Бахыт Кенжеев
Крепостной остывающих мест

 

РУССКАЯ ПРЕМИЯ

   Международный литературный конкурс «Русская Премия» (www.russpremia.ru) учрежден в 2005 году с целью сохранения и развития русского языка как уникального явления мировой культуры и поддержки русскоязычных писателей мира.
   «Русская Премия» присуждается ежегодно в трех номинациях («крупная проза», «малая проза» и «поэзия») авторам литературных произведений, написанных на русском языке. В конкурсе могут принимать участие писатели и поэты, живущие в любой стране мира за пределами Российской Федерации.
   С 2010 года вручается также специальный приз Оргкомитета и жюри конкурса – «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации». Им награждаются создатели культурных центров, фондов, архивов, издательств и изданий, организаторы наиболее успешных фестивалей, форумов и конференций в русском зарубежье – как дальнем, так и в ближнем.
   За шесть лет существования «Русской Премии» лауреатами конкурса стали 40 писателей и поэтов из 16 стран мира. Среди них Бахыт Кенжеев, Анастасия Афанасьева, Маргарита Меклина, Владимир Лорченков, Мариам Петросян, Дина Рубина и др.
   По оценкам экспертного сообщества, «Русская Премия» входит в пятерку самых престижных российских литературных премий.
   Официальный партнер конкурса – Президентский центр Б. Н. Ельцина (www.yeltsincenter.ru).

ЕЛЬЦИН ЦЕНТР

   Президентский центр Б. Н. Ельцина (www.yeltsincenter.ru) – новая для российской практики организация, созданная в 2009 году в соответствии с Федеральным законом «О центрах исторического наследия президентов Российской Федерации, прекративших исполнение своих полномочий» от 13 мая 2008 года № 68-ФЗ.
   Цель создания Центра – изучение исторического наследия первого Президента России Б. Н. Ельцина как неотъемлемой части новейшей истории России, создание архива и сохранение музейных предметов, связанных с его жизнью и общественно-политической деятельностью.
   Центр Ельцина осуществляеттакже поддержку образовательных, научно-исследовательских и культурных проектов, активно участвует в международном гуманитарном сотрудничестве.
   Одной из важнейших задач, которую ставит перед собой Президентский центр, является помощь в реализации творческого потенциала молодежи, поскольку именно ей предстоит отстаивать интересы России в XXI веке и продолжать начатое первым Президентом дело модернизации страны.
   Особое внимание уделяется поддержке юных талантов в области образования, науки и искусства.
   На сегодняшний день Центр Ельцина – единственный Президентский центр, созданный на территории Российской Федерации. Центры, носящие имена президентов, существуют и успешно работают во многих странах мира. Сфера их интересов гораздо шире, чем простое сохранение наследия одного политического деятеля. Президентские центры за рубежом становятся площадками для обучения молодежи, способствуют развитию науки и культуры.
* * *
   Образ, давший название книге «крепостной остывающих мест» (в стихотворении так: «только дождь, и ни звука окрест / лишь грозой, словно линзой, удвоен / крепостной остывающих мест»), показался почему-то почти цитатой. Во всяком случае, неясно знакомым, о чем-то напоминающем. То ли об Аронзоне, то ли о Бродском. Ни в коем случае не в том смысле, что их имитация или следование им. Не их, а о них. Бахыт Кенжеев мне вообще видится (слышится) одним из последних воспоминаний о той Поэзии, которая могла быть только великой (а иной себя и не мыслила): великие задачи, великие образы, сильный, почти молитвенный язык, страдающий и визионерствующий поэт, героический странник. «Почему не все видят ангелов?» – спрашивала Елена Шварц. Она – тоже из того времени, когда поэт и не-поэт различались просто: первый видел ангелов (богов, демонов, планеты, созвездия, Ад, Рай – по вкусу), а второй – нет, не видел.
* * *
   Кажется, Саша Соколов говорил, что не любит слова «последняя» в применении к книге: «в своей последней книге поэт…». И т. д. Саша спрашивал: что значит «последняя? Он что, больше не напишет?» Кажется, так. А в этих словах слышалось: «Или он уже умер?». Мысль о смерти – вообще невыносимая, но поэту, кажется, более, чем кому бы то ни было. Книгу Бахыта Кенжеева хочется назвать итоговой; прекрасно при этом понимаю, что и в слове «итоговая» есть и болезненное, и уязвляющее поэта. Завещание, что ли? Или законченность? (Поэт не может быть закончен, завершен.) Итоговая тем не менее, и не только как литературное создание и для литературы. У меня почти навязчивая ассоциация была все время, пока я читал ее, – с Книгой Экклезиаста, да, да. Много знания, в котором, как известно много печалей (скорее, во множественном числе). Тривиальное «суета и ловля ветра» тоже вспоминается, по сути этот знаменитый рефрен и исчерпывает содержание книги. Нажитая мудрость, которая приводит не к просветлению, а отчаянию. Но всякий раз, в отдельном стихотворении, в конкретном поэтическом сюжете, в том или другом образе эта варьирующаяся мысль заново перевоплощается, находит себе новые подробности, детали и обстоятельства – места, времени и действия. «Бес таится в деталях, а господь в облаках…» – это Кенжеев. В его книге много томительного искушения.
* * *
   Жизнь – странствие (мысль не новая), и всякий – странник (новая еще менее). И поэт в первую очередь: бродяга, почти бездомный, во всяком случае – везде на чужбине. Но как эта очень знакомая мысль по-новому и очень сильно воплощается в кенжеевских стихах, когда и сам Хозяин (и Творец, вероятно) этого мира «и сам бредет, глухой и безъязыкий по равнодушным небесам» – я не знаю более сильного образа бесприютности, по вертикали распространяющейся в Универсуме: снизу вверх. Или сверху вниз, смотря на чей взгляд и вкус (и смотря откуда – взгляд).
* * *
   «Живущий там – на кладбище живет» – это Кенжеев о живущем в Риме. Но образ можно перенести и на все (или многие) лирические сюжеты его: мир как кладбище – воспоминаний, чувств, богов, событий и происшествий. Между ними мы только и блуждаем (странствуем). Земля охвачена тлением, разрушением, распадом, умиранием, по ней бродят тени, сам лирический герой напоминает себе тень, и этот мир полнится богами, очень разными: от античных и до Аллаха с Магометом и до новозаветного Бога с «недоказненным и недоказанным имяреком». А то есть еще и безымянные боги, настолько, вероятно, малые, (что они и невидимы) что им и названий еще нет: снуют, теснятся и по-птичьему реют. Удивительно, что Бахыт Кенжеев, кажется комфортно чувствующий себя в современном расколдованном мире, одновременно несет в себе и почти средневековое мироощущение (причем раннего средневековья), когда весь мир представляется кишащим и полнящимся существами и странными тварями (их можно назвать и богами, и демонами, и нежитью, и чудо-юдами), среди которых отлично уживаются «выходцы» из самых разных религий, которые только могли тогда пересекаться: от сравнительно недавней античности до молоденького ислама.
   И эти Боги классифицируются просто: одни умерли, другие умирают и скоро умрут. Печать обреченности на всем: на творцах и на творениях. Все боги – маленькие, хиленькие, слабосильные, никчемные. Им самим нужна защита, тем более человеку. Но защиты и прибежища как раз и нет в мире этих «смертных богов», в том числе и для них самих.
* * *
   И, стало быть, это довольно печальная, порой даже мрачноватая книга. (Иногда возникает и такой пессимистический вопрос: а может ли подлинная поэзия быть другой? Или так, уже не вопрос, а утверждение: но другой поэзии пока еще не придумали. Мысль, конечно, спорная…) И тем не менее (и так тоже всегда с настоящей поэзией) просветление наступает (скажем даже: неизбежно наступает) благодаря самим поэтическим высотам, куда мы взлетаем вослед Поэту: «лишь позабытый звездоплаватель кружит над темною землей» – дух и правда захватывает от этого «позабытого воздухоплавателя», ну, а там, где захватывает дух места мрачности и унынию уже нет. А еще вспоминается Лермонтов с его Демоном – тоже мрачноватое создание фантазии. Но этот демонический, несколько абсурдистский в духе Камю взгляд сверху на нашу хиреющую планету, взгляд несколько уже и постороннего, – отличное парадоксальное средство от уныния и разочарования.
   Или: «и молчит астронавт на луне / словно нищий в московском метро» – и дух опять то ли замирает, то ли его захватывает (астронавты и звездо-воздухоплаватели Бахыта Кенжеева постоянно вдохновляют: это стремление оторваться, взмыть, пусть даже в другое отчаяние, одиночество и бесприютность – в бесприютность небесную – пронизывает всю книгу)…
   Или: «…холодей же, имперский гранит, / где савраска, похожий на ослика, на петровскую лошадь глядит…»… Этот похожий на ослика савраска очень хорош, и странно преображает мотив пушкинского Медного Всадника; этот Всадник, более аутентичный с виду, еще раз появляется в стихах Кенжеева; где за лирическим героем гонится жизнь в дыме строительств и изменений…
   Или:
 
И с каждым каменным приливом
волну воздушную несет
к мятущимся, но молчаливым
жильцам простуженных высот —
 
   хороши и своеобразны и «простуженные высоты», и их молчаливые, но метущиеся жильцы. Бахыт Кенжеев удивительно умеет изобразить традиционных персонажей – ангелов что ли? так, как будто до него их никто и никогда не только не изображал, но и не видел. А он их открыл. Андрей Рублев братается с Рэем Брэдбери.
* * *
   Кстати, чтобы не терять из виду Демона: Лермонтова (как, впрочем, и Пушкина – Пушкина скептического, разочарованного, мучительного, а не легкого и радостного, которым он не был никогда) в книге Бахыта Кенжеева вообще много. Лермонтовское «гляжу в грядущее с боязнью, / гляжу в прошедшее с тоской» всплывает в памяти само собой часто. Книга отчасти разворачивается под знаком Лермонтова: цитаты, отсылки, переклички.
   Другая очень последовательно всплывающая в стихах Кенжеева ассоциация (или являющаяся ему дружеская тень) – Вергилий, и. скорее, не как великий римский поэт-эпик, а как спутник Данте. Жизнь человека интерпретируется у Кенжеева как постоянное возвратное движение между раем и адом (рай – это любовь и воспоминание о любимых и людях, и местах), вверх – вниз, и обратно, вплоть до образования в результате этого движения нового пространственно-временного единства «рая-ада», по которому (по этой целостности) и путешествует, и кочует лирический герой, а рай все более напоминает другую форму и обратную сторону ада.

I

«Зачем придумывать – до смерти, верно, мне…»

 
Зачем придумывать – до смерти, верно, мне
блуждать в прореженных надеждах.
Зря я подозревал, что истина в вине:
нет, жёстче, поразительнее прежних
 
 
уроки музыки к исходу Рождества.
Смотри, в истоме беспечальной
притих кастальский ключ, и караван волхва
уснул под лермонтовской пальмой.
 
 
Так прорастай, январь, пронзительной лозой,
усердием жреческим, пустым орехом грецким,
пусть горло нищего нетрезвою слезой
сочится в скверике замоскворецком,
 
 
качайся, щёлкай, детский метроном,
подыгрывая скрипочке цыганской,
чтобы мерещился за облачным окном
цианистый прилив венецианский.
 

«Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад…»

 
Ах, как холодно в мире. Такой жестяной снегопад.
Всякой твари по паре, и всякое платье – до пят.
Вспоминать в неуёмной метели, второго числа
(и четвёртого тоже) о скрипе ночного весла.
 
 
Всё пройдёт? Предпотопный кораблестроительный пыл,
паутина в сусеках, мохнатая пыль по углам?
Пролетит шестикрылый, что вестью благой искупил
воплотившийся грех, будто хлоркою вымыл чулан?
 
 
В рассуждении голубя, что из каптёрки своей лубяной,
различает глубокое небо и ахнувший снег – Арарат,
не чинись – в том числе и тебя, мореплаватель Ной,
успокоят в дубовой оправе, как гравий в шестнадцать карат.
 
 
Допивай же, волнуясь, на дачной веранде стареющий чай
и в молитвах пустых неподкупному мастеру льсти.
Для гаданий негодная ветхая книга зовётся «Прощай»,
а её протяженье, её одолженье – «Прости».
 

«Как скаламбурил бы мой товарищ, роза упала на лапу Азора…»

 
Как скаламбурил бы мой товарищ, роза упала на лапу Азора.
Скоро табак истлеет, одышка минует, накопится
закись азота в моих альвеолах. На всем протяжении взора
отлетевшие души над городской больницею не торопятся
 
 
к небесам – кружат, будто поздний снег,
                                              словно стая некормленых галок.
Ночью золото не в чести – цинк,
                                              поддельное серебро, тяжелое олово.
Ночью вообще несуразно, и – разве я спорю? – жалок
не научившийся взгромождать к облакам повинную голову.
 
 
Друг мой, душа моя, не унывай – градом морозным ино
побредем еще (недоликовала жизнь, недохныкала),
где у высоких дверей закрытого винного магазина
молодой попрошайка терзает застывшую флейту-пикколо.
 

«Я не помню, о чём ты просила. Был – предел, а остался – лимит…»

 
Я не помню, о чём ты просила.
                     Был – предел, а остался – лимит,
только лесть, перегонная сила,
                               перезревшее время томит —
 
 
отступай же, моя Ниобея,
                   продирайся сквозь сдавленный лес
стрел, где перегорают, слабея,
                          голоса остроклювых небес, —
 
 
да и мне – подурачиться, что ли,
                           перед тем как согнусь и умру
в чистом поле, в возлюбленном поле,
                        на сухом оренбургском ветру —
 
 
перерубленный в поле не воин —
                        только дождь, и ни звука окрест.
Лишь грозой, словно линзой, удвоен
                             крепостной остывающих мест.
 

«Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кроту…»

 
Если ртуть – суетливый аргентум, то как же кроту
объяснить, для чего закат над его норой
проплывает, как влажный невод? Такая сухость во рту
что ни первой звезды уже не выпросить, ни второй,
 
 
не решить, отделяя минувшее точкою с запятой —
то ли сына-судью родить, то ли эринию-дочь,
чтобы им тоже топтать пресмыкающееся пятой,
а ему – оловянный крест по траве волочь.
 
 
Да и я – уховёртка под божьим камнем, а не Кощей,
для кого сохранить булавку в утином яйце – пустяк.
Повторится, кто спорит, всё, кроме вызубренных вещей,
вроде ржавых норвежек да мёртвой воды в горстях,
 
 
вроде снежного мякиша, вроде судьбы, – не плачь,
всё проходит. Нужда научит: всякому за углом
обещают булыжник мёрзлый, а может быть, и калач,
по делам его злополучным, читай – поделом.
 

«Где под твердью мучительно-синей…»

 
Где под твердью мучительно-синей
не ржавеет невольничья цепь,
и забытая богом пустыня
по весне превращается в степь —
я родился в окрестностях Окса,
чьи памирские воды мутны,
и на горе аллаху увлекся
миражом океанской волны.
Вздрогнет взрывчатый месяц двурогий,
сбросив пепел в сухую траву.
«Почему ты не знаешь дороги?» —
«Потому что я здесь не живу».
 
 
Не имеющим выхода к морю
только снится его бирюза.
Пусть Эвтерпа подводит сурьмою
молодые сайгачьи глаза —
есть пространства за мёртвым Аралом —
потерпи, несмышлёный, не пей, —
где прописано чёрным и алым
население нищих степей, —
и кочевник любуется вволю
на своих малорослых коней —
солоней атлантической соли,
флорентийского неба темней.
 

«До дна, до соломинки вымыт…»

 
До дна, до соломинки вымыт —
полынь молодая горька —
померкшие сраму не имут
сквозь лаковые облака..
Язык, вездесущий с пеленок.
Колодец. Амбарный замок.
Как жил, так и умер в зеленых
краях, где репейник и мох
в нетопленой роще спесивой
опять под русалочий свист
склоняются перед осиной,
роняющей цинковый лист.
 
 
Напившийся уксуса с жёлчью
посмотрит ли на облака
жуком, выползающим молча
из спичечного коробка?
Нет – лишь возопит безответно.
Любой обреченный привык
листать расписание ветра,
срывающегося на крик.
Ах, ангел мой, лучше бы сразу,
покуда гроза начеку…
что – молния честному глазу,
его золотому зрачку?
 

«Всякий алтарный шёпот обернётся щепоткой праха…»

 
всякий алтарный шёпот обернётся щепоткой праха
так отсвистит перун отгремит гефест и зачахнет один
ах самозванцы лживые божества ни тебе аллаха
ни вифлеемского плотника вечер холоден и свободен
 
 
всех предыдущих имён не вспомнить на смертном ложе
кто-то был бодр а иной ревел от недостатка веры
распластавшись в горячей ванне прекрасней чем яд а всё же
 
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента