Перл Бак
Отец Андреа
***
Отец Андреа жил весь день ради ночных часов, когда он мог изучать звезды. Дни в его приходе в китайском городе были длинны и переполнены людьми: все что-то кричали, просили, жаловались, а ночи кратки и наполнены светом тихих мирных звезд, сиявших, как лампады на темно-лиловом небе. Ему всегда не хватало звезд. Часы за телескопом пролетали так быстро, что он нередко вспоминал о сне, когда на востоке уже светало, и пурпурное великолепие звезд блекло. Но ему не нужен был сон. Он возвращался к дневным заботам, освеженный и взбодренный часами свидания с золотыми звездами, когда голоса людей, требовавшие его весь день, забывались кратким сном. «Благословен будь сон!» – говорил он сам себе с усмешкой, поднимаясь по ступенькам в крохотную обсерваторию, которую соорудил себе на крыше школы.
Он был маленький, плотный, улыбчивый, и ничто во внешнем облике не раскрывало его мягкую, исполненную неразгаданных тайн душу. И если бы знать лишь его яблочные щеки, темную бороду и алый улыбающийся рот, то его можно было бы посчитать страстным любовником мира зримого. И нужно было заглянуть ему в глаза, чтобы увидеть, что влюблен он в вещи незримые. Его губы продолжали улыбаться, даже когда корчился с причитаниями у его ног прокаженный, или когда в ворота миссии вбегала с плачем девочка-рабыня. Но глаза его, глубокие и темные, часто наполнялись слезами.
Днем он поднимал руками прокаженных, обмывал, кормил и утешал их, и смазывал елеем их раны. Он становился между девочкой-рабыней и ее злой бранчливой хозяйкой, и улыбался, ждал, говорил тихим неутомимым воркующим голосом. И злой голос хозяйки возносился над ним, как буря над журчащим ручьем, но чуть раньше или чуть позже его ласковая неутомимая речь брала верх, и женщина угрюмо садилась в ответ на его приглашение в почетное кресло справа от квадратного стола в маленькой гостиной и попивала глоточками чай, который приносил слуга. И тогда с маленькими скорбными темными глазами над улыбающимся ртом он продолжал нахваливать и увещевать, и сожалеть, и мягко намекать на необходимость лучшего, пока, в конце концов, рабыня не уходила вместе с хозяйкой. Он не надеялся помочь людям избавиться от того, что цепко держало их, и хотел лишь помочь им легче сносить неизбежное бремя, возложенное на них жизнью. Он был уверен только в одном: нельзя избавиться от тягот, которые несет с собой сама жизнь.
По утрам он беседовал с мальчиками в своей школе, и однажды вдруг потянуло его на такую откровенность, какой прежде и не бывало:
– Сыны мои, я должен сказать вам нечто. Когда вы были маленькими, вы наверно, думали, что пойдете в школу, и тогда освободитесь от власти родителей. А в школе мечтаете, что когда-нибудь станете взрослыми, и тогда не будет над вами учителей, которых надо слушаться. Но вы никогда не станете свободны! Ваши бессмертные души, обретя плоть, стали, как и Сын Человеческий, связаны узами. Никто из людей не свободен – мы не свободны друг от друга, и мы никогда не будем свободны от Бога.
Нужно не тщетно взывать к свободе, а радостно искать, как сносить возложенное на нас бремя. Даже звезды в небесах не свободны. Они тоже должны следовать путями, которые начертал им закон, и если они предадутся своеволью, то разрушат Вселенную. Вы ведь видели падающие звезды на летнем небе. Сколь красивы казались они в вольном полете, во вспышках света и великолепии среди серых туч! Но конец их всегда – лишь разрушение и тьма.
Китайчата в синих курточках смотрели на него широко раскрытыми глазами, удивляясь страсти спокойного голоса и непривычной строгости его круглого улыбчивого лица. Они совсем не понимали его.
Весь день он постоянно спешил маленькими шажками по каким-то делам, а утро начиналось с мессы, которую он служил перед горсткой верных старушек: они приходили аккуратно одетые в тряпичные пальто и штаны, обмотанные черными платками. Иногда его огорчало, что старушки почти ничего не понимали из его слов. Его китайский всегда был далек от совершенства: говорил он на итальянский манер, проглатывая конечные согласные и совсем не справляясь с гортанными звуками. Но, в конце концов, глядя на их терпеливые лица, обращенные к Богородице и Ее Сыну, он решил, что не так уж важно, понимают ли они слова, если смотрят на образ и пытаются проникнуть в его суть.
Перед полуднем он пытался вести уроки в школе для мальчиков, но это оказывалось почти всегда пропащим делом, потому что в любую минуту его могли позвать из класса улаживать дела бедняков.
– Отец, вчера вечером я продал этому человеку риса на десять пенсов, и он обещал заплатить мне утром, а сейчас он съел рис и говорит, что у него нет денег.
Перед ним стояли двое мужчин в штанах кули с голыми, почти черными от загара спинами, и оба были злы, и оба не хотели ничего знать.
– Ты послушай, тогда мой желудок был пуст, но разве я должен страдать, если у тебя есть еда? Революционеры уже идут, и когда они придут, все люди, вроде тебя, у которых есть рис, должны будут отдать его нам, у кого риса нет, и не спрашивать никаких денег!
Оба испепеляли друг друга глазами, как петухи перед боем, а Отец Андреа положил свои руки на руку каждого из них, и руки досказывали то, что начали говорить глаза, маленькие, загорелые, очень правильной формы руки, в трещинах и морщинах, от того что он слишком часто мыл и оттирал их. Одна из мук его жизни состояла в том, что он был не в силах заставить себя коснуться темных немытых тел без содрогания духа. Его одолевало неотвязное желание мыть и мыть руки, и они всегда чуть пахли карболовым мылом.
Порой он налагал на себя епитимью, заставляя не мыть руки и подавлять дрожь отвращения, когда он возлагал их на голову ребенка в лишаях. Он выучил себя касаться всего, от чего хотелось отпрянуть, и когда люди видели его плавные, свободные, добрые руки, никто не догадывался о внутреннем отвращении.
И сейчас он положил теплые и увещевающие руки свои на руки обоих строптивцев и сказал одному: «Друг мой, я ничего не знаю о революционерах. Я знаю другое: пришла пора прополоть мой огород, и если ты сегодня возьмешься за это, я охотно тебе заплачу. Я знаю твое доброе сердце, и я знаю, что ты не пожалеешь десяти пенсов из этой платы своему соседу. Он ведь бедняк, и у него есть дети, а ты съел его рис. Сказано ведь в Писании: «Кто не работает, тот не ест», и это один из законов жизни, который не могут отменить даже революционеры».
И вдруг напряжение на их лицах растаяло, оба засмеялись, показали белые зубы, и Отец Андреа тоже засмеялся, по его круглому румяному лицу побежали морщинки, и он вернулся к своим школьникам. В конце дня он заплатил человеку двойную плату. «Возьми, – сказал он, – когда тот сделал вид, что отказывается. – Когда-нибудь я еще раз попрошу тебя поработать у меня, и, может быть, тогда у меня не будет денег».
В полдень, отобедав миской риса и бобами с макаронами, он надевал плоскую черную шляпу и шел к людям, пил с ними чай, ел крутые яйца, которыми хозяйки угощали его, хотя в глубине души не переносил яиц, и слушал, и улыбался всему, что ему говорили. С богатыми он не знался: они презирали его как иностранца и католического попа, и ему не хотелось бы появляться у них, даже если б его пускали. Он ходил по низким домикам бедняков с соломенными крышами и по рогожным шалашам нищих, и раздавал им деньги, лишь только они попадали ему в руки. Эти люди ничего не знали о грядущей буре, буре революции, и ничего не знал о ней сам Отец Андреа. Уже много лет как он бросил читать газеты и отрешился от всего, что творилось за пределами его круга дней и восхитительных ночей.
Раз в неделю он позволял себе вспомнить о своей родной стране: к вечеру седьмого дня совершал омовение, подстригал темную бороду и чуть умащивал руки благовонием, а затем поднимался в крохотную обсерваторию и садился там в старое кресло. В другие ночи он садился на табурет у стола, вынимал перо и бумагу и мелким аккуратным почерком писал записки Настоятелю в Сиккавее. За эти годы он стал одним из самых видных астрономов на Дальнем Востоке, но сам и не догадывался об этом.
Для него изучение неба было отдыхом и праздником ума, привыкшего к тщательным наблюдениям и беспощадным проницательным напряженным раздумьям.
Но на этот седьмой день он не дотронулся ни до пера, ни до бумаги. Он сел, распахнул окно, устремил глаза на звезды и позволил мыслям унести себя назад в Италию, в свою родную страну, где он не был двадцать семь лет и которую никогда не узрит. Покидая ее, он был еще молод, неполных тридцати лет, но и теперь он со страстной остротой помнил муку того прощания. И сейчас он воочию видел с отплывающего парохода залив, сужающийся на глазах в крохотный кружок. Каждую неделю он сурово упрекал себя с чувством вины, что память о прощании брала верх над долгом служения, и что больнее, чем расставание плоти с отчизной, с домом, с родителями, с сестрой и братом, было расставание духа с его возлюбленной Вителлией, полюбившей брата больше, чем его.
Все годы он каялся в этом грехе, в том, что обратился к Господу и Святой Марии не из преданности им, а потому что Вителлия не полюбила его. Конечно, ни она и никто другой об этом не знали. Брат его был статен и сурово красив, были у него обворожительные томные карие глаза, а Вителлия – высокая, бледная, легкая, как олива в новой листве, и краски ее мягки, тихи и туманны. Она была на голову, да еще с шеей выше его, румяного коротышки. Никто и не принимал его всерьез. Он всегда был весел, потешен, полон шуток, а его маленькие глубокие темные глаза лучились смехом.
Он не перестал шутить и после женитьбы брата, но ждал и хотел увидеть, будет ли брат добр к Вителлии. Нет, не о чем было сокрушаться. Брат оказался добрым мужем, и хоть был малость скучноват в великолепии своего облика, став женатым человеком и ожидая вскоре ребенка, он вошел в винное дело отца, стал ему подспорьем, и они жили счастливо. Нет, совсем не о чем было сокрушаться. Тогда испугался Андреа силы своей страсти. Он понимал, что не сможет скрыть ее иначе, как подчинив себя воле судьбы. Почти год прошел в жару и муках, пока он осознал, что нет для него иного, как принять пасторское служение в какой-то дальней стране, и обратился к отцам в своем селении.
Все родные смеялись – над ним все смеялись – а Вителлия чуть не разорвала ему сердце, прильнув к руке и обратившись голосом, всегда звучавшим для него слаще музыки: «Но ответь мне, брат мой Андреа, кто же станет играть с моими детьми и кто будет всегда в моем доме?» Он покачал головой и безмолвно улыбнулся, и она с удивлением увидела, что глаза его полны слез. «Но разве в этом твой долг, Андреа, если тебе так тяжко?» И он кивнул.
Да, да, так и свершилось давным-давно. Многие годы он не позволял себе вспомнить о ней, потому что она была женой другого человека, и вечер за вечером восходил к звездам со страстной молитвой об упокоении. Ему казалось, что он никогда не сможет достаточно искупить свой грех любви к Вителлии больше, чем к чему бы-то ни было иному, до самого конца. Поэтому он беспощадно отказывал себе во всем и заставлял себя исполнять все самые омерзительные обязанности. Однажды, когда его плоть, сгорая, жаждала ее, он бросился на зимнюю улицу, нашел там дрожащего нищего, уложил его в свою постель и укрыл своим одеялом, а сам пролежал, вытянувшись, с ним рядом всю ночь, сжав зубы и с тошнотой в желудке. Но утром, торжествуя, он сказал своей плоти: «Вот теперь ты успокоишься и перестанешь меня терзать!» Отсюда улыбчивая трагедия его глаз и постоянная молитва о даровании сил сносить свое бремя.
Однажды почта принесла конверт в траурной рамке – первое письмо ему за многие годы. Он вскрыл, и в нем было известие о смерти Вителлии. Тогда, казалось, ему было даровано некое успокоение, и он стал позволять себе этот отдых по вечерам седьмого дня, и даже разрешал себе немного подумать о ней. Теперь, после ее смерти, он мог вообразить ее в том, ином мире, шагающей вольной и легкой походкой среди звезд. Теперь она была ничьей женой и не принадлежала никому. Теперь она стала частью неба, и можно было думать о ней как о звезде, не совершая греха.
Молитвы его о силе сносить бремя стали менее жарки и более умиротворённы. Когда один школьник сбежал к революционерам, он вздохнул и направился на поиски, нашел его, и говорил с ним ласково, умоляя вернуться к плачущей матери.
– Бог дал нам жизнь и долг исполнить свое назначение, – говорил он, мягко улыбаясь и обняв мальчика за плечи.
Но мальчик отбросил его руку и отстранился:
– В революции нет Бога и нет долга, – сказал он надменно, – мы свободны и исповедуем Евангелие свободы для каждого.
– Как же так? – мягко спросил отец Андреа.
Мальчик впервые заронил в его душу предчувствие. До тех пор он не обращал внимания на разговоры о революции. Пути его не уводили далеко от перенаселенного квартала, где он жил. Но теперь ему подумалось, что нужно прислушиваться к этим разговорам, особенно если его школьники станут так вот убегать. Он заговорил о других вещах, но мальчик был насторожен и явно хотел, чтобы от него отстали. Вокруг были другие парни и один-два командира. Ответы мальчика становились всё короче, и он зло смотрел на своих товарищей. Наконец, Андреа кротко сказал: «Я вижу, что у тебя в голове совсем другие мысли. Я оставлю тебя сейчас, но не забывай тех молитв, которым я учил тебя, дитя мое».
На мгновение он положил руку на голову мальчика и повернулся, но не успел выйти из казармы, как раздался улюлюкающий хохот, и он слышал, как парни дразнили своего товарища:
– Поп нашел свою собачку? А ну, беги назад, послужи иностранцу!
Он не мог понять, что они имели в виду, и хотел было уйти, но остановился и прислушался. Кто-то издевательски хохотал: «Так ты христианин?» И он слышал злой и чуть не плачущий голос мальчика: «Я ненавижу этого попа. Мне нет дела до его религии. Я – революционер! Кто здесь в этом сомневается?»
Отец Андреа стоял, потрясенный. Что за слова исторгли уста его мальчика, который посещал его школу с пяти лет? Он вздрогнул, и острой болью пронеслась в его уме мысль: «Вот так и Петр отрекся от Спасителя!» Он вернулся в крошечную миссию, которая была его домом, заперся в комнате и горько зарыдал.
После этого он понял, что стоял на краю водоворота, сам о том не ведая. Он решил, что должен разобраться в этой революции и сделать так, чтобы мальчиков больше не уносило ее потоком. Только не было нужды что-то исследовать: всё обрушилось на него само и создало массу трудностей.
Сколь же многого он не знал! Он никогда не слышал о политических распрях Востока и Запада. Он пришел сюда как подвижник, чтобы похоронить себя в миссии в этой стране, где не было истинной церкви. Он прожил день за днем двадцать семь лет в крохотной точке огромного города, и его низкая фигура в темных одеждах стала такой же частью этих улиц, как древний храм или мост. Дети, сколько он мог помнить, привыкли видеть его влачащимся в любую погоду со смешно оттопыренными карманами, полными орехов для них. Женщины, стиравшие белье у колодца, поднимали головы, когда он проходил мимо, и вздыхали, что уже час пополудни, а до вечера еще столько работы. Продавцы небрежно кивали из-за прилавков распахнутых на улицу лавчонок и добродушно принимали от него листовки и лики Богородицы.
А сейчас всё изменилось: он перестал быть Отцом Андреа, безвредным престарелым священником – он стал иностранцем.
Однажды мальчишка отказался взять у него горсть земляных орехов, которыми он хотел его угостить.
– Мама говорит, что они могут быть отравленными, – сказал мальчик, глядя на отца Андреа широко раскрытыми глазами.
– Отравленными? – переспросил Отец Андреа, очень удивясь и не понимая.
На следующий день он вернулся домой с карманами, такими же тяжелыми, как при выходе, и после этого больше не брал с собой земляных орехов. В другой раз, когда он проходил мимо колодца, женщина плюнула ему вслед. Продавцы холодно качали головами, когда он с улыбкой предлагал им листовки, и не брали. Он был совершенно ошеломлен.
Наконец, однажды ночью зашел к нему его помощник из местных, добрый старик с седой бородкой, честный и немного глуповатый, потому что так и не смог правильно выучить «Аве Мария». Андреа иногда думал заменить его кем– нибудь посмышленее, но так и не набрался решимости сказать старику, что тот не вполне справляется. Теперь старик говорил ему: «Отец мой, не выходи, пока не кончится это безумие».
– Какое безумие? – спросил Андреа.
– Разговоры об иностранцах и революции. Люди слушают этих молодых людей в длинных темных платьях, которые пришли с юга, а те говорят, что иностранцы убивают наш народ и похищают сердца людей для своих новых религий.
– Новых религий? – мягко спросил Отец Андреа. – В моей религии нет ничего нового. Я проповедую и учу здесь уже четверть века.
– Всё равно – вы иностранец, – извиняющимся тоном сказал старик.
– Да, – наконец произнес Андреа, – это меня удивляет.
Но на следующий день ему пришлось послушаться старика, потому что, как только он сделал шаг от ворот на улицу, брошенный в него большой камень попал прямо в грудь и разломил на ней надвое крест из слоновой кости, а, когда он в ошеломлении поднял руку, другой камень попал в нее и сильно поранил. Он побледнел, вернулся в домик миссии, запер за собой дверь и, пав на колени, рассматривал сломанный крест. Долго он не мог произнести ни слова, пока, наконец, уста не вспомнили старую молитву: «Прости их, Отче, ибо не ведают, что творят».
После этого он не покидал миссии. Несколько дней никто не приходил, и он с грустью запер дверь пустого класса. Казалось, что он очутился в центре бури. Из-за ограды опустелого дворика, где он со своим старым помощником хлопотал в огороде, доносились странные смятенные звуки улицы. Он запер ворота и открывал их лишь раз вечером, чтобы выпустить старика– помощника купить немного еды. Но однажды старик вернулся с пустой корзиной:
– Они не продают мне еды для тебя, – сказал он с жалостью. – Чтобы меня не убили, я должен сделать вид, что ухожу от тебя. Но каждую ночь я буду перебрасывать тебе еду через забор в западном углу огорода. И каждый вечер в должный час я буду повторять «Аве Мария». В остальном, да поможет тебе наш Бог.
После этого Отец Андреа остался совсем один. Он проводил много времени в обсерватории и теперь позволял себе предаваться размышлениям и воспоминаниям каждый вечер. Дни тянулись долгие и одинокие, и ему теперь не хватало даже прокаженных. Не от чего больше было отмывать руки: разве что от чистой огородной земли, которая приставала к ним. А шум снаружи всё нарастал и громоздился, пока ему не стало казаться, что он остался на островке среди ревущего моря, и что однажды волны настигнут его и здесь.
Он всё глубже уходил в раздумья и мечты об Италии и ее виноградниках, где он играл, когда был мальчиком. Он вдыхал запах горячего солнца на спелых гроздьях – ни с чем не сравнимый их аромат! Сидя ночь за ночью в старом кресле, он выстраивал свою жизнь с самого начала. Был май, и звезды сверкали на темно-лиловом небе. Но он более не притрагивался к тетрадям и перьям. Звезды стали ему безразличны, и продолжала дивить лишь их несказанная неземная краса. Благодарение Богу, звезды и небо были везде! Китайские небеса в мае были точно такими же, как летние небеса в Италии. И там, и здесь тяжелые золотые звезды свисали с темного неба. Однажды в такую ночь в Италии он высунулся из окна и вдруг обезумел от красоты звезд, и, как слепой, ринулся к дому Вителлии. Сердце колотилось, как большой барабан, сотрясая тело каждым биением, и кричало, что он должен признаться ей в любви. А когда он подошел к дому брата, брат открыл ему и ласково сказал: «Мы как раз собирались пойти спать, Андреа. Тебе нужно в чем-то сейчас помочь?»
За братом он различил в комнате тень Вителлии, ее бледное неясное лицо, как цветок в сумерках. Она подошла, легко коснулась пальцами руки мужа и склонила голову на плечо. У нее было всё, что должно быть в жизни. Страсть в нем утихла.
– Нет, спасибо, – выговорил он, – мне показалось – я подумал, что еще не так поздно, я думал просто зайти поболтать с вами.
– Когда-нибудь в другой раз, – строго сказал брат, а Вителлия крикнула ему: «Спокойной ночи, брат Андреа!»
Дверь закрылась. Он остался один.
Тогда он оставался в саду всю ночь, а к утру сказал себе, что посвятит себя бедным, потому что Вителлии он не нужен – он посвятит себя беднякам в дальней стране.
Да, он должен был сломить свою страсть, боль и юность неукротимой волей к страданию! Он никогда не избавится от страдания – покуда жив, никогда от него не избавится. Он спрашивал себя: знает ли об этом Вителлия среди звезд: ведь там всё должно быть известно. Он надеялся, что знает, и незачем будет рассказывать ей о своей боли. Она поймет, как никогда не смогла бы понять на земле, и тогда сразу начнется их новое небесное родство.
Он вздохнул и спустился в огород, а там, у западного конца, нашел узелок с холодным рисом и мясом, завернутым в лист лотоса, съел и прочел «Аве Мария», водя пальцами по сломанному кресту на груди.
Из-за стены с улицы доносился топот мерно марширующих ног, многих тысяч ног. Он послушал, задумался и со вздохом снова поднялся в обсерваторию и, глядя в ясные просторы неба, чуть вздремнул.
Утром он проснулся с предчувствием, будто вспугнутый шумом. Какое– то мгновение он не мог собраться с мыслями. Звезды блёкли в сером рассвете, и темная влажная крыша церкви блестела от росы. Снаружи доносился шум безумного смятения, стрельба и крики разрывали воздух. Он прислушался. Быстро прогремело несколько выстрелов подряд. Он сел, пытаясь понять, что случилось. Разве это разбудило его? Не было слышно марширующих ног, а небо на востоке светилось огромным пламенем: что-то горело – должно быть, богатые кварталы города, где улицы были увешаны алыми и желтыми флагами над лавками с зерном и шелками.
А, может быть, это просто восход? Нет, не бывает такого восхитительного восхода на сером небе.
Он выбрался из кресла и тяжело спустился вниз в неясной тревоге. Сон не принес отдохновения, и ум его был затуманен. Когда он дошел до нижней ступеньки и ступил на траву, по воротам загрохотали яростные удары, и он быстро пошел отпирать, потирая рукой голову, чтобы собраться с мыслями. Вот что за шум он слышал во сне! Он долго возился с большим деревянным запором, наконец, вытащил его, открыл ворота и замер в изумлении. Перед ним стояла толпа из сотен мужчин – солдат в серой форме. Их лица были полны ярости, какой он не мог вообразить на человеческом лице, и он отпрянул от них, как никогда не отпрянул бы и от прокаженного. С тигриным воем они направили на него ружья. Он не чувствовал страха – лишь полнейшее изумление.
– Чего хотите вы, друзья мои? – спросил он удивленно.
Юноша, едва ли старше сбежавшего от него школьника, ступил вперед и сорвал нитку четок с его шеи. Остатки сломанного креста, который он носил столько лет, упали на землю.
– Мы пришли избавить мир от империалистов и капиталистов! – выкрикнул юноша.
– Империалистов и капиталистов? – удивленно переспросил Отец Андреа. Он никогда не слышал этих слов. Уже много лет он не читал ничего, кроме старинных трудов вероучителей и книг по астрономии. Он не имел ни малейшего понятия, о чем говорит юноша.
Но парень направил свое ружье на Отца Андреа и выкрикнул:
– Мы – революционеры!
Голос его был грубым и хриплым, как если бы он кричал уже много часов, и на гладком молодом лице проступали пятна, как после выпивки.
– Мы пришли, чтобы освободить всех!
– Освободить всех? – медленно переспросил Отец Андреа, чуть улыбнувшись, и нагнулся за крестом в пыли.
Но не успела рука его коснуться креста, как палец юноши судорожно нажал на спуск, грохнул выстрел, и Отец Андреа упал на землю, мертвый.
Он был маленький, плотный, улыбчивый, и ничто во внешнем облике не раскрывало его мягкую, исполненную неразгаданных тайн душу. И если бы знать лишь его яблочные щеки, темную бороду и алый улыбающийся рот, то его можно было бы посчитать страстным любовником мира зримого. И нужно было заглянуть ему в глаза, чтобы увидеть, что влюблен он в вещи незримые. Его губы продолжали улыбаться, даже когда корчился с причитаниями у его ног прокаженный, или когда в ворота миссии вбегала с плачем девочка-рабыня. Но глаза его, глубокие и темные, часто наполнялись слезами.
Днем он поднимал руками прокаженных, обмывал, кормил и утешал их, и смазывал елеем их раны. Он становился между девочкой-рабыней и ее злой бранчливой хозяйкой, и улыбался, ждал, говорил тихим неутомимым воркующим голосом. И злой голос хозяйки возносился над ним, как буря над журчащим ручьем, но чуть раньше или чуть позже его ласковая неутомимая речь брала верх, и женщина угрюмо садилась в ответ на его приглашение в почетное кресло справа от квадратного стола в маленькой гостиной и попивала глоточками чай, который приносил слуга. И тогда с маленькими скорбными темными глазами над улыбающимся ртом он продолжал нахваливать и увещевать, и сожалеть, и мягко намекать на необходимость лучшего, пока, в конце концов, рабыня не уходила вместе с хозяйкой. Он не надеялся помочь людям избавиться от того, что цепко держало их, и хотел лишь помочь им легче сносить неизбежное бремя, возложенное на них жизнью. Он был уверен только в одном: нельзя избавиться от тягот, которые несет с собой сама жизнь.
По утрам он беседовал с мальчиками в своей школе, и однажды вдруг потянуло его на такую откровенность, какой прежде и не бывало:
– Сыны мои, я должен сказать вам нечто. Когда вы были маленькими, вы наверно, думали, что пойдете в школу, и тогда освободитесь от власти родителей. А в школе мечтаете, что когда-нибудь станете взрослыми, и тогда не будет над вами учителей, которых надо слушаться. Но вы никогда не станете свободны! Ваши бессмертные души, обретя плоть, стали, как и Сын Человеческий, связаны узами. Никто из людей не свободен – мы не свободны друг от друга, и мы никогда не будем свободны от Бога.
Нужно не тщетно взывать к свободе, а радостно искать, как сносить возложенное на нас бремя. Даже звезды в небесах не свободны. Они тоже должны следовать путями, которые начертал им закон, и если они предадутся своеволью, то разрушат Вселенную. Вы ведь видели падающие звезды на летнем небе. Сколь красивы казались они в вольном полете, во вспышках света и великолепии среди серых туч! Но конец их всегда – лишь разрушение и тьма.
Китайчата в синих курточках смотрели на него широко раскрытыми глазами, удивляясь страсти спокойного голоса и непривычной строгости его круглого улыбчивого лица. Они совсем не понимали его.
Весь день он постоянно спешил маленькими шажками по каким-то делам, а утро начиналось с мессы, которую он служил перед горсткой верных старушек: они приходили аккуратно одетые в тряпичные пальто и штаны, обмотанные черными платками. Иногда его огорчало, что старушки почти ничего не понимали из его слов. Его китайский всегда был далек от совершенства: говорил он на итальянский манер, проглатывая конечные согласные и совсем не справляясь с гортанными звуками. Но, в конце концов, глядя на их терпеливые лица, обращенные к Богородице и Ее Сыну, он решил, что не так уж важно, понимают ли они слова, если смотрят на образ и пытаются проникнуть в его суть.
Перед полуднем он пытался вести уроки в школе для мальчиков, но это оказывалось почти всегда пропащим делом, потому что в любую минуту его могли позвать из класса улаживать дела бедняков.
– Отец, вчера вечером я продал этому человеку риса на десять пенсов, и он обещал заплатить мне утром, а сейчас он съел рис и говорит, что у него нет денег.
Перед ним стояли двое мужчин в штанах кули с голыми, почти черными от загара спинами, и оба были злы, и оба не хотели ничего знать.
– Ты послушай, тогда мой желудок был пуст, но разве я должен страдать, если у тебя есть еда? Революционеры уже идут, и когда они придут, все люди, вроде тебя, у которых есть рис, должны будут отдать его нам, у кого риса нет, и не спрашивать никаких денег!
Оба испепеляли друг друга глазами, как петухи перед боем, а Отец Андреа положил свои руки на руку каждого из них, и руки досказывали то, что начали говорить глаза, маленькие, загорелые, очень правильной формы руки, в трещинах и морщинах, от того что он слишком часто мыл и оттирал их. Одна из мук его жизни состояла в том, что он был не в силах заставить себя коснуться темных немытых тел без содрогания духа. Его одолевало неотвязное желание мыть и мыть руки, и они всегда чуть пахли карболовым мылом.
Порой он налагал на себя епитимью, заставляя не мыть руки и подавлять дрожь отвращения, когда он возлагал их на голову ребенка в лишаях. Он выучил себя касаться всего, от чего хотелось отпрянуть, и когда люди видели его плавные, свободные, добрые руки, никто не догадывался о внутреннем отвращении.
И сейчас он положил теплые и увещевающие руки свои на руки обоих строптивцев и сказал одному: «Друг мой, я ничего не знаю о революционерах. Я знаю другое: пришла пора прополоть мой огород, и если ты сегодня возьмешься за это, я охотно тебе заплачу. Я знаю твое доброе сердце, и я знаю, что ты не пожалеешь десяти пенсов из этой платы своему соседу. Он ведь бедняк, и у него есть дети, а ты съел его рис. Сказано ведь в Писании: «Кто не работает, тот не ест», и это один из законов жизни, который не могут отменить даже революционеры».
И вдруг напряжение на их лицах растаяло, оба засмеялись, показали белые зубы, и Отец Андреа тоже засмеялся, по его круглому румяному лицу побежали морщинки, и он вернулся к своим школьникам. В конце дня он заплатил человеку двойную плату. «Возьми, – сказал он, – когда тот сделал вид, что отказывается. – Когда-нибудь я еще раз попрошу тебя поработать у меня, и, может быть, тогда у меня не будет денег».
В полдень, отобедав миской риса и бобами с макаронами, он надевал плоскую черную шляпу и шел к людям, пил с ними чай, ел крутые яйца, которыми хозяйки угощали его, хотя в глубине души не переносил яиц, и слушал, и улыбался всему, что ему говорили. С богатыми он не знался: они презирали его как иностранца и католического попа, и ему не хотелось бы появляться у них, даже если б его пускали. Он ходил по низким домикам бедняков с соломенными крышами и по рогожным шалашам нищих, и раздавал им деньги, лишь только они попадали ему в руки. Эти люди ничего не знали о грядущей буре, буре революции, и ничего не знал о ней сам Отец Андреа. Уже много лет как он бросил читать газеты и отрешился от всего, что творилось за пределами его круга дней и восхитительных ночей.
Раз в неделю он позволял себе вспомнить о своей родной стране: к вечеру седьмого дня совершал омовение, подстригал темную бороду и чуть умащивал руки благовонием, а затем поднимался в крохотную обсерваторию и садился там в старое кресло. В другие ночи он садился на табурет у стола, вынимал перо и бумагу и мелким аккуратным почерком писал записки Настоятелю в Сиккавее. За эти годы он стал одним из самых видных астрономов на Дальнем Востоке, но сам и не догадывался об этом.
Для него изучение неба было отдыхом и праздником ума, привыкшего к тщательным наблюдениям и беспощадным проницательным напряженным раздумьям.
Но на этот седьмой день он не дотронулся ни до пера, ни до бумаги. Он сел, распахнул окно, устремил глаза на звезды и позволил мыслям унести себя назад в Италию, в свою родную страну, где он не был двадцать семь лет и которую никогда не узрит. Покидая ее, он был еще молод, неполных тридцати лет, но и теперь он со страстной остротой помнил муку того прощания. И сейчас он воочию видел с отплывающего парохода залив, сужающийся на глазах в крохотный кружок. Каждую неделю он сурово упрекал себя с чувством вины, что память о прощании брала верх над долгом служения, и что больнее, чем расставание плоти с отчизной, с домом, с родителями, с сестрой и братом, было расставание духа с его возлюбленной Вителлией, полюбившей брата больше, чем его.
Все годы он каялся в этом грехе, в том, что обратился к Господу и Святой Марии не из преданности им, а потому что Вителлия не полюбила его. Конечно, ни она и никто другой об этом не знали. Брат его был статен и сурово красив, были у него обворожительные томные карие глаза, а Вителлия – высокая, бледная, легкая, как олива в новой листве, и краски ее мягки, тихи и туманны. Она была на голову, да еще с шеей выше его, румяного коротышки. Никто и не принимал его всерьез. Он всегда был весел, потешен, полон шуток, а его маленькие глубокие темные глаза лучились смехом.
Он не перестал шутить и после женитьбы брата, но ждал и хотел увидеть, будет ли брат добр к Вителлии. Нет, не о чем было сокрушаться. Брат оказался добрым мужем, и хоть был малость скучноват в великолепии своего облика, став женатым человеком и ожидая вскоре ребенка, он вошел в винное дело отца, стал ему подспорьем, и они жили счастливо. Нет, совсем не о чем было сокрушаться. Тогда испугался Андреа силы своей страсти. Он понимал, что не сможет скрыть ее иначе, как подчинив себя воле судьбы. Почти год прошел в жару и муках, пока он осознал, что нет для него иного, как принять пасторское служение в какой-то дальней стране, и обратился к отцам в своем селении.
Все родные смеялись – над ним все смеялись – а Вителлия чуть не разорвала ему сердце, прильнув к руке и обратившись голосом, всегда звучавшим для него слаще музыки: «Но ответь мне, брат мой Андреа, кто же станет играть с моими детьми и кто будет всегда в моем доме?» Он покачал головой и безмолвно улыбнулся, и она с удивлением увидела, что глаза его полны слез. «Но разве в этом твой долг, Андреа, если тебе так тяжко?» И он кивнул.
Да, да, так и свершилось давным-давно. Многие годы он не позволял себе вспомнить о ней, потому что она была женой другого человека, и вечер за вечером восходил к звездам со страстной молитвой об упокоении. Ему казалось, что он никогда не сможет достаточно искупить свой грех любви к Вителлии больше, чем к чему бы-то ни было иному, до самого конца. Поэтому он беспощадно отказывал себе во всем и заставлял себя исполнять все самые омерзительные обязанности. Однажды, когда его плоть, сгорая, жаждала ее, он бросился на зимнюю улицу, нашел там дрожащего нищего, уложил его в свою постель и укрыл своим одеялом, а сам пролежал, вытянувшись, с ним рядом всю ночь, сжав зубы и с тошнотой в желудке. Но утром, торжествуя, он сказал своей плоти: «Вот теперь ты успокоишься и перестанешь меня терзать!» Отсюда улыбчивая трагедия его глаз и постоянная молитва о даровании сил сносить свое бремя.
Однажды почта принесла конверт в траурной рамке – первое письмо ему за многие годы. Он вскрыл, и в нем было известие о смерти Вителлии. Тогда, казалось, ему было даровано некое успокоение, и он стал позволять себе этот отдых по вечерам седьмого дня, и даже разрешал себе немного подумать о ней. Теперь, после ее смерти, он мог вообразить ее в том, ином мире, шагающей вольной и легкой походкой среди звезд. Теперь она была ничьей женой и не принадлежала никому. Теперь она стала частью неба, и можно было думать о ней как о звезде, не совершая греха.
Молитвы его о силе сносить бремя стали менее жарки и более умиротворённы. Когда один школьник сбежал к революционерам, он вздохнул и направился на поиски, нашел его, и говорил с ним ласково, умоляя вернуться к плачущей матери.
– Бог дал нам жизнь и долг исполнить свое назначение, – говорил он, мягко улыбаясь и обняв мальчика за плечи.
Но мальчик отбросил его руку и отстранился:
– В революции нет Бога и нет долга, – сказал он надменно, – мы свободны и исповедуем Евангелие свободы для каждого.
– Как же так? – мягко спросил отец Андреа.
Мальчик впервые заронил в его душу предчувствие. До тех пор он не обращал внимания на разговоры о революции. Пути его не уводили далеко от перенаселенного квартала, где он жил. Но теперь ему подумалось, что нужно прислушиваться к этим разговорам, особенно если его школьники станут так вот убегать. Он заговорил о других вещах, но мальчик был насторожен и явно хотел, чтобы от него отстали. Вокруг были другие парни и один-два командира. Ответы мальчика становились всё короче, и он зло смотрел на своих товарищей. Наконец, Андреа кротко сказал: «Я вижу, что у тебя в голове совсем другие мысли. Я оставлю тебя сейчас, но не забывай тех молитв, которым я учил тебя, дитя мое».
На мгновение он положил руку на голову мальчика и повернулся, но не успел выйти из казармы, как раздался улюлюкающий хохот, и он слышал, как парни дразнили своего товарища:
– Поп нашел свою собачку? А ну, беги назад, послужи иностранцу!
Он не мог понять, что они имели в виду, и хотел было уйти, но остановился и прислушался. Кто-то издевательски хохотал: «Так ты христианин?» И он слышал злой и чуть не плачущий голос мальчика: «Я ненавижу этого попа. Мне нет дела до его религии. Я – революционер! Кто здесь в этом сомневается?»
Отец Андреа стоял, потрясенный. Что за слова исторгли уста его мальчика, который посещал его школу с пяти лет? Он вздрогнул, и острой болью пронеслась в его уме мысль: «Вот так и Петр отрекся от Спасителя!» Он вернулся в крошечную миссию, которая была его домом, заперся в комнате и горько зарыдал.
После этого он понял, что стоял на краю водоворота, сам о том не ведая. Он решил, что должен разобраться в этой революции и сделать так, чтобы мальчиков больше не уносило ее потоком. Только не было нужды что-то исследовать: всё обрушилось на него само и создало массу трудностей.
Сколь же многого он не знал! Он никогда не слышал о политических распрях Востока и Запада. Он пришел сюда как подвижник, чтобы похоронить себя в миссии в этой стране, где не было истинной церкви. Он прожил день за днем двадцать семь лет в крохотной точке огромного города, и его низкая фигура в темных одеждах стала такой же частью этих улиц, как древний храм или мост. Дети, сколько он мог помнить, привыкли видеть его влачащимся в любую погоду со смешно оттопыренными карманами, полными орехов для них. Женщины, стиравшие белье у колодца, поднимали головы, когда он проходил мимо, и вздыхали, что уже час пополудни, а до вечера еще столько работы. Продавцы небрежно кивали из-за прилавков распахнутых на улицу лавчонок и добродушно принимали от него листовки и лики Богородицы.
А сейчас всё изменилось: он перестал быть Отцом Андреа, безвредным престарелым священником – он стал иностранцем.
Однажды мальчишка отказался взять у него горсть земляных орехов, которыми он хотел его угостить.
– Мама говорит, что они могут быть отравленными, – сказал мальчик, глядя на отца Андреа широко раскрытыми глазами.
– Отравленными? – переспросил Отец Андреа, очень удивясь и не понимая.
На следующий день он вернулся домой с карманами, такими же тяжелыми, как при выходе, и после этого больше не брал с собой земляных орехов. В другой раз, когда он проходил мимо колодца, женщина плюнула ему вслед. Продавцы холодно качали головами, когда он с улыбкой предлагал им листовки, и не брали. Он был совершенно ошеломлен.
Наконец, однажды ночью зашел к нему его помощник из местных, добрый старик с седой бородкой, честный и немного глуповатый, потому что так и не смог правильно выучить «Аве Мария». Андреа иногда думал заменить его кем– нибудь посмышленее, но так и не набрался решимости сказать старику, что тот не вполне справляется. Теперь старик говорил ему: «Отец мой, не выходи, пока не кончится это безумие».
– Какое безумие? – спросил Андреа.
– Разговоры об иностранцах и революции. Люди слушают этих молодых людей в длинных темных платьях, которые пришли с юга, а те говорят, что иностранцы убивают наш народ и похищают сердца людей для своих новых религий.
– Новых религий? – мягко спросил Отец Андреа. – В моей религии нет ничего нового. Я проповедую и учу здесь уже четверть века.
– Всё равно – вы иностранец, – извиняющимся тоном сказал старик.
– Да, – наконец произнес Андреа, – это меня удивляет.
Но на следующий день ему пришлось послушаться старика, потому что, как только он сделал шаг от ворот на улицу, брошенный в него большой камень попал прямо в грудь и разломил на ней надвое крест из слоновой кости, а, когда он в ошеломлении поднял руку, другой камень попал в нее и сильно поранил. Он побледнел, вернулся в домик миссии, запер за собой дверь и, пав на колени, рассматривал сломанный крест. Долго он не мог произнести ни слова, пока, наконец, уста не вспомнили старую молитву: «Прости их, Отче, ибо не ведают, что творят».
После этого он не покидал миссии. Несколько дней никто не приходил, и он с грустью запер дверь пустого класса. Казалось, что он очутился в центре бури. Из-за ограды опустелого дворика, где он со своим старым помощником хлопотал в огороде, доносились странные смятенные звуки улицы. Он запер ворота и открывал их лишь раз вечером, чтобы выпустить старика– помощника купить немного еды. Но однажды старик вернулся с пустой корзиной:
– Они не продают мне еды для тебя, – сказал он с жалостью. – Чтобы меня не убили, я должен сделать вид, что ухожу от тебя. Но каждую ночь я буду перебрасывать тебе еду через забор в западном углу огорода. И каждый вечер в должный час я буду повторять «Аве Мария». В остальном, да поможет тебе наш Бог.
После этого Отец Андреа остался совсем один. Он проводил много времени в обсерватории и теперь позволял себе предаваться размышлениям и воспоминаниям каждый вечер. Дни тянулись долгие и одинокие, и ему теперь не хватало даже прокаженных. Не от чего больше было отмывать руки: разве что от чистой огородной земли, которая приставала к ним. А шум снаружи всё нарастал и громоздился, пока ему не стало казаться, что он остался на островке среди ревущего моря, и что однажды волны настигнут его и здесь.
Он всё глубже уходил в раздумья и мечты об Италии и ее виноградниках, где он играл, когда был мальчиком. Он вдыхал запах горячего солнца на спелых гроздьях – ни с чем не сравнимый их аромат! Сидя ночь за ночью в старом кресле, он выстраивал свою жизнь с самого начала. Был май, и звезды сверкали на темно-лиловом небе. Но он более не притрагивался к тетрадям и перьям. Звезды стали ему безразличны, и продолжала дивить лишь их несказанная неземная краса. Благодарение Богу, звезды и небо были везде! Китайские небеса в мае были точно такими же, как летние небеса в Италии. И там, и здесь тяжелые золотые звезды свисали с темного неба. Однажды в такую ночь в Италии он высунулся из окна и вдруг обезумел от красоты звезд, и, как слепой, ринулся к дому Вителлии. Сердце колотилось, как большой барабан, сотрясая тело каждым биением, и кричало, что он должен признаться ей в любви. А когда он подошел к дому брата, брат открыл ему и ласково сказал: «Мы как раз собирались пойти спать, Андреа. Тебе нужно в чем-то сейчас помочь?»
За братом он различил в комнате тень Вителлии, ее бледное неясное лицо, как цветок в сумерках. Она подошла, легко коснулась пальцами руки мужа и склонила голову на плечо. У нее было всё, что должно быть в жизни. Страсть в нем утихла.
– Нет, спасибо, – выговорил он, – мне показалось – я подумал, что еще не так поздно, я думал просто зайти поболтать с вами.
– Когда-нибудь в другой раз, – строго сказал брат, а Вителлия крикнула ему: «Спокойной ночи, брат Андреа!»
Дверь закрылась. Он остался один.
Тогда он оставался в саду всю ночь, а к утру сказал себе, что посвятит себя бедным, потому что Вителлии он не нужен – он посвятит себя беднякам в дальней стране.
Да, он должен был сломить свою страсть, боль и юность неукротимой волей к страданию! Он никогда не избавится от страдания – покуда жив, никогда от него не избавится. Он спрашивал себя: знает ли об этом Вителлия среди звезд: ведь там всё должно быть известно. Он надеялся, что знает, и незачем будет рассказывать ей о своей боли. Она поймет, как никогда не смогла бы понять на земле, и тогда сразу начнется их новое небесное родство.
Он вздохнул и спустился в огород, а там, у западного конца, нашел узелок с холодным рисом и мясом, завернутым в лист лотоса, съел и прочел «Аве Мария», водя пальцами по сломанному кресту на груди.
Из-за стены с улицы доносился топот мерно марширующих ног, многих тысяч ног. Он послушал, задумался и со вздохом снова поднялся в обсерваторию и, глядя в ясные просторы неба, чуть вздремнул.
Утром он проснулся с предчувствием, будто вспугнутый шумом. Какое– то мгновение он не мог собраться с мыслями. Звезды блёкли в сером рассвете, и темная влажная крыша церкви блестела от росы. Снаружи доносился шум безумного смятения, стрельба и крики разрывали воздух. Он прислушался. Быстро прогремело несколько выстрелов подряд. Он сел, пытаясь понять, что случилось. Разве это разбудило его? Не было слышно марширующих ног, а небо на востоке светилось огромным пламенем: что-то горело – должно быть, богатые кварталы города, где улицы были увешаны алыми и желтыми флагами над лавками с зерном и шелками.
А, может быть, это просто восход? Нет, не бывает такого восхитительного восхода на сером небе.
Он выбрался из кресла и тяжело спустился вниз в неясной тревоге. Сон не принес отдохновения, и ум его был затуманен. Когда он дошел до нижней ступеньки и ступил на траву, по воротам загрохотали яростные удары, и он быстро пошел отпирать, потирая рукой голову, чтобы собраться с мыслями. Вот что за шум он слышал во сне! Он долго возился с большим деревянным запором, наконец, вытащил его, открыл ворота и замер в изумлении. Перед ним стояла толпа из сотен мужчин – солдат в серой форме. Их лица были полны ярости, какой он не мог вообразить на человеческом лице, и он отпрянул от них, как никогда не отпрянул бы и от прокаженного. С тигриным воем они направили на него ружья. Он не чувствовал страха – лишь полнейшее изумление.
– Чего хотите вы, друзья мои? – спросил он удивленно.
Юноша, едва ли старше сбежавшего от него школьника, ступил вперед и сорвал нитку четок с его шеи. Остатки сломанного креста, который он носил столько лет, упали на землю.
– Мы пришли избавить мир от империалистов и капиталистов! – выкрикнул юноша.
– Империалистов и капиталистов? – удивленно переспросил Отец Андреа. Он никогда не слышал этих слов. Уже много лет он не читал ничего, кроме старинных трудов вероучителей и книг по астрономии. Он не имел ни малейшего понятия, о чем говорит юноша.
Но парень направил свое ружье на Отца Андреа и выкрикнул:
– Мы – революционеры!
Голос его был грубым и хриплым, как если бы он кричал уже много часов, и на гладком молодом лице проступали пятна, как после выпивки.
– Мы пришли, чтобы освободить всех!
– Освободить всех? – медленно переспросил Отец Андреа, чуть улыбнувшись, и нагнулся за крестом в пыли.
Но не успела рука его коснуться креста, как палец юноши судорожно нажал на спуск, грохнул выстрел, и Отец Андреа упал на землю, мертвый.