Анатолий Азольский
Война на море

   Плавбаза бригады ОВРа (охраны водного района) – грузопассажирское судно, гордость не только балтийских моряков: был год, когда оно, ходившее на линии Ленинград – Лондон – Нью-Йорк, вызвалось – под громкое одобрение всех пароходств – доставить из США на Родину героический экипаж самолета, проложившего кратчайший – через Северный полюс – путь в Америку. Начало же войны застало судно в Мурманске, то есть у берегов покоренного авиаторами океана. В лучших помещениях (красное дерево, зеркала, пахло женщинами и духами) обосновался штаб бригады, а те, у кого нашивки поуже, заполнили тесные каюты, принесли в них запашки нестираных тельняшек, просоленных шинелей и кожанок, бушлатам и альпаковым курткам достался перегороженный на кубрики трюм. Мест в командирской кают-компании много, в придачу еще и музыкальный салон, средний комсостав бузил, не боясь комиссаров-замполитов. Сошлись однажды и заспорили: кому тяжельше воевать-служить? Стали загибать пальцы, подсчитывать потери, сокрушенно поцыкивая: да, очень, очень поредел, к примеру, выпуск 1940 года! Почти сто лейтенантов прибыло в Полярный из училища имени Фрунзе, ныне нет уже трети, сложили ребята буйные головушки свои за Отечество и товарища Сталина – во славу русского флота и бывшего Морского кадетского корпуса, созданного Петром Великим. Витька Оболенцев погиб в десанте на Западной Лице, у хребта Тунтури нашел могилу Юра Лебедев, Володька Ковров сгинул вместе с катером, Афанасий Мазилов затонул на торпедированном тральщике, и Колька… и Санек… и Мишка… и Борька – оба Бориса, Колесниченко и Юганов…
   Сказали о Борисе Юганове – и сразу повисла томительная пауза, тишина говорила больше слов: война – не только смерть друзей, навечно снятых с довольствия, но и возможный исход для всех тех, кто продолжает на плавбазе получать кров и пищу. Гибли на земле и на воде, конец жизни представлялся понятно, обыденно, что ли: немецкая бомба или торпеда, взрыв, раздробляющий деревянный корпус морского охотника (МО) или тральщика (ТЩ), взметнувшиеся к небу обломки, барахтанье на стылой поверхности Баренцева моря, где температура воды такова, что окочуришься зимою за две минуты… Но Борис Юганов, командир минно-торпедной боевой части (БЧ-З) подводной лодки, погибал мучительно долго, запертый в отсеке, и хотя все знали, что бывает, когда лодка подрывается на мине, никому не хотелось растравлять себя картинами помирания в замкнутом пространстве, куда из пробоины рванула вода, выдавливая людей, поднимая их к воздушной подушке, к подволоку, держа их там, посиневших и огрузневших, до тех пор, пока не завалится набок идущая ко дну лодка, и воздух пузырем, захватывая соляр и ветошь, бескозырки и деревяшки, вырвется на поверхность, ухнет и булькнет.
   Воодушевляющее, спору нет, зрелище, если ты командир МО и глубинными бомбами долбишь немецкую субмарину. Но непереносимое, жуткое, когда вспоминается курсант Боря Юганов, которого все четыре училищных года начальство шпыняло за громкий недостаток: Боря – сопел, не всегда, конечно, а перед доскою, решая задачи, или в строю, задумываясь о чем-то. В санчасть посылали, чтоб вырезать гланды или выпрямить хрящевину кривоватого носа, иногда покрикивали: «Курсант Юганов! Закройте поддувало!»
   Могильная тишина оборвалась наконец. Ругнули союзников за то, что медлят, сволочи, со вторым фронтом, однако ж – братья по оружию все-таки, сообща сражаемся, и нельзя, наверное, клеймить их, как это внушают разные политруки и замполиты, островом Мудьюг, где англичане когда-то расстреливали рабочих и крестьян. Посудачили еще немного о союзническом долге – и от острова Мудьюг перескочили на остров Сальный (ну и названьице!), на котором обосновалась зенитная батарея, сплошь девическая; два месяца назад бравые морские летчики решили на мотоботе нанести зенитчицам дружеский визит, но неопытную делегацию течением унесло к выходу из Кольского залива, едва спасли ее. Следствие по данному делу недавно завершено, приказ командующего флотом оглашен, но до сих пор, говорят, контрразведку интригует немаловажное обстоятельство. Световые сигналы, демаскирующие батарею, зенитчицы – подавали? Летчиков – наводили на себя или договорились с ними загодя? И, кажется, есть у греков какая-то сказочка о сиренах, не тех, разумеется, что гудят в тумане…
   В самой кают-компании курить нельзя, но в салоне дым поплотнее тумана, впору подавать сигналы той же сиреной или рындой, и разговоры в табачном облаке серьезные, достойные звучать на совещаниях у комбрига, поскольку обсуждалось курьезнейшее происшествие. Подрыв лодки на мине, жертв нет, лодка на плаву в надводном положении, два отсека затоплены, спасать команду приходит другая «малютка», по горизонтальным рулям люди переходят на борт спасительницы, но вдруг заартачился командир подорванной лодки, покидать нетонущий корабль не захотел, ибо повиновался уставу, где, кстати, полно нелепостей – так утверждали командиры МО и ТЩ у стола с подшивкою «Красной Звезды». С одной стороны, командир покидает корабль последним, когда убедится в невозможности спасти его, и в данном случае он обязан был уносить ноги с мостика подорванной лодки. С другой стороны – лодка-то оставалась на плаву, не тонула и была способна стрелять торпедами после дифферентовки!
   Долгий был спор, под ворошение газетных страниц, с казуистическими уточнениями, педанты и практики сошлись, однако, на том, что ключевая фраза устава «Командир покидает корабль последним» преднамеренно не определяет, какой корабль разрешается оставить командиру, в какой степени аварийности, и, следовательно, только внутреннее убеждение, основанное на совести, подвигает командира на решение, которое может для него оказаться гибельным: совесть-то – понятие не уставное! Ну, а в этом досадном случае командир проявил пижонство, работал на публику и политотдел, что опасно и глупо: обе лодки – в видимости немецких батарей, выход в эфир означал скорый налет авиации, лодку точно запеленговали бы. И все-таки со штабом флота связались по радио, командующий рыкнул на умника и позера, лодку утопили, причем первая торпеда «малютки» прошла мимо, за что командир ее получил взыскание, скрашенное приездом жены, вернувшейся из эвакуации…
   Искра, выбитая россказнями о Сальном и вроде бы угасшая, при слове «жена» разгорелась и угодила в пороховой погреб, от заполыхавшего пожара полетели дымящиеся любовные истории. Никто не врал, такого и в помине нет на Северном флоте, но все привирали, потому что говорить в кают-компании о женщинах напрямую и серьезно – бестактно по меньшей мере! Выяснилось вдруг, что, несмотря на войну, женского пола в Мурманске не убавилось: эшелонами отправляли – на юг и восток – всех невоеннообязанных летом и осенью 41-го, а глянешь ныне – баб полным-полно, на танцы в клуб железнодорожников не протиснешься, то же бабье царство в очаге культуры судоремонта, куда косяком прут союзные морячки, переизбыток женщин не только в Мурманске, но и в Полярном, во всех поселках западного берега Кольского залива. Да чего гадать – иди в Дом флота, хватай связисток! И праведными и неправедными путями возвращаются жены, увезенные в Ярославль и Горький, а где женщины – там жизнь, черт возьми! Вот недавно жена одного штурмана переоделась краснофлотцем и завалилась к мужу в каюту!
   Жизнь, знали все преотлично, и без женщин возможна, а порой и необходима, но на то и кают-компания, чтоб приукрашивать службу, всегда серо-черную, и про обилие доступных женщин трезвонили как признанные страдальцы по этой части, так и те, кому всего и хотелось-то, чтоб тарелку со щами подавал не вестовой, а существо в юбке, и ни для кого не было секретом, что женщины, о коих велась речь, те самые не замечаемые ими до войны бабенки, которые сейчас заняли святые места жен и подруг, и бабенки эти за чулки, шоколад и сигареты продаются разноплеменной братии с иностранных судов.
   Суда эти, идущие из Рейкьявика и Глазго, флот встречал у острова Медвежий и охранял их на всем пути до Мурманска и Архангельска. Тонули корабли, люди помирали на земле и в море, потери окупались ценностью грузов, особо полезных на втором году войны. Уже перевалило за середину ноября, полярная ночь: около полудня на юге серел небосклон, и через два часа вновь чернота заливала видимый глазу мир. Ни огонька в Кольском заливе, полное затемнение и в Мурманске, маяки зажигаются по особому расписанию.
   Очередной караван транспортов сформирован, к выходу в море готов, ждут плохой – для немцев – погоды и благоприятной – конвою.
 
   Как только в кают-компании заговорили о женщинах, Анатолий Калугин ушел в свою каюту. Ему вспомнилась одна ленинградская девушка, капризная и глупая, вертлявая студенточка – из тех, что прогуливают лекции, охотно идут в клуб и тут же, забросив руку на плечо пригласившего ее кавалера, забывают того, кто привел на танцы, то есть его, Толю Калугина. Плохая девушка, но – любил же, страдал, губами касался подставленных щек, на большее не рассчитывая и догадываясь, что кому-то разрешается оголять девичьи прелести, что-то там расстегивать. Нелепое прощание перед выпуском, и где теперь девушка, эвакуировалась ли, в осажденном Ленинграде осталась? Что-то было им недосказано и что-то им недослышано, так и не полюбила его девушка, а в ней – набережные, Эрмитаж, Васильевский остров. Адмиралтейский шпиль, юность и, конечно, Коля Иваньев, познакомивший его с девушкой, одноклассник, ныне командир БЧ-3 на эсминце.
   Неделю назад Калугин вернулся из госпиталя, полуторамесячное лежание в палате дорого обошлось ему. Он лишился должности, его морским охотником командовал незнакомый старший лейтенант, который при встречах с ним изображал смирение перед слепою военно-морской судьбиною, а бывший помощник, так командиром и не ставший, во всех бедах своих винил Калугина, что того еще больше озлобляло. С самого детства любил он что-то иметь в заведовании, брать без спросу положенные ему вещи и распоряжаться только ему порученными делами. Дома в деревне присматривал за козой, в школе за партой, в училище холил койку, тумбочку и винтовку, после выпуска хозяйничал на морском охотнике, утрату которого переживал так же, наверное, как и дед его, однажды хитростью цыган лишенный лошади. С командиром дивизиона разругался вдрызг, начальника штаба бригады сверлил синими дерзкими глазами, а тот сокрушенно разводил руками, на словах обещая, однако, что-нибудь придумать и дать старшему лейтенанту Анатолию Калугину заведование, какой-нибудь катер. Требовать большего Калугин опасался, чувствуя за собой вину, потому что в госпиталь попал по глупости. Охотник его лежал в дрейфе, прослушивая фарватер, и надо было, конечно, врубить моторы и полным ходом отворачивать, когда из-под солнца вынырнул немецкий самолет. Но Калугин промедлил, загляделся на немца, впервые увидел «Хейнкель-115» с поплавками вместо колес. Бомба плюхнулась в двадцати метрах от борта, взрывная волна припечатала командира МО к переборке, сломала ребра, а потом что-то закровоточило внутри.
   Тоскливо и нежно вспоминая девушку (а с нею и Колю Иваньева), Калугин не забывал о главном, о том, что ему надо воевать с немцами и, пожалуй, новое назначение поможет ему устроить сосед по госпитальной палате, капитан III ранга из штаба флота, сам предложивший содействие, как только выздоровеет. Этот влиятельный в штабе капитан III ранга уже, наверное, служит, рана у него пустяковая. До Полярного же – полчаса на мотоботе, можно под каким-либо предлогом отпроситься.
 
   Вопрос. Кто дал вам разрешение покинуть плавбазу и отправиться в Полярный?.. Напоминаю, что вы предупреждены уже об ответственности за дачу ложных показаний – как свидетель по уголовному делу…
 
   Рита Хейуорт – так звали американскую кинозвезду, и под ее прическу завивали, закручивали и расчесывали волосы женщины Мурманска и Полярного. Союзники щедро делились едой и одеждой, не жалели и кинокартин, с разрешения политотдела фильм, где «мисс Америка-1941» играла главную роль, беспрестанно показывали, крутили его и в госпитале, Калугину он осточертел, тем большую неприязнь испытывал он к буфетчице, издали напоминавшей американскую Риту, а вблизи – очень похожей на портовую шлюху. Бутерброд с сыром она Калугину не продала, потому что тот не обзавелся талонами на них, сорок рублей взяла за кисель с ломтиком хлеба.
   Он не попал в штаб флота, не пошел туда, придя на мотоботе в Полярный. Стало стыдно – потому и свернул в Дом флота, постоял в фойе у стенда с героями-североморцами, не найдя среди них ни одного одноклассника. Их восемь прибыло служить сюда полтора года назад, в живых ныне только двое – он и Коля Иваньев, и кто правил очередностью в смертном списке – неизвестно, как и то, почему так глупо и безграмотно подставил себя торпеде Афанасий Мазилов, все четыре училищных года поражавший класс и ротное начальство продуманностью каждого шага, точностью быстрых ответов на каверзные вопросы преподавателей. Никогда не терялся Афанасий, предугадывал все капризы Додонова, старшины роты, подправлял свою койку за минуту до того, как старшину обуревала блажь ко всему придираться, – а три месяца назад не смог выполнить простейший маневр, отвернул от пузырящегося следа торпеды не вправо, а влево, на свою погибель. Юра Лебедев нарвался на пулю снайпера – но, пожалуй, сам кругом виноват, если припомнить его курсантскую суматошность и непоседливость: одна тумбочка на двоих в кубрике, и Юра свой зубной порошок всегда швырял на полочку Калугина. Никак не связано сопение Бори Юганова с рогульками немецкой мины, однако ж Боре никогда ни в чем не везло: Додонов, распаляясь в гневе, выдергивал Борю из строя и наказывал его, некурящего, за тлеющий окурок в гальюне. Если уж кому везло, так – Иваньеву, Коля умел врать ловко, честно и преданно лупил глаза, среди недели выпрашивая увольнение, тетка, мол, скончалась, дядю хоронить некому, – и бежал к очередной девке.
   Фильм с Ритой Хейуорт начинался в семь вечера, публика уже толпилась у буфета, заполняла фойе, читала афишу о скором приезде московских артистов, смотреть еще раз «Кровь и песок» Калугин не хотел. И вдруг из разговора двух краснофлотцев узнал, что совсем рядом, на Каботажной пристани – эсминец, на котором служит Коля Иваньев.
   Стремительно одевшись, он выбежал на хрустящий снег Полярного, и голова его закружилась от сочного запаха чего-то ленинградского, принесенного ветром. Он спешил. Нельзя было терять ни минуты, эсминец Коли базировался в Ваенге, на той стороне Кольского залива, в Полярном бывал редко, очень редко, как и все миноносцы, штаб флота отгонял от себя крупные корабли, не мог забыть, как на глазах всего Полярного взлетел на воздух «Стремительный»…
 
   Ответ. Кто разрешил?.. Покинуть плавбазу? Разрешения на Полярный мне никто не давал, но я предупредил оперативного дежурного штаба бригады о том, где буду находиться и до какого времени…
   Вопрос. С какой целью пришли вы на борт эскадренного миноносца в/ч 26297, какие пораженческие разговоры вели и с кем?
 
   Обнялись, рассмеялись, быстренько пересказали новости, каких набежало не так уж много, поскольку виделись месяц назад, Иваньев навещал своих раненых в госпитале, заодно заскочил и к однокласснику. Дед и бабка здоровы, сообщил, оглядывая каюту, Калугин (родители его умерли давным-давно), трудятся в колхозе, все для фронта, все для победы, и так далее. Иваньев же осуждающе округлил тонкие брови, отвечая на вопрос о матери и отце в Ленинграде. «Манкируют родительскими обязанностями!» – легкомысленно отозвался о них Коля, еще и пожав плечами, как бы добавив: ну что с них взять, писал же им – эвакуируйтесь, так нет, остались, а почта ни к черту не годится, последнее письмо, сам знаешь, в августе пришло, отправлено же зимой… Железный шкафчик в каюте содержал не только папки со схемами, нашлась и фляжка со спиртом, немножко выпили и помолчали, зная, о чем молчат, а затем Иваньев вновь бодренько затараторил, пустился в безбожный треп, никак не желая вырываться из правил дурацкой курсантской игры, ими обоими затеянной на первом курсе, когда Толя Калугин, парень из передового колхоза, то ли сам по наивности, то ли решением комсомольского бюро взял шефство над егозливым ленинградским юнцом Колей Иваньевым – на потеху всему классу, который, впрочем, сам был повинен в точно таких же играх с начальством, прикидываясь то чрезмерно послушным, то склонным к самовольству. Четыре года Калугин изображал из себя дядьку-воспитателя, а Иваньев – непослушное чадо с дурным влиянием семьи: мать преподавала в Институте театра и кино, а отец надрывал билеты у входа в кинотеатр. Так четыре года и прошутействовали, и лишь однажды – там, в госпитале, месяц назад, – Иваньева вдруг прорвало, заговорил он пугающе серьезно, сказал, что, знать, и впрямь он маменькин сыночек, ему так недостает матери, а писем нет и нет, блокада, что поделаешь! В каюте же заливался соловьем, будто давал Калугину отчет о проделанной работе по заданию бюро ВЛКСМ. Он и на отличном счету у руководства, он и к ордену, говорят, представлен, это именно его – такой слух идет – переводят помощником командира на лидер «Баку»…
   – Я еще буду командиром эсминца! – совсем уж расхвастался он, картинно эдак взмахнув рукой, и потом дошел в похвальбе до того, что лично, сам, собственными силами вознамерился решить судьбу Калугина – минуя бригаду ОВРа и штаб Северного флота. Хватит, сурово предупредил он, болтаться без дела, без катера, без должности, ибо им, Калугиным, выбран неверный путь. Никто его командиром МО не назначит, потому что бригада – нищая, половина охотников небоеспособна, ходят катера на двух винтах, а то и на одном, а единственный в Мурманске портальный кран не поднимет катера на ремонт, потому что не на что ставить их, все причалы забиты грузами союзников. И винтов на замену нет! Калугину надо набраться смелости, плюнуть на бригаду и ровным строевым шагом двинуться в штаб дивизиона эсминцев, а еще лучше – вместе с ним, Иваньевым, идти к командиру корабля, немигающе уставиться на него выпуклым морским глазом и потребовать должности здесь, на этом эсминце, потому что штурман – размазня и неумеха, вот-вот будет отстранен от командования боевой частью, не лучше его и командир БЧ-2 Мишка Додонов, да, да, старшим артиллеристом здесь тот самый бывший старшина роты, зануда страшная, жить с ним в одной каюте скучно и опасно… (Додонов, будто услышал о себе, вошел в каюту, почему-то обрадовался Калугину, едва не прослезился, обнял, схватил какую-то бумажку и умчался.) Командир, продолжал Иваньев, не может не знать, что Калугин превосходно разбирается в навигационных особенностях Кольского залива и Печорской губы, с завязанными глазами проведет любой корабль, капитаны американских и английских судов больше доверяют командирам морских охотников, чем лоцманам, один этот факт сломит упорство замполита, от которого многое зависит. Здесь, конечно, есть сложности, соглашался Иваньев с Калугиным, однако – упорствовал он – они преодолимы, командир и замполит свяжутся сейчас с командующим, благо, штаб рядом, и все будет, как говорят американцы, о’кей…
   Калугина так и порывало обозвать Иваньева хвастуном и мальчишкой… Четыре года в одном строю с ним, плечо к плечу, соединил их и одинаковый рост, и буквы алфавита (на вечерней поверке фамилии обоих выпаливались одним залпом), винтовки в пирамиде тоже соседствовали, а к четвертому курсу и походить стали друг на друга – голосами и лицами, что Анну Евграфовну, мать Иваньева, веселило. Поэтому бывший командир МО не верил ни единому слову командира БЧ-3 эсминца, хорошо зная курсанта Иваньева. Будто сам Коля не ведает об унизительной тягомотине любых кадровых перемещений, о том, что тыл, оправдывая свое удаление от фронта и безопасное существование, придирается к каждой буковке в рапорте и всегда сыщет документ, что-либо запрещающий. Внимая сумасбродным речам друга, Калугин поражался, тем не менее, осведомленности Иваньева: Коля, которому, кроме самого эсминца, знать ничего не велено и не положено, был отлично осведомлен о делах в штабе бригады ОВРа, кто какую должность занимает, сколько лет на ней прослужил и на что может рассчитывать, не говоря уж о комсоставе обоих дивизионов эсминцев; три английских тральщика базировались в Ваенге – так Иваньев посвящен был в организацию службы на них.
   Пристальное внимание Коли к продвижениям по службе Калугину не понравилось, с еще большим недоверием выслушал он очередной безумный прожект: на плавбазу не возвращаться, остаться здесь, на эсминце, выйти на нем в море. Через несколько часов конвой тронется в обратный путь, бросок до Медвежьего и обратно, уж на пять-шесть суток командир своей волей возьмет Калугина дублером штурмана, и вообще – не стыдно ли давить клопа в каюте на плавбазе, пора приниматься за настоящее дело, служить на грозном боевом корабле, самом быстроходном в мире! (Вновь заскочил на минуту Додонов, подхватил мысль, одобрил.) Калугин еще не дал согласия, а Иваньев уже вылетел из каюты, вернулся нескоро и несколько обескураженным, покачал головой: «Замполит против…»
   Они молчали. Стояли друг против друга. Глаза их встретились наконец – в обоюдном понимании, будто они битый час громко, чуть ли не с надрывом спорили о чем-то чрезвычайно важном и только сейчас пришли к единому мнению. Иваньев, от матери перенявший изощренную жестикуляцию, чуть подал себя вперед и выкинул руки, хватаясь за незримый машинный телеграф и давая правой машине «полный вперед», а левой – «полный назад», то есть то, что ошибочно сделал Афанасий Мазилов, и то, что это была ошибка, стоившая жизни однокласснику, тоже было показано: Коля исказил лицо зверским выражением ужаса, а затем голова его скорбно поникла.
   Спирт и копченая треска завершили полезный обоим разбор боевого эпизода: Иваньеву и Калугину торпеда теперь не страшна, а командир МО испытал уже и осколки, прошившие рубку, и ударную волну от взрыва бомбы, и мину, капризом волны уведенную от борта, и мель, на которую едва не сел охотник, и пожар, охвативший машинное отделение, и еще многое, так и оставшееся неувиденным и непонятым.
 
   Ответ. На эсминец я пришел повидаться с другом и одноклассником по училищу старшим лейтенантом Иваньевым. Никаких пораженческих разговоров я ни с кем не вел. На кораблях Северного флота пораженческих настроений не было и нет. Встретился я там и со старшим лейтенантом Додоновым, который кончал наше училище двумя годами раньше и был в нашей роте старшиной…
   Вопрос. К старшему лейтенанту Додонову мы еще вернемся. Скажите, как близко вы знаете Николая Евгеньевича Иваньева и его семью?..
 
   Вот уж чем славен был в училище Коля Иваньев, так это умением выжимать из обстоятельств и людей все наивозможнейшее. Книгу интересную дадут до утра – ночью в гальюне спрячется и прочитает от корки до корки. Достанется по недоразумению бачок каши – слопает всю и ложку оближет. Увольняли курсантов до 23.00, и если Иваньев прибегал раньше, то в училище не совался, выгуливал увольнение до конца, до последней минуты, дыша морским воздухом у памятника Крузенштерну или, бывали и такие случаи, охмуряя девиц, только что проводивших знакомых и возлюбленных до училищного подъезда, успевая выцедить из разомлевших ленинградок все их, так сказать, тактико-технические данные, чтобы утром или позже, в присутствии знакомых и возлюбленных, наплести: а вот недавно познакомился с одной особой, – и выкладывал, как по формуляру, адрес, телефон, имя, во что одета, где учится.
   И Калугина решил Иваньев использовать на полную катушку, о чем тот сразу догадался, потому что хозяин каюты смахнул со столика крошки в подставленную газету и застыл в чересчур знакомой Калугину позе: указательный палец припечатывает уста, из которых вот-вот вырвется сногсшибательная новость, глаза буравят собеседника, как бы проверяя его на способность молчать до гроба и не поражаться услышанному. Палец оторвался от уст и прочертил в накуренной каюте контуры того, что не могло не быть женской фигурой, глаза томно закатились, плечи подергались, а бедра подвигались, рисуя мужскому воображению куда-то спешащую девушку. Иваньев заговорил наконец – понизив голос, сообщая другу великую тайну. Два часа назад он, Иваньев, здесь, на пристани, совершенно случайно познакомился с пробегавшей девицей, штабной медсестрой, очень недурной, хотя, разумеется, темнота полярной ночи может омолодить или застарить женщину, но по голосу – явно не сорокалетняя кокша с буксира.
   – Я напустил на нее ядовитое облако своего обаяния!.. – расписывал очередной подвиг Коля Иваньев, всегда цветисто выражавшийся, когда речь шла о покоренных им женщинах. – Она готова была отдаться мне на стенке, но я был, как всегда, благоразумен и сладостный миг перенес на будущее. Короче, я учел твои интересы и отстранил Додонова от участия в боевой операции…
   Заключалась «боевая операция» в следующем. У штабной медсестры Тани есть подруга телефонистка Вера, а у них обеих – двухкомнатная квартира в доме, где живут семьи комсостава. Первый подъезд, второй этаж, квартира шесть – именно здесь Таня и Вера будут ожидать их, Иваньева и Калугина, в семь вечера четвертого декабря сего, то есть одна тысяча девятьсот сорок второго, года! Договорились?
   Калугин слушал, сдерживая раздражение. Что это за добрые феи среди залапанных интендантами девок? Какая квартира в полуголодном и мерзлом Полярном? Что за точность во времени, когда неизвестно, где будут они, Калугин и Иваньев, четвертого декабря? Эсминец-то либо в море, либо в Ваенге, не определена и судьба самого Калугина. Смешно, черт побери, ребячество, такое же сумасбродство, как мгновенный перевод из бригады ОВРа в дивизион эскадренных миноносцев. Очередная шуточка друга Коли.
   Иваньев отпарировал немедленно. Ему точно известно, что эсминец утром четвертого придет в Полярный, на сутки. Как раз четвертого – счастливое совпадение! – у Тани и Веры свободный от вахт и дежурств день. А две с чем-то недели, отделяющие сегодняшний день от четвертого декабря, Калугин сиднем будет сидеть на плавбазе, никуда его не назначат, отпроситься до утра пятого сам морской бог велит. Вперед, к завоеванию женских высот! То есть низин. Да здравствует день рождения!
   – Это чей еще день рождения?
   – Мой! – Иваньев взмахнул рукой так, будто давал команду поднимать занавес. – Ради моего дня рождения медсестра и телефонистка накроют стол. А я поклялся, что буду с шампанским!
   Насколько помнил Калугин, день рождения Иваньева падал на какой-то летний месяц, на практику, иначе Анна Евграфовна и Евгений Борисович устраивали бы празднество и Калугина обязательно приглашали бы. Врал Иваньев, врал – и подвернувшейся медсестричке, и другу.
   Соврал и Калугин, пообещав четвертого декабря быть в Доме флота и не сомневаясь в том, что намеченная встреча не состоится.
   – Прекрасно! – восхитился Иваньев. – Значит, около половины седьмого вечера у Дома флота… А это – тебе, – наклонился он к чемодану и достал сверточек. – Шерстяные носки, до пупа, выменял у негра, бегают по Мурманску союзнички, только и слышишь «чейндж» да «чейндж», давай, мол, меняться, страсть у них такая, негр у меня выклянчил БТЩ, – деловито пояснил Иваньев, имея в виду, конечно, не базовый тральщик (БТЩ), а «Бревна-Тряпки-Щепки», табачную смесь, которую выдавали вместо махорки…
 
   Ответ. Как близко я знаю Колю Иваньева… Одноклассник же! Вместе учились! А познакомились на вступительных экзаменах в училище имени Фрунзе, было это в 1936 году, летом… Подружились. Ну, и стал бывать у него дома, он ленинградец.
   Вопрос. Сколь часты были ваши посещения дома Иваньевых? И о чем говорили в семье Иваньевых?..
 
   Пора было уходить, Иваньев заступал на вахту в полночь, хоть пару часов ему надо поспать. В корму шли по жилой палубе, а время было такое: вечерний чай, – и святое флотское гостеприимство обязывало Иваньева пригласить друга в кают-компанию. Что он и сделал, но так необязательно, удрученно и неловко, что удивленный Калугин приостановился, замер и Иваньев, от него и пахнуло на Калугина ощущением тревоги, как если бы в кают-компании перекатывалась с борта на борт неразряженная мина. Коля Иваньев стыдился чего-то и старался увести Калугина от опасности, подстерегавшей обоих там, где ее не могло быть, потому что кают-компания в часы приема пищи – не только столовая, но и клуб, место дружеских встреч среднего комсостава.
   Двинулись дальше, к трапу на верхнюю палубу, – и вынуждены были вновь остановиться и развернуться, пропуская командира корабля. Не зная даже, что за человек идет навстречу, можно было догадаться: командир! Поступь и уверенные движения того, перед кем все вытянутся по безмолвной команде «смирно», беспрекословно уступят дорогу и молча разрешат делать то, что тому заблагорассудится. Деревня, где родился Толя Калугин, позволяла председателю колхоза ходить без спросу по избам, залезать в сараи, поднимать крышки над чугунками с едой, – и в скользнувшем взгляде командира Калугин увидел приветливую председательскую нагловатость. По сходне сошли на пристань. Долгое прощание исключалось, Иваньев был в кителе и фуражке, погода, правда, позволяла любоваться собою – редкая для Полярного, морозноватая, со слабым ветерочком, который нашептывал о верности людям, чьи легкие наполняются им, движущимся воздухом. Снег был сухим, колючим, щекочущим. Вдруг Иваньев произнес быстро:
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента