---------------------------------------------------------------
Из библиотеки Олега Колесникова
---------------------------------------------------------------
(Истинное происшествие.)
Александра Федоровича Керенского я увидел впервые
двадцатого декабря тысяча девятьсот шестнадцатого года в
обеденной зале санатории Олила. Нас познакомил присяжный
поверенный Зацареный из Туркестана. О Зацареном я знал, что он
сделал себе обрезание на сороковом году жизни. Великий князь
Петр Николаевич, опальный безумец, сосланный в Ташкент, дорожил
дружбой Зацареного. Великий князь этот ходил по улицам Ташкента
нагишом, женился на казачке, ставил свечи перед портретом
Вольтера, как перед образом Иисуса Христа и осушил
беспредельные равнины Аму-Дарьи. Зацареный был ему другом.
Итак - Олила. В десяти километрах от нас сияли синие
граниты Гельсингфорса. О, Гельсингфорс, любовь моего сердца. О,
небо, текущее над эспланадой и улетающее, как птица.
Итак - Олила. Северные цветы тлеют в вазах. Оленьи рога
распростерлись на сумрачных плафонах. В обеденной зале пахнет
сосной, прохладной грудью графини Тышкевич и шелковым бельем
английских офицеров.
За столом рядом с Керенским сидит учтивый выкрест из
департамента полиции. От него направо - норвежец Никкельсен,
владелец китобойного судна. Налево - графиня Тышкевич,
прекрасная, как Мария-Антуанетта.
Керенский съел три сладких и ушел со мною в лес. Мимо нас
пробежала на лыжах фрекен Кирсти.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это дочь Никкельсена, фрекен Кирсти, - сказал я, - как
она хороша.
Потом мы увидели вейку старого Иоганеса.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это старый Иоганес, - сказал я, - он везет из
Гельсингфорса коньяк и фрукты. Разве вы не знаете кучера
Иоганеса?
- Я знаю здесь всех, - ответил Керенский, - но я никого не
вижу.
- Вы близоруки, Александр Федорович?
- Да, я близорук.
- Нужны очки, Александр Федорович.
- Никогда.
Тогда я сказал с юношеской живостью:
- Вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная
черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы
ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До
последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не
видите обледенелых и розовых краев водопада, там у реки.
Плакучая ива, склонившаяся над водопадом - вы не видите ее
японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый
блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией,
прильнувшей к дереву, и на поверхности, волнистой, как линия
Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок
фрекен Кирсти и линия ее уже зрелой ноги? Купите очки,
Александр Федорович, заклинаю вас.
- Дитя, - ответил он, - не тратьте пороху. Полтинник за
очки, это - единственный полтинник, который я сберегу. Мне не
нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не
лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами даже в Клязьме.
Зачем мне веснушки на лице фрекен Кирсти, когда я, едва
различая ее, угадываю в этой девушке все то, что я хочу
угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу
мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линии - когда у
меня есть цвета? Весь мир для меня - гигантский театр, в
котором я единственный зритель без бинокля. Оркестр играет
вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как во сне,
сердце мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на
Джульете, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды...
И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
Вечером я уехал в город. О, Гельсингфорс, пристанище моей
мечты...
А Александра Федоровича я увидел через полгода, в июне
семнадцатого года, когда он был верховным главнокомандующим
российскими армиями и хозяином наших судеб.
В тот день Троицкий мост был разведен. Путиловские рабочие
шли на арсенал. Трамвайные вагоны лежали на улицах плашмя, как
издохшие лошади.
Митинг был назначен в Народном Доме. Александр Федорович
произнес речь о России - матери и жене. Толпа удушала его
овчинами своих страстей. Что увидел в ощетинившихся овчинах -
он, единственный зритель без бинокля? Не знаю. Но вслед за ним
на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и сказал голосом, не
оставлявшим никакой надежды:
- Товарищи и братья...
Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в
голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в наспех смятом
городе, среди скрученных развалин, судьба бросила мне под ноги
укрытое от мира Евангелие. Окруженный простодушным сиянием
нимбов, я дал тогда обет следовать величественному примеру пана
Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к
псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного
мщения - я принес их в жертву новому обету.
В квартире бежавшего новоградского ксендза висела высоко
на стене икона. Под ней была подпись "Смерть Крестителя". Не
колеблясь, признал я в Иоанне изображение человека, мною
виденного когда-то.
Я помню: между прямых и светлых стен стояла паутинная
тишина летнего утра. У подножья картины был положен солнцем
прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей
глубины ниши спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ
торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно
худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова
Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на
глиняном блюде, крепко взятом большими и желтыми пальцами
воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны
коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова,
списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из
оскаленного рта его, цветисто сияя чешуей, свисало крохотное
туловище змеи. Ее головка, нежно розовая, полная оживления,
могущественно оттеняла глубокий фон плаща. Я подивился
великолепному искусству мастера и мрачной его выдумке. Тем
удивительнее показалась мне на следующий день краснощекая
Богоматерь, висевшая над супружеской кроватью пани Элизы,
экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной
и той же кисти. Мясистый лик Богоматери - это был портрет с
пани Элизы. И тут я приблизился к разгадке новоградских икон.
Разгадка вела на кухню к пани Элизе, где душистыми вечерами
собирались тени старой холонской Польши с юродивым художником
во главе. Но был ли юродивым пан Аполек, населивший ангелами
пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?
Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад
в невидный летний день. Приятели подошли к корчме Шмереля, что
стоит на Ровенском шоссе, в двух верстах от городской черты. В
правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого
гармониста. Певучий шаг их немецких башмаков, окованных
гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи Аполека
свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на
тирольской шляпе слепого Готфрида.
В корчме, на подоконнике, пришельцы разложили краски и
гармонии. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как лента
ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся до-нага
и облил студеною водой свое розовое узкое и хилое тело. Жена
Шмереля принесла гостям изюмной водки и миску благовонной
зразы. Насытившись, Готфрид положил гармонию на свои острые
колени. Он вздохнул, откинул голову и пошевелил худыми
пальцами. Звуки гейдельбергских песен огласили прокопченные
стены еврейского шинка. Аполек подпевал слепцу дребезжащим
голосом. Все это выглядело так, как будто из костела святой
Индегильды перенесли к Шмерелю орган и на органе рядышком
уселись музы в пестрых ватных шарфах и подкованных немецких
башмаках.
Гости пели до заката, потом они уложили в холщевые мешки
гармонию и краски, и пан Аполек с низким поклоном передал
Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.
- Милостивая пани Брайна, - сказал он, - примите от
бродячего художника, крещеного христианским именем Аполинария,
этот ваш портрет, как знак холопской нашей признательности, как
свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если бог Исус
продлит мои дни и укрепит мое искусство, я вернусь, чтобы
переписать красками этот портрет. К волосам вашим подойдут
жемчуга, и на груди мы припишем изумрудное ожерелье.
На небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом,
красным и мягким, как глина, было изображено смеющееся лицо
пани Брайны, обрамленное медными кудрями.
- Мои деньги, - вскричал Шмерель, когда увидел портрет
своей жены. Но постояльцы были уже далеко. Шмерель схватил
палку и пустился в погоню. Но по дороге он вспомнил вдруг
розовое тело Аполека, залитое водой, и солнце у него на
дворике, и тихий звон гармонии. И Шмерель смутился духом и,
отложив палку, вернулся к себе домой.
На следующее утро Аполек представил новоградскому ксендзу
диплом об окончании Мюнхенской академии и разложил перед ним
двенадцать картинок на темы из Священного Писания. Картины были
написаны маслом на тонких пластинках кипарисного дерева. И
патер увидел на своем столе горящий пурпур мантий, блеск
смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на
светящиеся равнины Палестины.
Святые пана Аполека, весь этот несравненный набор ликующих
и простоватых старцев, седобородых, плечистых, краснолицых, был
втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.
В тот же день пан Аполек получил заказ на роспись нового
костела. И за бенедиктином патер сказал художнику:
- Санта Мария, - сказал он, - желанный пан Аполинарий, из
каких чудесных областей снизошла к нам ваша столь радостная
благодать?..
Аполек работал с усердием, и уже через месяц новый храм
был полон блеяния стад, пыльного золота закатов и палевых
коровьих сосцов.
Буйволы с истертой кожей влеклись в упряжке, собаки с
розовыми мордами бежали впереди отары и в колыбелях,
подвешенных к прямым стволам пальм, качались тучные младенцы.
Коричневые рубища францисканцев окружали колыбель. Толпа
волхвов была изрезана сверкающими лысинами и морщинами,
кровавыми, как раны. В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой
старушечье личико Льва XIII, и сам новоградский ксендз,
перебирая одной рукой китайские резные четки, благословлял
другой, свободной, новорожденного Исуса.
Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое деревянное
сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.
- У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек,
- сказал однажды ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана
Ромуальда в отрубленной голове Иоанна. Он улыбнулся, старый
патер, и послал бокал коньяку художнику, работавшему под
куполом.
Потом Аполек закончил Тайную Вечерю и Побиение камнями
Марии из Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные
стены. Именитые граждане, приглашенные ксендзом, узнали в
апостоле Павле Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине -
еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих
подзаборных детей. Именитые граждане приказали закрыть
кощунственные изображения. Ксендз обрушил угрозы на
богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.
Так началась неслыханная война между могущественным телом
католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с
другой. Она длилась три десятилетия, война безжалостная, как
страсть иезуита. Случай едва не возвел кроткого гуляку в
основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и
смехотворный боец из всех, каких знала уклончивая и мятежная
история римской церкви, боец, в блаженном хмелю обходивший
землю с двумя белыми мышами за пазухой и с набором тончайших
кисточек в кармане.
- Пятнадцать злотых за Богоматерь, двадцать пять злотых за
Святое Семейство и пятьдесят злотых за Тайную Вечерю с
изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может
быть изображен в образе Иуды Искариота и за это добавляется
лишних десять злотых, - так объявил Аполек окрестным крестьянам
после того, как его выгнали из строющегося храма.
В заказах он не знал недостатка. И когда через год,
вызванная исступленными посланиями новоградского ксендза,
прибыла комиссия от епископа в Житомире, она нашла в самых
захудалых и зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты,
святотатственные, наивные и живописные, как цветение
тропического сада. Иосифы с расчесанной на-двое сивой головой,
напомаженные Исусы, многорожавшие деревенские Марии с
поставленными врозь коленями - эти иконы висели в красных
углах, окруженные венцами из бумажных цветов.
- Он произвел вас при жизни в святые, - воскликнул викарий
дубенский и новоконстантиновский, - отвечая толпе, защищавшей
Аполека; - он окружил вас неизреченными принадлежностями
святыни, вас, трижды впадавших в грех ослушания, тайных
винокуров, безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов
и продавцов невинности собственных дочерей...
- Ваше священство, - сказал тогда викарию колченогий
Витольд, скупщик краденого и кладбищенский сторож, - в чем
видит правду всемилостивейший пан Бог, кто скажет об этом
темному народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека,
угодившего нашей гордости, чем в ваших словах, полных хулы и
барского гнева...
Возгласы толпы обратили викария в бегство. Состояние умов
в пригородах угрожало безопасности служителей церкви. Художник
приглашенный на место Аполека, не решился замазать Эльку и
хромого Янека. Их можно видеть и сейчас в боковом приделе
новоградского костела - Янека, апостола Павла, боязливого
хромца с черной клочковатой бородой деревенского отщепенца, и
ее, блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и
впалыми щеками.
Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом казацкий
разлив изгнал старого монаха из его каменного и пахучего
гнезда, и Аполек - о, превратности судьбы - водворился в кухне
пани Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его
беседы.
Беседы о чем? О романтических временах шляхетства, об
ярости бабьего фанатизма, о художнике Луке дель-Роббио и о
семье плотника из Вифлеема.
- Имею сказать пану писарю... - таинственно сообщает мне
Аполек перед ужином.
- Да, - отвечаю я, - да, Аполек, я слушаю вас...
Но костельный служка, пан Робацкий, суровый и серый,
костлявый и ушастый, сидит слишком близко от нас. Он
развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.
- Имею сказать пану... - шепчет Аполек и уводит меня в
сторону, - что Исус, сын Марии, был женат на Деборе,
иерусалимской девице незнатного рода...
- О, тен чловек, - кричит в отчаянии пан Робацкий, - тен
чловек не умрет на своей постели... Тего чловека забиют
людове...
- После ужина, - упавшим голосом шелестит Аполек, - после
ужина, если пану писарю будет угодно...
Мне угодно. Зажженный началом Аполековой истории, я
расхаживаю по кухне и жду заветного часа. А за окном стоит
ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад.
Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога к костелу.
Земля выложена сумрачным сиянием, и ожерелья светящихся плодов
повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как спирт. Этот
свежий яд впивается в жирное, бурливое дыхание плиты и мертвит
смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.
Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится
в своем углу, как доброе и грациозное животное. Стол его
измазан клеем и красками. Старик работает мелкими и чистыми
движениями, и тишайшая мелодическая дробь доносится из его
угла.
Старый Готфрид выбивает ее своими трепещущими пальцами.
Слепец сидит недвижимо в желтом и масляном блеске лампы.
Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты
и бормотанье Аполека, вечного друга.
- ...И то, что говорят пану попы и евангелист Марк, и
евангелист Матфей, - то не есть правда... Но правду можно
открыть пану писарю, которому за пятьдесят марок я готов
сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и
неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана
писаря есть в России невеста... Женщины любят блаженного
Франциска, хотя не все женщины, пан...
Так началась в углу, пахнущем елью, история о браке Исуса
и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених
был молодой израильтянин, торговавший слоновыми бивнями. Но
брачная ночь Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной
овладел страх, когда она увидела мужа, приблизившегося к ее
ложу. Невыносимая икотка раздула ее глотку. Она изрыгнула все
съеденное ею за свадебной трапезой. Позор пал на Дебору, на
отца ее, на мать ее и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь
и сзывая своих гостей. Тогда Исус, видя необыкновенное томление
женщины, жаждавшей мужа и боявшейся его, возложил на себя
одежду новобрачного и, полный сострадания, соединился с
Деборой, лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно
торжествуя и лукаво отводя взоры, как женщина, которая гордится
своим падением. И только Исус стоял в стороне. Смертельная
испарина выступила на его теле и пчела скорби укусила его в
сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала и
удалился в пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его
непреклонный Иоанн. И родился у Деборы первенец...
- Где же он? - вскричал я, смеясь и ужасаясь.
- Его скрыли попы, - произнес Аполек с важностью и
приблизил легкий и зябкий палец к своему носу пьяницы.
- Пан художник, - вскричал вдруг Робацкий, поднимаясь из
тьмы, и серые уши его задвигались, - цо вы мувите? То же есть
немыслимо...
- Так, так, - съежился Аполек и схватил Готфрида, - так,
так, пане...
Он потащил слепца к выходу, но на пороге помедлил и
поманил меня пальцем.
- Блаженный Франциск, - прошептал он, мигая глазами, - с
птицей на рукаве, с голубем или щеглом, как пану писарю будет
угодно...
И он исчез с слепым и вечным своим другом.
- О, дурацтво, - произнес тогда Робацкий, костельный
служка, - тен чловек не умрет на своей постеле...
Пан Робацкий широко раскрыл рот и зевнул, как кошка. Я
распрощался и ушел ночевать к себе домой, к моим обворованным
евреям.
По городу слонялась бездомная луна. И я шел с нею вместе,
отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни.
Из библиотеки Олега Колесникова
---------------------------------------------------------------
(Истинное происшествие.)
Александра Федоровича Керенского я увидел впервые
двадцатого декабря тысяча девятьсот шестнадцатого года в
обеденной зале санатории Олила. Нас познакомил присяжный
поверенный Зацареный из Туркестана. О Зацареном я знал, что он
сделал себе обрезание на сороковом году жизни. Великий князь
Петр Николаевич, опальный безумец, сосланный в Ташкент, дорожил
дружбой Зацареного. Великий князь этот ходил по улицам Ташкента
нагишом, женился на казачке, ставил свечи перед портретом
Вольтера, как перед образом Иисуса Христа и осушил
беспредельные равнины Аму-Дарьи. Зацареный был ему другом.
Итак - Олила. В десяти километрах от нас сияли синие
граниты Гельсингфорса. О, Гельсингфорс, любовь моего сердца. О,
небо, текущее над эспланадой и улетающее, как птица.
Итак - Олила. Северные цветы тлеют в вазах. Оленьи рога
распростерлись на сумрачных плафонах. В обеденной зале пахнет
сосной, прохладной грудью графини Тышкевич и шелковым бельем
английских офицеров.
За столом рядом с Керенским сидит учтивый выкрест из
департамента полиции. От него направо - норвежец Никкельсен,
владелец китобойного судна. Налево - графиня Тышкевич,
прекрасная, как Мария-Антуанетта.
Керенский съел три сладких и ушел со мною в лес. Мимо нас
пробежала на лыжах фрекен Кирсти.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это дочь Никкельсена, фрекен Кирсти, - сказал я, - как
она хороша.
Потом мы увидели вейку старого Иоганеса.
- Кто это? - спросил Александр Федорович.
- Это старый Иоганес, - сказал я, - он везет из
Гельсингфорса коньяк и фрукты. Разве вы не знаете кучера
Иоганеса?
- Я знаю здесь всех, - ответил Керенский, - но я никого не
вижу.
- Вы близоруки, Александр Федорович?
- Да, я близорук.
- Нужны очки, Александр Федорович.
- Никогда.
Тогда я сказал с юношеской живостью:
- Вы не только слепы, вы почти мертвы. Линия, божественная
черта, властительница мира, ускользнула от вас навсегда. Мы
ходим с вами по саду очарований, в неописуемом финском лесу. До
последнего нашего часа мы не узнаем ничего лучшего. И вот вы не
видите обледенелых и розовых краев водопада, там у реки.
Плакучая ива, склонившаяся над водопадом - вы не видите ее
японской резьбы. Красные стволы сосен осыпаны снегом. Зернистый
блеск роится в снегах. Он начинается мертвенной линией,
прильнувшей к дереву, и на поверхности, волнистой, как линия
Леонардо, увенчан отражением пылающих облаков. А шелковый чулок
фрекен Кирсти и линия ее уже зрелой ноги? Купите очки,
Александр Федорович, заклинаю вас.
- Дитя, - ответил он, - не тратьте пороху. Полтинник за
очки, это - единственный полтинник, который я сберегу. Мне не
нужна ваша линия, низменная, как действительность. Вы живете не
лучше учителя тригонометрии, а я объят чудесами даже в Клязьме.
Зачем мне веснушки на лице фрекен Кирсти, когда я, едва
различая ее, угадываю в этой девушке все то, что я хочу
угадать? Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу
мечущийся океан над моей головой? Зачем мне линии - когда у
меня есть цвета? Весь мир для меня - гигантский театр, в
котором я единственный зритель без бинокля. Оркестр играет
вступление к третьему акту, сцена от меня далеко, как во сне,
сердце мое раздувается от восторга, я вижу пурпурный бархат на
Джульете, лиловые шелка на Ромео и ни одной фальшивой бороды...
И вы хотите ослепить меня очками за полтинник...
Вечером я уехал в город. О, Гельсингфорс, пристанище моей
мечты...
А Александра Федоровича я увидел через полгода, в июне
семнадцатого года, когда он был верховным главнокомандующим
российскими армиями и хозяином наших судеб.
В тот день Троицкий мост был разведен. Путиловские рабочие
шли на арсенал. Трамвайные вагоны лежали на улицах плашмя, как
издохшие лошади.
Митинг был назначен в Народном Доме. Александр Федорович
произнес речь о России - матери и жене. Толпа удушала его
овчинами своих страстей. Что увидел в ощетинившихся овчинах -
он, единственный зритель без бинокля? Не знаю. Но вслед за ним
на трибуну взошел Троцкий, скривил губы и сказал голосом, не
оставлявшим никакой надежды:
- Товарищи и братья...
Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в
голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в наспех смятом
городе, среди скрученных развалин, судьба бросила мне под ноги
укрытое от мира Евангелие. Окруженный простодушным сиянием
нимбов, я дал тогда обет следовать величественному примеру пана
Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к
псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного
мщения - я принес их в жертву новому обету.
В квартире бежавшего новоградского ксендза висела высоко
на стене икона. Под ней была подпись "Смерть Крестителя". Не
колеблясь, признал я в Иоанне изображение человека, мною
виденного когда-то.
Я помню: между прямых и светлых стен стояла паутинная
тишина летнего утра. У подножья картины был положен солнцем
прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей
глубины ниши спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ
торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно
худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова
Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на
глиняном блюде, крепко взятом большими и желтыми пальцами
воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны
коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова,
списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из
оскаленного рта его, цветисто сияя чешуей, свисало крохотное
туловище змеи. Ее головка, нежно розовая, полная оживления,
могущественно оттеняла глубокий фон плаща. Я подивился
великолепному искусству мастера и мрачной его выдумке. Тем
удивительнее показалась мне на следующий день краснощекая
Богоматерь, висевшая над супружеской кроватью пани Элизы,
экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной
и той же кисти. Мясистый лик Богоматери - это был портрет с
пани Элизы. И тут я приблизился к разгадке новоградских икон.
Разгадка вела на кухню к пани Элизе, где душистыми вечерами
собирались тени старой холонской Польши с юродивым художником
во главе. Но был ли юродивым пан Аполек, населивший ангелами
пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?
Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад
в невидный летний день. Приятели подошли к корчме Шмереля, что
стоит на Ровенском шоссе, в двух верстах от городской черты. В
правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого
гармониста. Певучий шаг их немецких башмаков, окованных
гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи Аполека
свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на
тирольской шляпе слепого Готфрида.
В корчме, на подоконнике, пришельцы разложили краски и
гармонии. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как лента
ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся до-нага
и облил студеною водой свое розовое узкое и хилое тело. Жена
Шмереля принесла гостям изюмной водки и миску благовонной
зразы. Насытившись, Готфрид положил гармонию на свои острые
колени. Он вздохнул, откинул голову и пошевелил худыми
пальцами. Звуки гейдельбергских песен огласили прокопченные
стены еврейского шинка. Аполек подпевал слепцу дребезжащим
голосом. Все это выглядело так, как будто из костела святой
Индегильды перенесли к Шмерелю орган и на органе рядышком
уселись музы в пестрых ватных шарфах и подкованных немецких
башмаках.
Гости пели до заката, потом они уложили в холщевые мешки
гармонию и краски, и пан Аполек с низким поклоном передал
Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.
- Милостивая пани Брайна, - сказал он, - примите от
бродячего художника, крещеного христианским именем Аполинария,
этот ваш портрет, как знак холопской нашей признательности, как
свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если бог Исус
продлит мои дни и укрепит мое искусство, я вернусь, чтобы
переписать красками этот портрет. К волосам вашим подойдут
жемчуга, и на груди мы припишем изумрудное ожерелье.
На небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом,
красным и мягким, как глина, было изображено смеющееся лицо
пани Брайны, обрамленное медными кудрями.
- Мои деньги, - вскричал Шмерель, когда увидел портрет
своей жены. Но постояльцы были уже далеко. Шмерель схватил
палку и пустился в погоню. Но по дороге он вспомнил вдруг
розовое тело Аполека, залитое водой, и солнце у него на
дворике, и тихий звон гармонии. И Шмерель смутился духом и,
отложив палку, вернулся к себе домой.
На следующее утро Аполек представил новоградскому ксендзу
диплом об окончании Мюнхенской академии и разложил перед ним
двенадцать картинок на темы из Священного Писания. Картины были
написаны маслом на тонких пластинках кипарисного дерева. И
патер увидел на своем столе горящий пурпур мантий, блеск
смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на
светящиеся равнины Палестины.
Святые пана Аполека, весь этот несравненный набор ликующих
и простоватых старцев, седобородых, плечистых, краснолицых, был
втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.
В тот же день пан Аполек получил заказ на роспись нового
костела. И за бенедиктином патер сказал художнику:
- Санта Мария, - сказал он, - желанный пан Аполинарий, из
каких чудесных областей снизошла к нам ваша столь радостная
благодать?..
Аполек работал с усердием, и уже через месяц новый храм
был полон блеяния стад, пыльного золота закатов и палевых
коровьих сосцов.
Буйволы с истертой кожей влеклись в упряжке, собаки с
розовыми мордами бежали впереди отары и в колыбелях,
подвешенных к прямым стволам пальм, качались тучные младенцы.
Коричневые рубища францисканцев окружали колыбель. Толпа
волхвов была изрезана сверкающими лысинами и морщинами,
кровавыми, как раны. В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой
старушечье личико Льва XIII, и сам новоградский ксендз,
перебирая одной рукой китайские резные четки, благословлял
другой, свободной, новорожденного Исуса.
Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое деревянное
сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.
- У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек,
- сказал однажды ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана
Ромуальда в отрубленной голове Иоанна. Он улыбнулся, старый
патер, и послал бокал коньяку художнику, работавшему под
куполом.
Потом Аполек закончил Тайную Вечерю и Побиение камнями
Марии из Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные
стены. Именитые граждане, приглашенные ксендзом, узнали в
апостоле Павле Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине -
еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих
подзаборных детей. Именитые граждане приказали закрыть
кощунственные изображения. Ксендз обрушил угрозы на
богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.
Так началась неслыханная война между могущественным телом
католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с
другой. Она длилась три десятилетия, война безжалостная, как
страсть иезуита. Случай едва не возвел кроткого гуляку в
основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и
смехотворный боец из всех, каких знала уклончивая и мятежная
история римской церкви, боец, в блаженном хмелю обходивший
землю с двумя белыми мышами за пазухой и с набором тончайших
кисточек в кармане.
- Пятнадцать злотых за Богоматерь, двадцать пять злотых за
Святое Семейство и пятьдесят злотых за Тайную Вечерю с
изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может
быть изображен в образе Иуды Искариота и за это добавляется
лишних десять злотых, - так объявил Аполек окрестным крестьянам
после того, как его выгнали из строющегося храма.
В заказах он не знал недостатка. И когда через год,
вызванная исступленными посланиями новоградского ксендза,
прибыла комиссия от епископа в Житомире, она нашла в самых
захудалых и зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты,
святотатственные, наивные и живописные, как цветение
тропического сада. Иосифы с расчесанной на-двое сивой головой,
напомаженные Исусы, многорожавшие деревенские Марии с
поставленными врозь коленями - эти иконы висели в красных
углах, окруженные венцами из бумажных цветов.
- Он произвел вас при жизни в святые, - воскликнул викарий
дубенский и новоконстантиновский, - отвечая толпе, защищавшей
Аполека; - он окружил вас неизреченными принадлежностями
святыни, вас, трижды впадавших в грех ослушания, тайных
винокуров, безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов
и продавцов невинности собственных дочерей...
- Ваше священство, - сказал тогда викарию колченогий
Витольд, скупщик краденого и кладбищенский сторож, - в чем
видит правду всемилостивейший пан Бог, кто скажет об этом
темному народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека,
угодившего нашей гордости, чем в ваших словах, полных хулы и
барского гнева...
Возгласы толпы обратили викария в бегство. Состояние умов
в пригородах угрожало безопасности служителей церкви. Художник
приглашенный на место Аполека, не решился замазать Эльку и
хромого Янека. Их можно видеть и сейчас в боковом приделе
новоградского костела - Янека, апостола Павла, боязливого
хромца с черной клочковатой бородой деревенского отщепенца, и
ее, блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и
впалыми щеками.
Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом казацкий
разлив изгнал старого монаха из его каменного и пахучего
гнезда, и Аполек - о, превратности судьбы - водворился в кухне
пани Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его
беседы.
Беседы о чем? О романтических временах шляхетства, об
ярости бабьего фанатизма, о художнике Луке дель-Роббио и о
семье плотника из Вифлеема.
- Имею сказать пану писарю... - таинственно сообщает мне
Аполек перед ужином.
- Да, - отвечаю я, - да, Аполек, я слушаю вас...
Но костельный служка, пан Робацкий, суровый и серый,
костлявый и ушастый, сидит слишком близко от нас. Он
развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.
- Имею сказать пану... - шепчет Аполек и уводит меня в
сторону, - что Исус, сын Марии, был женат на Деборе,
иерусалимской девице незнатного рода...
- О, тен чловек, - кричит в отчаянии пан Робацкий, - тен
чловек не умрет на своей постели... Тего чловека забиют
людове...
- После ужина, - упавшим голосом шелестит Аполек, - после
ужина, если пану писарю будет угодно...
Мне угодно. Зажженный началом Аполековой истории, я
расхаживаю по кухне и жду заветного часа. А за окном стоит
ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад.
Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога к костелу.
Земля выложена сумрачным сиянием, и ожерелья светящихся плодов
повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как спирт. Этот
свежий яд впивается в жирное, бурливое дыхание плиты и мертвит
смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.
Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится
в своем углу, как доброе и грациозное животное. Стол его
измазан клеем и красками. Старик работает мелкими и чистыми
движениями, и тишайшая мелодическая дробь доносится из его
угла.
Старый Готфрид выбивает ее своими трепещущими пальцами.
Слепец сидит недвижимо в желтом и масляном блеске лампы.
Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты
и бормотанье Аполека, вечного друга.
- ...И то, что говорят пану попы и евангелист Марк, и
евангелист Матфей, - то не есть правда... Но правду можно
открыть пану писарю, которому за пятьдесят марок я готов
сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и
неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана
писаря есть в России невеста... Женщины любят блаженного
Франциска, хотя не все женщины, пан...
Так началась в углу, пахнущем елью, история о браке Исуса
и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених
был молодой израильтянин, торговавший слоновыми бивнями. Но
брачная ночь Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной
овладел страх, когда она увидела мужа, приблизившегося к ее
ложу. Невыносимая икотка раздула ее глотку. Она изрыгнула все
съеденное ею за свадебной трапезой. Позор пал на Дебору, на
отца ее, на мать ее и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь
и сзывая своих гостей. Тогда Исус, видя необыкновенное томление
женщины, жаждавшей мужа и боявшейся его, возложил на себя
одежду новобрачного и, полный сострадания, соединился с
Деборой, лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно
торжествуя и лукаво отводя взоры, как женщина, которая гордится
своим падением. И только Исус стоял в стороне. Смертельная
испарина выступила на его теле и пчела скорби укусила его в
сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала и
удалился в пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его
непреклонный Иоанн. И родился у Деборы первенец...
- Где же он? - вскричал я, смеясь и ужасаясь.
- Его скрыли попы, - произнес Аполек с важностью и
приблизил легкий и зябкий палец к своему носу пьяницы.
- Пан художник, - вскричал вдруг Робацкий, поднимаясь из
тьмы, и серые уши его задвигались, - цо вы мувите? То же есть
немыслимо...
- Так, так, - съежился Аполек и схватил Готфрида, - так,
так, пане...
Он потащил слепца к выходу, но на пороге помедлил и
поманил меня пальцем.
- Блаженный Франциск, - прошептал он, мигая глазами, - с
птицей на рукаве, с голубем или щеглом, как пану писарю будет
угодно...
И он исчез с слепым и вечным своим другом.
- О, дурацтво, - произнес тогда Робацкий, костельный
служка, - тен чловек не умрет на своей постеле...
Пан Робацкий широко раскрыл рот и зевнул, как кошка. Я
распрощался и ушел ночевать к себе домой, к моим обворованным
евреям.
По городу слонялась бездомная луна. И я шел с нею вместе,
отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни.