбки, – кивнула она в сторону.
– Пресвятая Дева! – пробормотала вышеназванная «куколка», с непритворным ужасом глядя на громоздкое куполообразное сооружение из пяти рядов закругленных тростниковых прутьев, которое выставил на середину комнаты портной. Внизу сооружение было непомерно широким, а вверху сужалось до размеров затянутой в корсет талии. Обручи скреплялись меж собой клеенкой. – А вот интересно, как в этом reifrock[1] прикажете падать в обморок?! Обручи-то сломаются!
– Вы предпочитаете немецкое название? – удивилась мадам Помпадур. – Мне больше по душе наше французское слово «кринолин». И не пугайтесь, тростник достаточно гибкий, и сломать его очень непросто. Разве вы не убедились в этом на балу у герцога де Ниверне, когда некая высокая особа повалила вас на оттоманку и задрала вам юбки? А, моя прелесть?
«Моя прелесть» мысленно сказала: «Туше!»[2] – и сделала мадам Помпадур самую бесхитростную и чуточку виноватую улыбку, ибо упомянутой высокой особой был сам король…
После чего надевание кринолина и натягивание на него двух юбок, нижней – с легкими, воздушными оборками, и верхней, с разрезом спереди, дабы были видны эти самые оборки, она перенесла в смиренном молчании, изредка перемежаемом страдальческими вздохами.
– Ну вот, – довольно сказала мадам Помпадур, когда последние булавки были прилажены, а последние шнурки завязаны. – С одеждой покончено, теперь кутюрье может уйти, а мы пригласим куафера. Ну, полно кланяться, мсье, у нас мало времени. Прошу вас, угомонитесь! А вы, – дама вновь кивнула в сторону, – лучше займитесь прической этого очаровательного создания.
– Рад служить, мадам! Счастлив служить… – засуетился куафер.
– О-о! Ради всего святого, осторожней! – завопило вдруг «создание». – Вы обожгли мне лоб! Разве не лучше было бы надеть парик, чем навивать эти дурацкие бараньи кудряшки?!
– О Боже, вы рассуждаете, словно какая-нибудь прусская графиня, которая живет допотопными представлениями о красоте! – возмутилась мадам Помпадур, в душе которой ненависть к пруссакам равнялась только ненависти к англичанам. – Парики уже отошли в прошлое, их носят только крестьяне, а что касается дамы, доверие которой вы должны завоевать, то она их никогда не любила. Она гордится своими рыжими волосами и лишь слегка припудривает их, а причесывает гладко или немного взбивая. Ну, гладкая прическа вам едва ли пойдет, поэтому здесь надо будет поднять, и еще вот здесь, а тут мы опустим локон. – И мадам Помпадур, делая вокруг своей бесподобно причесанной и, к слову сказать, весьма разумной головы причудливые жесты, дала понять куаферу, что именно от него требуется.
Куафер оказался мастером своего дела, и спустя какое-то время мадам восторженно вздохнула:
– Ах, это истинное произведение искусства! Вам нравится?
– Неужели вы думаете, что я смогу сделать это самостоятельно?! – ответило вопросом на вопрос «произведение искусства», взирая в зеркало со странным выражением, в котором тоска мешалась с восхищением. – Никогда в жизни! Или вы намерены пришпилить платье булавками к моему телу, а голову облить растопленным бараньим жиром, чтобы сия прическа закрепилась на несколько месяцев кряду? А?
Мадам Помпадур побледнела и так закатила глаза, словно намеревалась немедленно упасть в обморок и доказать объекту своих забот гибкость тростниковых обручей на своем кринолине.
– С вами поедет куафер и лучшая из моих камеристок, – наконец выговорила она слабым голосом, доставая из рукава надушенный платочек и нюхая его, как если бы одно лишь только упоминание о растопленном бараньем сале сделало окружающую атмосферу зловонной. – И все, довольно болтовни. Нам пора идти. Нас ждут принц де Конти[3] и… и его величество король!
Санкт-Петербург, Зимний дворец, будуар императрицы Елизаветы, 1755 год
– Туже затяни! – сердито сказала Елизавета. – Слышишь, Маврушка?! Еще туже!
Маврушка, вернее, графиня Мавра Егоровна Шувалова, в девичестве Шевелева, была лучшей подругой государыни Елизаветы Петровны еще в ту пору, когда императрица была всего лишь рыжей царевной Елисаветкой, без всякой надежды взиравшей в будущее. Мавра оставалась в числе ближайших к ней дам и ныне, спустя четырнадцать лет после того судьбоносного ноябрьского дня, когда оная Елисаветка на плечах гвардейцев, ошалелых, как и царевна, от собственной смелости, ворвалась в Зимний дворец и свалила с престола императора-младенца Иоанна Антоновича VI, а также его мать-регентшу Анну Леопольдовну вкупе с супругом, Антоном-Ульрихом Брауншвейгским[4]. Выбора тогда у Елисаветки не было: несмотря на леность и скудоумие правительницы, до нее начала доходить мысль об опасности иметь у себя под боком дочь Петра, которую поддерживает гвардия, и царевну со дня на день мог ожидать монастырь либо вовсе плаха. Теперь Анны Леопольдовны уже в живых нет – после холмогорской-то ссылки! – а Иоанн гниет в Шлиссельбурге. Впрочем, при дворе о нем не говорят, его как бы и вовсе нет на свете.
Ну что же, царствование, начавшееся после этаких-то страстей Господних, оказалось совсем даже неплохим. А уж какие страшные приметы громоздились одна на другую во время коронации! И триумфальная арка, под которой должна была проехать Елизавета, вдруг оказалась повреждена, и во время пира у нее с шеи неприметно соскользнуло и невесть куда задевалось жемчужное ожерелье баснословной цены (ой, на том пиру вино такой рекой лилось, что себя потерять недолго было, а уж каким-то там жемчугам исчезнуть сам Бог велел!), и иллюминация не удалась (задумано-то было широко и пышно, а получился всего лишь жалкий пшик), и Преображенский дворец, любимый Елизаветой, потому что она в нем родилась, сгорел в одночасье… Эти приметы пророчили России весьма печальную судьбу, однако она в руке Елизаветы (в нежной ручке, подумала императрица, руки которой и впрямь были необычайно хороши, белы и мягки, однако в то же время весьма тяжелы, в чем вполне могли убедиться ее приближенные, ибо она с чисто русской щедростью и чисто петровской вспыльчивостью раздавала оплеухи направо и налево) и с помощью Божией неприятелями не стеснена, границ своих, установленных Петром I, не потеряла, а кое-какие вспыхнувшие войнушки оканчивает победоносно… Правда, на самых дальних границах, на реке Амуре, под стенами какого-то Богом забытого Албазина, зашевелились китайцы, желающие отнять у русских то, что некогда русские отняли у них, однако Господь не попустит ущемления великой России, Бог не оставит верную, богобоязненную дочь свою, российскую государыню! Так подумала Елизавета и размашисто перекрестилась.
От этого неосторожного движения Мавра Егоровна нечаянно выпустила шнурки уже совсем было затянутого корсета, и весь ее получасовой труд по превращению обширной талии императрицы в осиную пропал втуне.
– А, за-ра-за! – пробормотала Елизавета, ловя свалившийся корсет и с некоторым недоумением озирая свои выпущенные на волю более чем пышные формы. – С чего это я так раздалась?
– Небось раздашься, ежели станешь на Масленой неделе по две дюжины блинков в один присест лопать! – буркнула Марья Богдановна Головина, вдова адмирала Ивана Михайловича Головина, по прозвищу Хлоп-баба. Марья Богдановна была столь зла, что, совершенно как змея, яду своего сдержать не могла. Добросердечная Елизавета ее за это жалела и не слишком-то обижалась – тем паче что насчет блинков сказана была чистая правда.
– Да будет тебе, – беззлобно усмехнулась императрица. – Не все коту Масленица, придет и Великий пост, а там ни щей мясных, ни буженины, ни кулебяки, ни каши гречневой с топленым маслом… Стану один квас пить да варенье есть, ну и опять отощаю, что весенняя волчица.
Графиня Анна Карловна Воронцова, урожденная Скавронская, двоюродная сестра Елизаветы по матери, подавила горестный вздох. Она знала истовость императрицы в исполнении церковных обрядов. Стороннему наблюдателю во время Великого поста могло показаться, что Елизавета всерьез решилась уморить себя голодом: ей даже случалось падать в обморок во время богослужений (скоромного-то нельзя, а рыбы она не любила). Приближенные наперебой подражали ей, и Анна Карловна заранее страдала от предстоящих голодовок.
Приотворилась дверь, и графиня увидела мелькнувшее в щелке встревоженное лицо мужа, вице-канцлера Михаила Илларионовича Воронцова. Перехватив его напряженный взгляд, Анна Карловна чуть заметно пожала плечами и воздела глаза к небу. Это означало: надо ждать.
Впрочем, Воронцов и сам знал, что к императрице можно прорваться для серьезного разговора не прежде, чем она посоветуется о прошлом и о будущем с окружающими ее образами святых, а это может длиться часами. И уж конечно, не прежде, чем ее зеркало удостоверит, что нет никого прекраснее в мире, нежели императрица Елизавета Петровна.
Это была отчасти правда… Французский посланник маркиз Брейтейль доносил своему двору: «Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий цвет с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться; обыкновенно она ужинает в два-три часа ночи и ложится спать в семь часов утра. Впрочем, эта свежесть достигается с каждым днем все с большим трудом. Четырех, пяти часов времени и всего русского искусства едва достаточно ежедневно для того, чтобы придать ее лицу желаемую обольстительность!»
Страсть к нарядам и к уходу за своей красотой у русской императрицы граничила с безумием. Как говорится, всяким модам свойственно подвергаться преувеличению. У Елизаветы в 1753 году, при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев. Впрочем, их еще оставалось десятка полтора тысяч, да плюс полные сундуки туфель, шелковых чулок, сотни кусков французских тканей. Многие платья она не надела ни разу в жизни, потому что более всего любила светлые или белые материи, затканные золотыми или серебряными цветами, а темные так и оставались в шкафах. Впрочем, чтобы, Господи помилуй, мимо нее не прошло ничто новое, прибывшее из королевства мод, она приказывала своим поверенным немедленно посещать все прибывающие в Санкт-Петербург корабли и покупать все новинки, привозимые ими. Прежде чем кто другой их увидит! – говорила Елизавета Петровна…
Между тем время утреннего туалета императрицы шло да шло. Сражение с корсетом было наконец выиграно; настал черед прически. Прекрасные рыжие волосы государыни уже отросли – так же, как волосы всех ее придворных дам. Анна Карловна с некоторой дрожью вспомнила недавнюю жуткую затею государыни: как-то раз, не в силах смыть дурную краску со своих волос, придавшую им неприятный белесый оттенок, она просто-напросто велела обрить себе голову. Елизавета пожалела об этом через минуту – когда нацепила вороной парик и в очередной раз убедилась, что носить это ей противопоказано. Вообразив изящно причесанные головки ее придворных дам и среди них свою, напоминающую воронье гнездо, Елизавета вскипела – и мигом отдала приказ всем – всем до единой! – дамам, являвшимся во дворец, в первую очередь своим фрейлинам и ближним дамам, называемым чесальщицами, также обриться и нацепить черные парики. Боже мой, какой это был ужас, сколько слез пролилось тогда, сколько проклятий вырвалось сквозь стиснутые зубы! Хотя, казалось бы, уже пора было бы дамам привыкнуть к чудачествам Елизаветы Петровны! Она никому не дозволяла делать новую прическу прежде, чем вволю не наносится ее сама. Ослушавшихся ждала самая строгая кара. Анна Васильевна Салтыкова получила увесистую пощечину на балу (а ведь отец ее принимал самое деятельное участие в перевороте 1741 года!) за прическу à la coque. Да и участь Натальи Федоровны Лопухиной, чья жизнь и судьба рухнули после того, как она решилась завить локоны и украсить их розою (в нарушение императрицына запрета!), еще не забылась, хоть с той поры прошло более десяти лет.[5]
Впрочем, дураков вокруг Елизаветы было гораздо меньше, чем она полагала, и люди прекрасно понимали, что роза в прическе имеет к причинам ссылки Лопухиной такое же отношение, как куверт Елисаветки, поставленный на ненадлежащее место Рейнгольдом Левенвольде, обер-гофмаршалом и распорядителем стола императрицы Анны Иоанновны. Высокомерный русофоб Рейнгольд некогда отверг авансы Елисаветки, а Лопухина, бывшая старше императрицы на десять лет, имела наглость считаться первой красавицей при дворе…
Словом, пример Натальи Федоровны научил смирению даже самых строптивых, и более в модницы никто не лез. Впрочем, оттого, что государыня меняла платья ежедневно, а иногда и ежечасно (например, на балах, когда, вволю наплясавшись, соизволяла взопреть), дамы хотя бы по части нарядов не слишком отставали от моды.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента