По этим же причинам невозможна «реабилитация» всякого видного партийца, против которого в сталинские времена принимались резолюции партийными инстанциями.
   Наоборот, возьмём случай с Тухачевским, Блюхером, Егоровым. Это были военные, стоящие вдалеке от партийной жизни, никакой роли в ней не игравшие и в неё не вмешивающиеся. Сталин счёл за благо их расстрелять: они были объявлены какими-нибудь немецкими, японскими или иными шпионами, как Троцкий. Но партийные съезды и конференции их ни в каких уклонах не обвиняли. И когда пришла пора признать, что товарищ Сталин в «культе личности» зашёл уж очень далеко, ничто не мешает Тухачевского и Блюхера «реабилитировать». Была какая-то ошибка (сталинская, или ежовская, или ещё какая-то иная), но ошибка какого-то человека или органа, но не партии. Значит, можно дело пересмотреть, признать, что кто-то ошибся (лучше, если мелкая сошка), но это ничуть не наносит ущерба основному принципу, что партия всегда права.
   Вот поэтому ряд партийцев, не принимавших видного участия в признанных оппозициях, могут быть реабилитированы, но реабилитировать других, как Троцкого или Зиновьева, совершенно невозможно. И будет создатель Красной Армии или первый председатель Коминтерна продолжать числиться в иностранных шпионах и врагах коммунизма.
   (А вдруг это изменится, и в один прекрасный день о них можно будет в партии говорить и писать правду: тогда сможете иметь все основания считать, что эта партия уже не коммунистическая).
   Скажем несколько слов об остальных двух кандидатах в члены ленинского Политбюро: Калинине и Молотове.
   Собственно, много говорить о Калинине не приходится. Фигура совершенно бесцветная, декоративный «всероссийский староста», был Лениным введён в Политбюро зря. Здесь его терпели и совсем с ним не считались. На официальных церемониях он выполнял свои сусально-крестьянские функции. Никогда он не имел никаких претензий ни на какую самостоятельность и всегда покорно шёл за тем, кто был у власти. На всякий случай ГПУ, чтобы иметь о нём компрометирующий материал, подсовывало ему молоденьких балерин из Большого театра, не без того, чтоб эти операции были одобрены товарищем Каннером. По неопытности Михалваныч довольствовался самым третьим сортом. Компрометацию эту организовывали и из лишнего служебного усердия, так как в сущности ни малейшей надобности в ней не было — Михалваныч никогда не позволил бы себе каких-нибудь выступлений против власть имущих. Даже позже, когда Сталин проводил гигантское истребление деревни, Михалваныч, хорошо знавший деревню, делал вид, что ничего особенного не происходит, самое большее, не выходил из этого добродушного стариковского ворчанья, к которому Политбюро давно привыкло как к чему-то, не имеющему никакого значения. Короче говоря, был Михаил Иванович ничтожен и труслив, почему и прошёл благополучно все сталинские времена, умер в своей постели и удостоился того, что город Кенигсберг стал называться Калининград. В 1937 году Сталин приказал арестовать его жену, Михаил Иванович и глазом не моргнул: трудные были времена.
   О Вячеславе Михайловиче Молотове мне выше не раз приходилось говорить. В истории сталинского восхождения к вершинам власти он сыграл очень крупную роль. Но сам он на амплуа первой скрипки никогда не претендовал. Между тем, он прошёл очень близко от этой роли. В марте 1921 года он избирается ответственным секретарём ЦК и кандидатом в члены Политбюро. В течение года у него в руках будет весь аппарат ЦК. Но в марте 1922 года Зиновьев, организуя свою тройку, захочет посадить на аппарат ЦК Сталина, сделав его генеральным секретарём и отодвинув в аппарате Молотова на второе место — второго секретаря ЦК. Расчёт Зиновьева: нужно сбросить Троцкого, а Сталин — явный и жестокий враг Троцкого. Зиновьев и Каменев предпочитают Сталина. И Молотов не только подчиняется, но и становится верным лейтенантом Сталина, из-под которого он никогда не пытается выбраться; Зиновьеву же и Каменеву он мстит потом с удовольствием, а также Троцкому, который почему-то Молотова невзлюбил (впрочем, не «почему-то»: Троцкий живёт абстракциями; из Молотова он создал воплощение «бюрократического перерождения партии»).
   Вслед за тем Молотов всегда и постоянно идёт за Сталиным; он проводит всю самую серьёзную работу по подбору людей партийного аппарата — секретарей крайкомов и губкомов — и созданию сталинского большинства в ЦК. Он десять лет будет вторым секретарём ЦК. Когда Сталину нужно, он будет председателем Совнаркома и СТО; когда нужно, будет стоять во главе Коминтерна; когда нужно, будет министром иностранных дел.
   Замечательно, что и с ним Сталин проделывает тот же приём, что и со многими другими своими лейтенантами — арест жены, в то время как сам сталинский приближённый продолжает находиться в его милости; мы уже видели, что это было проделано и с Калининым, и с Поскребышевым. Жена Молотова — еврейка. Под партийной кличкой Жемчужина, она, видная партийка, стоит во главе парфюмерной промышленности. Сталин арестовывает её и отправляет в ссылку (а ссылка эта совсем не типа царской). Молотов, конечно, терпеливо это переносит. Но это не удивительно. Замечательно другое. Когда Сталин умер и жена Молотова из ссылки вернулась, и она, и Молотов — твёрдые сталинцы. Молотов неодобрительно относится к предпринятой Хрущёвым десталинизации. И он, и Каганович, и Маленков — убеждённые сталинцы, и при первом же удобном случае (1957 г.) пытаются свергнуть Хрущёва. Что им не удаётся и стоит окончательной потери всех постов и мест в партийной иерархии с окончательным выходом в тираж.
   Почему Молотов хочет возвращения сталинских методов? Ностальгия по временам, когда в руках была власть чингисхановская, когда все дрожали и никто в стране пикнуть не смел? Может быть, и более реальный расчёт. Коммунистический строй, чтобы держаться, требует насилия над всем населением, требует гигантского полицейского аппарата, системы террора. Чем сильнее террор, тем власть прочнее. В сталинские времена население боялось даже того, чтобы какая-нибудь еретическая мысль пришла в голову, а уж о какой-либо акции против власти и речи быть не могло. А теперь Хрущёв отвинчивает гайку; люди начинают думать, говорить, не соглашаться. До чего это может дойти? В сталинские времена таких рисков не было.
   Между тем Молотов, может быть, представляет удивительный пример того, что делает из человека коммунизм. Я много работал с Молотовым. Это очень добросовестный, не блестящий, но чрезвычайно работоспособный бюрократ. Он очень спокоен, выдержан. Ко мне он был всегда крайне благожелателен и любезен и в личных отношениях со мной очень мил. Да и со всеми, кто к нему приближается, он корректен, человек вполне приемлемый, никакой грубости, никакой заносчивости, никакой кровожадности, никакого стремления кого-либо унизить или раздавить.
   Через десять лет Сталин не только сам будет одобрять списки арестуемых и расстреливаемых. Для своего рода круговой поруки эти списки будут проходить через руки Молотова и Кагановича. Конечно, Молотов их подписывает вслед за Сталиным. Но вот какая-либо фамилия бросается ему в глаза. Он пишет рядом ВМН. Это значит — Высшая Мера Наказания. Этого достаточно — человек будет расстрелян.
   Что это? Мимикрия перед Сталиным? Или это опьяняющее чувство своей мощи — вот я записал три буквы — и нет человека. И сколько тысяч смертей в этих списках одобрил спокойный, не волнующийся бюрократ. И никаких сожалений. Наоборот, Сталин умер, хорошо бы возвратить сталинские времена.
   Неужели из человека всё можно сделать? Дайте его в руки Сталина, возвысьте его в системе, где человек человеку волк, и он равнодушно будет смотреть, как гибнут в жестоких страданиях миллионы людей. Поставьте его рядовым чиновником в хорошей человеческой системе общества, и он ночами будет работать, изыскивая средства помощи пострадавшим от недорода крестьянам деревни Нееловки, Алексинского уезда. Эта проблема ещё много раз будет передо мной стоять во времена моих странствий по большевистской верхушке. Насчёт Молотова персонально у меня ещё особое ощущение.
   В двадцатых годах я был свидетелем всего, что происходило в большевистском центре. Прошло полвека, и если поставить вопрос, кто ещё из живых людей на поверхности земли видел и знает всё это, то на этот вопрос один ответ: Молотов (есть Каганович, но он в эти годы стоял от центра событий дальше, чем Молотов). Я говорю только о двадцатых годах. Дальше я в большевистском центре больше не был, а Молотов, наоборот, продолжал в следующие три-четыре десятилетия быть в центре событий, и никто сейчас не знает лучше, чем он, как эти события протекали. Но обо всём этом он не может ни написать, ни опубликовать ни одной строчки, которая была бы в несогласии с официальной ложью. То есть никакую правду ни о чём сказать не может.


Глава 12. Сталинский переворот


   ПЕРВАЯ ПОЕЗДКА ЗА ГРАНИЦУ. ФИНАНСОВО-ЭКОНОМИЧЕСКОЕ БЮРО НАРКОМФИНА. КОНДРАТЬЕВ. 1925 ГОД. БОРЬБА СТАЛИНА И ЗИНОВЬЕВА. ПОДГОТОВКА СЪЕЗДА. СЪЕЗД-ПЕРЕВОРОТ. ДРУГОЙ СМЫСЛ ПЕРЕВОРОТА.

 
   Кроме работы в ЦК, я работаю и в Высшем совете физической культуры, и в Наркомфине. В Высшем совете это скорее развлечение, чем работа. Я участвую в заседаниях Президиума и руковожу двумя секциями: летом — секцией лёгкой атлетики, зимой секцией зимнего спорта (коньки и лыжи). На Президиуме работа идёт легко и дружно. Председатель Совета Семашко (он же Нарком здравоохранения) — человек умный, культурный, и с ним работать нетрудно. Кроме того, он хорошо понимает, что надо держаться линии ЦК, а эту линию делаю я. На заседания Президиума приходит Крыленко, бывший Главковерх, потом кровожадный Прокурор республики, сейчас Нарком юстиции. Он страстный шахматист, и мы его поставили во главе шахматно-шашечной секции. По её делам он и приходит. Пока обсуждаются другие вопросы и ему делать нечего, я беру лист бумаги, пишу: 1. е2-е4 и пододвигаю лист ему. Сейчас же между нами начинается партия в шахматы, не глядя на доску. Но через семь-восемь ходов он, не глядя на доску, уже играть не может, достаёт из портфеля крохотные дорожные шахматы и углубляется в игру. Семашко смотрит на нас с укоризной, но вырвать Крыленко из начатой партии уже почти невозможно. Когда выясняется, что он проигрывает, он очень это переживает.
   Секция зимнего спорта даёт мне повод для моей первой поездки за границу. Советские коньки и лыжи из рук вон плохи. Решено закупить партию коньков и лыж в Норвегии. Совет просит меня съездить в Норвегию на очень короткое время, посмотреть материал на месте и выбрать, что приобрести. В декабре 1924 года я совершаю короткое путешествие, которое производит на меня сильное впечатление. Я за границей первый раз, и вижу нормальную, человеческую жизнь, которая совершенно отличается от советской. Кроме того, эти три скандинавские страны, через которые я проезжаю, — Финляндия, Швеция и Норвегия, дышат чем-то не известным в Совдепии. Это — страны поразительной честности и правдивости. Я не сразу к этому привыкаю. В Норвегии я хочу осмотреть окрестности столицы. Над Осло возвышается гора Хольменколлен, широко используемая для зимнего спорта и для прогулок. Я подымаюсь на неё с сотрудником посольства, который приставлен ко мне в качестве гида. Довольно тепло — всего градуса два мороза, и скоро мы разогреваемся от подъёма (мы тепло одеты) и нам становится жарко. Сотрудник посольства снимает тёплый вязаный пиджак, кладёт его у дороги на камень, пишет что-то на бумажке, кладёт бумажку на пиджак и фиксирует её камнем. Я интересуюсь: «Что вы делаете?» — «Очень жарко, — говорит мой спутник. — Я оставил пиджак. Когда будем спускаться, я его возьму». — «Ну, — говорю я, — плакал ваш пиджачок, попрощайтесь с ним». «А нет, — говорит сотрудник посольства, я оставил записку: пиджак не потерян; просят не трогать». Я смотрю на это как на странный фарс. Дорога оживлённая, ходит много народу. Мы спускаемся через два часа — пиджак на месте. Сотрудник объясняет мне, что здесь никогда ничего не пропадает. Если в городе случается кража, в конце концов выясняется, что виновник — матрос с иностранного парохода. В Финляндии в деревнях на дверях нет замков и запоров — что такое кража, здесь неизвестно.
   В Швеции в полпредстве я разговариваю с советником посольства Асмусом и его женой Королёвой. Они с семилетним сыном только что приехали из России. Воскресенье. Мимо здания посольства проходит рабочая демонстрация протеста против чего-то. Хорошо одетые люди в чистых костюмах и шляпах идут чинно, степенно и спокойно. Семилетний сынишка долго смотрит в окно на эту процессию и в конце концов спрашивает у матери: «Мама, куда все эти буржуи идут?»
   На обратном пути я проезжаю советскую границу у Белоострова — до Ленинграда 30 километров. Проводник напоминает: «Граждане, вы уже в советской России — присматривайте за багажом». Я смотрю в окно на пейзаж. Одна перчатка у меня на руке, другую я кладу на сиденье. Через минуту я смотрю и обнаруживаю, что эту другую перчатку уже спёрли.
   Я возвращаюсь к привычному подсоветскому быту. В Народном комиссариате Финансов постоянная большая статья расходов — закупка новых лампочек. У населения острая недостача электрических лампочек, и сотрудники наркомата их вывинчивают и уносят домой. Нарком Сокольников находит гениальный выход: заводу, поставляющему лампочки, предписано гравировать на каждой лампочке: «украдено в Наркомфине». Кражи сразу прекращаются, уносящий к себе лампочку свою кражу подписывает.
   Из скандинавских стран я возвращаюсь со странным впечатлением, как будто я высунул голову в окно и подышал свежим воздухом.
   В отличие от Высшего Совета моя работа в Наркомфине серьёзна и меня порядком затягивает.
   До революции при Министерстве финансов был Учёный комитет, группировавший лучших финансовых специалистов, в большинстве профессоров. Нарком Финансов Сокольников создаёт при Наркомфине в качестве одного из его управлений финансово-экономическое бюро, выполняющее функций Учёного комитета. Оно делится на Институт экономических исследований и Конъюнктурный институт. Сокольников приглашает в них лучших специалистов, в большинстве старых консультантов довоенного Министерства финансов. Марксистов и коммунистов среди них нет. Сокольников ставит их в хорошие условия, их мнения высоко ценятся, и слушая их советы, блестяще проводится трудная и сложная денежная реформа, создаётся твёрдый золотой рубль и упорядочиваются финансы. Наблюдает за деятельностью этого Бюро член Коллегии Наркомфина профессор Мечислав Генрихович Бронский. Впрочем, когда я спрашиваю у Сокольникова, действительно ли Бронский профессор Сокольников отвечает, улыбаясь: «Каждый может считаться профессором, поскольку не доказано обратное». Настоящая фамилия Бронского — Варшавский. Он — польский еврей, очень культурный и начитанный, старый эмигрант (был с Лениным), занимавшийся журнализмом. Большевистского духа у него очень мало. Административных талантов тоже никаких. За Финансово-экономическим бюро он никак не надзирает. Главное его занятие, и оно единственное, которое его интересует, — это издание толстейшего ежемесячного журнала «Социалистическое хозяйство». По мысли Бронского, он должен быть лучшим экономическим журналом в Советской России. Так оно, вероятно, и есть. Кроме того, Бронский редактирует ежедневную «Финансовую газету». Но Финансово-экономическое бюро предоставлено самому себе, и пока как будто никакого ущерба от этого нет. Сокольников предлагает мне им руководить. Он кроме всего прочего имеет в виду мою политбюровскую осведомлённость по всем вопросам хозяйства и рассчитывает, что я смогу сделать работу Бюро более близкой к текущей финансово-экономической практике; действительно, будучи далёкими от органов практических решений, профессора Бюро более склонны к абстрактной теоретической работе, чем к практической.
   Собственно, я прихожу на эту работу уже антикоммунистом. Все профессора в сущности тоже антикоммунисты. Но они меня считают доверенным коммунистом режима и смотрят на меня как на врага. Самое забавное то, что они питают иллюзии, будто с коммунистическим режимом можно работать и делать полезную работу для страны. Я на этот счёт гораздо осведомленнее их.
   Во всяком случае, назначение в качестве их начальства очень молодого коммуниста они воспринимают как тяжёлую угрозу их вольной и независимой жизни. Директор Института Экономических Исследований Шмелёв приходит от их имени к Сокольникову и говорит, что профессора собираются оставить Наркомфин, не видя возможности работать в обстановке, которую создаст новый начальник, молодой коммунист, который по возрасту также не может иметь для них никакого авторитета. Сокольников улыбается и говорит: «Давайте возобновим этот разговор через месяц. Вы насчёт вашего нового начальства совершенно ошибаетесь».
   В течение первых же двух недель всё меняется. Старые и опытные основные профессора, бывшие ещё консультантами царского министерства финансов, — Гензель, Соколов, Шмелёв — с удивлением обнаруживают на заседаниях Института, что я не только превосходно разбираюсь во всех финансово-экономических проблемах, но имею перед ними огромное преимущество — я знаю, что реально, что подходит для правительственной политики, куда и как нужно практически направить работу (всё это я знаю по работе в Политбюро). На заседаниях Конъюнктурного института я тоже даю нужные указания, которые направляют в нужную сторону работу института; но и по их специфической отрасли, в которой они считают себя непревзойдёнными специалистами, я с ними в сущности на равной ноге — на первом же заседании я предлагаю ввести в число конъюнктурных индексов предсказания эволюции рынка индекс проходимости дорог гужевого транспорта, который сразу же оказывается одним из самых ценных для предсказания эволюции по рынку пищевых продуктов. Кроме того, у меня с ними быстро устанавливаются превосходные отношения. Ячейка и мелкие коммунисты уже пытались их грызть, проявляя партийную бдительность по отношению ко всем этим «подозрительным спецам». Я одёргиваю ячейку — по моей работе в ЦК я для неё авторитет — и заставляю её оставить профессоров в покое.
   Через две недели Шмелёв приходит к Сокольникову а заявляет, что профессора берут все свои заявления о новом начальнике обратно и что работа с ним превосходно наладилась.
   Она будет идти всё время образцово. С Бронским у меня тоже превосходные отношения — он человек симпатичный, большевистского в нём почти ничего нет. Кстати, он занимает часть той большой квартиры, в которой живут Вениамин Свердлов и его жена, у которых я бываю.
   Едва ли не самым симпатичным из моих новых подчинённых является директор Конъюнктурного института профессор Николай Дмитриевич Кондратьев. Он — крупный учёный, человек глубокого ума. Конъюнктурный институт создавал он, и в новом в России конъюнктурном деле своими наблюдениями и контролем над эволюцией хозяйства оказывает крупнейшие услуги руководящим экономическим органам и прежде всего Наркомфину. Конечно, в основе его работы лежит та же наивная иллюзия, что с большевистской властью можно работать: не совсем же они дураки и должны понимать, что знающие люди и специалисты нужны и полезны. Как и другие крупные специалисты-консультанты Наркомфина, он верит в пользу своей работы и не понимает волчьей сущности коммунизма. Он работает также в сельскохозяйственной секции Госплана.
   Скоро ему приходится узнать, с какой властью он имеет дело. В Госплане, стремясь к разумной сельскохозяйственной политике, он исходит в своих советах из того, что стране нужно увеличение крестьянской продукции, а для этого надо не дёргать крестьянство беспрерывным науськиванием сельских лентяев и паразитов против работающих и хозяйственных крестьян, что составляет суть большевистской «классовой борьбы» в деревне, а дать возможность спокойно работать.
   Но в Госплане бдит и хватает спецов за ноги коммунистическая ячейка. Там нет Бажанова, который мог бы на неё цыкнуть. И коммунисты подымают дикий вой — Кондратьев рекомендует отказаться от большевистской борьбы в деревне, «кондратьевцы» требуют ставки на кулака, «кондратьевщина» — вот как выглядит сегодня контрреволюция в деревне. Подымается шум, печатаются статьи в «Правде», объявляется поход против «кондратьевщины». Какая-то мелкая коммунистическая рвань изо всех сил старается делать карьеру на своей бдительности — открыли и разоблачили скрытого классового врага. Добить его! Конечно, на всю эту травлю, ведущуюся на страницах печати, бедный Кондратьев не имеет возможности ответить ни одной строчки — за ним «Правда» права голоса не признаёт. Он очень удручён. Ячейка Наркомфина тоже пытается в него вцепиться — ведь сигнал дан «Правдой».
   Я не позволяю им устроить травлю в Наркомфине. Я объясняю ячейке, что речь идёт о сельском хозяйстве и сельскохозяйственной секции Госплана, откуда и вся эта история. У нас же в Наркомфине Кондратьев работает в совсем другой области — по конъюнктуре, что не имеет ничего общего с его политическими установками насчёт деревни, здесь его работа безукоризненна и полезна, и здесь надо его оставить в покое. Пока я в Наркомфине, здесь его, действительно, не смеют тронуть. Но травля его идёт уже во всероссийском масштабе, и после начала коллективизации проходит, наконец, момент, когда сталинская коллективизация, разрушая сельское хозяйство, приводит к недостатку продуктов и к голоду. Тогда по установленной коммунистической практике надо открыть врагов, на которых свалить вину.
   В 1930 году ГПУ «откроет» «трудовую крестьянскую партию», совершенно нелепую чекистскую выдумку. Руководит этой партией профессор Кондратьев вместе с профессором Чаяновым и Юровским (Юровский, кстати, еврей, экономист, специалист по валюте и денежному обращению, никогда никакого отношения ни к каким крестьянам и ни к какой деревне не имел). ГПУ широко раздувает кадило: в «партии» не то сто тысяч членов, не то двести тысяч. Готовится громкий процесс, который объяснит стране, почему нет хлеба — это саботаж Кондратьевых; и бедный Кондратьев на процессе, конечно, должен был бы сознаться во всех своих преступлениях. Но в последний момент Сталин решил, что всё это выглядит недостаточно убедительно, процесс отменил и приказал ГПУ осудить руководителей и членов «трудовой крестьянской партии» «в закрытом порядке», то есть по приговору какой-то чекистской тройки их послали погибать в советской истребительской каторге — концлагерях. Так погиб большой учёный и прекрасный человек профессор Кондратьев. Погиб, конечно, прежде всего жертвой иллюзий, что с советской властью и коммунистами можно сотрудничать, полагая, что при этом приносится какая-то польза стране. Увы, это глубокое заблуждение. Власть использует таких носителей иллюзий, пока ей это выгодно, и грубо их уничтожает, когда приходит нужный момент и надо на кого-то свалить вину за бессмысленную и нелепую разрушительную марксистскую практику.
   1925 год был годом борьбы за власть между Зиновьевым и Сталиным. Тройка, на время восстановленная для завершения борьбы с Троцким, окончательно распалась в марте. В апреле на заседаниях Политбюро Зиновьев и Каменев энергично нападали на сталинскую «теорию построения социализма в одной стране». Тройка больше не собиралась. Сталин утверждал сам проект повестки Политбюро. В течение нескольких месяцев Политбюро работало как орган коллегиальный внешне как будто бы под руководством Зиновьева и Каменева. Такой внешний вид определялся в особенности тем, что Сталин, как всегда (по невежеству), мало принимал участия в обсуждении разных вопросов. Каменев же по-прежнему руководил всем хозяйством страны, а хозяйственные вопросы занимали всегда много места в работе Политбюро. Троцкий делал вид, что корректно принимает участие в текущей работе. И на Политбюро царил худой мир.